Впервые я услышал имя Димитрия Федоровича Андро де Ланжерона{35} в ноябре 1918 года, в осажденном петлюровцами Киеве. Он был тогда, по назначению гетмана Скоропадского, губернским старостой (губернатором) Волыни и привел оттуда в окруженный противником город отряд державной стражи (полиции).
В начале 1919 года в Одессе, где я был переводчиком при французском консуле Энно, политическое отделение штаба войск Добровольческой армии узнало, что мой отец хочет пробраться в занятый уже не украинцами, а большевиками Киев, к оставшейся там семье. По поручению штаба поручик Арсений Федорович Ступницкий{36}, в котором тогда никто не предсказал бы будущего редактора парижских советофильских «Русских Новостей», предложил мне сопутствовать отцу в этом опасном путешествии и восстановить утерянную связь с киевским тайным добровольческим центром. Накануне отъезда он вручил мне удостоверение, в котором было сказано, что моя служба во французском консульстве «являлась полезной для дела Добровольческой армии».
9-го марта, в вагоне возвращавшегося во Францию Энно, мы приехали в Яссы, а оттуда двинулись дальше вдвоем по только что испытавшей войну Европе. Этапами были: веселый и беспечный Бухарест; населенный трансильванскими немцами Кронштадт; занятый румынами Арад; великолепный Будапешт; голодающая Вена и, наконец, Варшава, где мы задержались в ожидании возможности перейти затихший польско-советский фронт. Нам помогли князь Евстафий Сапега и генерал Николай Иванович Глобачев{37}, возглавлявший в Польше миссию дореволюционного Российского Красного Креста, занятую репатриацией военнопленных из Германии. Сапега устроил пропуск в Пинск и снабдил письмом к капитану Шарскому, начальнику опорного пункта польской разведки в этом городе, а Глобачев – удостоверениями, в которых мы были названы возвращающимися на родину киевлянами.
До нашего отъезда из Одессы представителем Добровольческой армии был там генерал Гришин-Алмазов{38}. В Варшаве мы узнали из газет, что его сменил генерал Шварц{39}, назначивший Андро помощником по гражданской части.
13 мая отец и я, простившись с Шарским у моста через Пину, перешли его и не погибли в весеннем половодье безлюдного Полесья только благодаря случайной встрече с крестьянином, жителем деревни Кривичи, не занятой ни поляками, ни большевиками. У него мы переночевали, а на следующее утро он в лодке доставил нас в Парахонск, где на железнодорожной станции хозяйничали красноармейцы.
Этот поход был для меня преддверием трагических событий. В Мозыре нам пришлось, по требованию станционного начальства, участвовать в разгрузке стоявших на запасном пути товарных вагонов, из которых мы выносили трупы скончавшихся от тифа людей. В Коростене нас задержали как «колчаковцев», но вскоре отпустили.
В Киеве отец был узнан, арестован и расстрелян. Я скрывался на Демиевке – окраине Киева – как рабочий национализированного садоводства. Управлял им бывший владелец, русский немец. Там я встретился с генералом К. и полковником С., которых нельзя было назвать активным добровольческим центром – жили они только надеждой на скорое освобождение города приближавшимися к нему белыми войсками.
Вместо них первыми заняли Демяевку сечевые стрелки Коновальца, но на следующий день, после короткой перестрелки у городской думы с передовым добровольческим отрядом, им пришлось из Киева уйти.
Прикомандированный к управлению главноначальствующего Киевской области, генерала Абрама Михайловича Драгомирова{40}, я радостно надел погоны и пришил к рукаву трехцветный угол, но радость оказалась непрочной. Освобождение не дало киевлянам ни безопасности, ни порядка. Большевики ворвались в город 1 ноября, но были отброшены за Ирпень, а 3 декабря я простился с матерью и братом Юрием, не зная, увижу ли их когда-либо.
В конце января 1920 года, при оставлении Одессы генералом Н.Н. Шиллингом{41}, я, как многие участники борьбы с большевиками, был брошен в порту на произвол судьбы. Меня и сослуживца, прапорщика Кравченко, спасло из мышеловки возвращение в город. Незнакомая еврейская семья впустила в свою квартиру постучавших в дверь «золотопогонников».
Выбраться из захваченной большевиками России мне удалось лишь в сентябре 1921 года. Перейдя у деревни Майкове, вблизи Острога, установленную Рижским договором польскую границу, я вернулся в Варшаву, куда до меня – тем же, нелегальным с советской точки зрения, образом – перебрались из Киева мать и брат. Во время этих испытаний я ни разу не вспомнил Д.Ф. Андро де Ланжерона.
В Варшаве насущной заботой стали имущественные дела, расстроенные смертью отца, войной и инфляцией. Они привели меня к адвокату Антонию Корнецкому. Он был поляком и ревностным католиком – настолько ревностным, что Ватикан пожаловал ему звание папского камергера, – но в то же время другом русских эмигрантов.
Отбыв в молодости воинскую повинность вольноопределяющимся лейб-гвардии Гродненского гусарского полка, расквартированного в Варшаве, он навсегда сохранил добрые отношения с его офицерами. Их фотографии в доломанах и парадных ментиках не исчезли из его кабинета, когда в России случилась революция, а Польша стала независимой республикой. При распространенной тогда русофобии это было редким проявлением гражданского мужества. Эмигранты это оценили и шли к Корнецкому толпой.
Однажды, дату вспомнить не могу, он познакомил меня со своим клиентом – высоким, грузным и, по сравнению со мной, не молодым человеком, Димитрием Федоровичем Андро. Он показался мне тогда стариком. Теперь я знаю, что было ему лет пятьдесят с небольшим и что происходил он от одного из тех французских роялистов, которым император Павел Петрович предоставил убежище на Волыни.
Обрусевший внук французского эмигранта окончил Пажеский корпус, участвовал в Турецкой кампании 1877–1878 годов, командовал после нее Донским казачьим полком. Поэтому и правнук, мой новый знакомый, был пажом, выпущенным в 1890 году из корпуса лейб-гвардии в Казачий полк. Уйдя в запас в чине сотника, он поселился в Ровенском уезде, в имении Деражня. Там застала его революция.
В 1921 году, после раздела Волыни на советскую и польскую часть, он благоразумно решил избавиться от близости к границе. Деражня была продана графу Потоцкому, а Андро приобрел другое поместье в Поморском воеводстве, недалеко от Данцига. Обойтись без адвоката он не мог, а для меня встреча с ним у Корнецкого стала первым шагом к участию в организации, стяжавшей печальную известность под условным обозначением – «Трест».
Не знаю, почему Андро захотел со мной познакомиться, но предполагаю, что причиной была моя служба в варшавском телеграфном агентстве Русспресс. В польской столице существовал в те годы русский военно-исторический кружок, основанный генералом Пантелеймоном Николаевичем Симанским{42}. Военное искусство и история не были единственными темами его собраний. Положение России также привлекало внимание. Я дважды рассказал в нем то, что видел и пережил под советской властью. Сократив эти сообщения, я послал их, как статьи, парижскому «Общему Делу», которое их напечатало. Их заметил владелец Русс-пресса Сергей Михайлович Кельнич. Ему я обязан тем, что на многие годы стал профессиональным журналистом.
Андро, жившему в деревне и бывшему в Варшаве наездом, не хватало злободневной информации. Он ее получал в разговорах со мной. Мы встречались в просторной квартире его польского родственника, нотариуса Руляницкого. Андро, вторым браком, был женат на его сестре Марии Антоновне.
Помню место этих встреч – светлый зал в старом доме на Медовой улице, скудно обставленный роялем, пальмами в кадках и мягкими креслами в коленкоровых чехлах вокруг низкого, круглого стола. Там, весной 1923 года, Андро познакомил меня с Юрием Александровичем Артамоновым, которого назвал представителем Высшего Монархического Совета.
Согласившись на это свидание, я предполагал, что увижу человека пожилого. Членами Совета, обосновавшегося в Берлине, были люди, создавшие себе имя до революции. В моем воображении они были синклитом почтенных старцев. Возраст их представителя меня удивил. Артамонов был только года на три старше меня. Лев Никулин, автор «Мертвой зыби» – изданного в 1967 году в Москве лживого советского рассказа о «Тресте», состарил его на десять лет, приписав окончание Лицея в 1907 году. В действительности он был лицеистом последнего выпуска – окончил его после революции, весной 1917 года, уже будучи вольноопределяющимся Лейб-Гвардии Конного полка.
Он был красив – той мягкой, женственной красотой, которой славились некоторые дворянские и купеческие семьи таких приволжских губерний, как Нижегородская и Ярославская, да он и был волжанином по матери, рожденной Пастуховой. Особенно хороши были глаза – синие, оттененные длинными ресницами. В обращении он был благовоспитанным петербуржцем. В Варшаве, где русскими эмигрантами были большей частью беженцы из южных и западных губерний, некоторые обороты его столичной речи привлекали внимание.
Разговор, в присутствии Андро, был короток и незначителен. Я не скрыл от представителя зарубежных монархистов, что не верю в возможность свержения большевиков эмигрантами или иностранцами. Во мне еще было живо ощущение стихийной силы обрушившейся на Россию катастрофы. Неотвратимость некоторых порожденных ею перемен казалась мне очевидной. Отношение к Белому движению, к жертвенному подвигу его участников оставалось положительным, но повторение в прежнем виде казалось невозможным. Коммунисты были для меня поработителями русского народа, его злейшими врагами, но взрыв сопротивления в сердце страны – в Москве – казался вернейшим путем к освобождению.
Артамонов меня выслушал и предложил продолжить разговор на следующий день.
Даже не все коренные варшавяне жили тогда в собственных квартирах. В переполненном городе, ставшем столицей нового государства, это было для многих недоступной роскошью. Приезжие и эмигранты ютились по чужим углам. Артамонов снимал комнату в польской семье, на Маршалковской улице, в ее спокойной, не торговой части. Обстановка показалась мне не трудовой. На письменном столе, над стопкой разноязычных книг, лежала ракета. Ее владелец, очевидно, только что, в полдень, вернулся с теннисной площадки.
Заговорив о мнениях, высказанных мною у Андро, он прибавил, что полностью их разделяет – борьба должна возобновиться в России, где, впрочем, она уже ведется. Высший Монархический Совет, признался он, был ширмой, которую Андро назвал по его просьбе. В действительности он представляет в Варшаве другую, тоже монархическую, но тайную организацию, существующую не в Берлине, а в Москве. Назвав ее Монархическим Объединением Центральной России, он сообщил, что оно возглавлено генералом Андреем Медардовичем Зайончковским, создавшим в 1918 году, после захвата власти большевиками, антисоветский кружок офицеров-монархистов.
Вскользь упомянув свою недолгую причастность к этому кружку, он затем рассказал службу в Северо-Западной белой армии генерала Юденича{43}; описал нелегкую жизнь в Эстонии после демобилизации русских добровольческих частей; заговорил о Ревеле, где его положение улучшилось благодаря знанию иностранных языков, и закончил рассказ встречей с бывшим воспитателем Лицея, тайным монархистом и советским служащим, воспользовавшимся заграничной командировкой для установления связи с эмигрантами.
Эта встреча, по его словам, была не единственной. В Ревеле побывали и другие посланцы из Москвы. Отношения наладились настолько, что М.О.Ц.Р. назначило его своим резидентом в Варшаве. В подтверждение он показал удостоверение второго отдела польского генерального штаба о том, что «господин Юрий Артамонов проживает в Польше с ведома этого штаба и пользуется его покровительством». Все это было сказано просто, без рисовки и громких слов.
Он не предложил мне стать членом М.О.Ц.Р., не потребовал присяги в соблюдении тайны, не настаивал на каком-либо обязательстве, но ограничился просьбой помочь ему разобраться в тех сторонах местной жизни – польской и русской, – которые знал недостаточно.
Я был польщен доверием и взволнован тем, что услышал. Ни малейшего недоверия к Артамонову во мне не возникло ни тогда, ни позже, когда я – четыре года спустя – узнал, что тесно связанное с боевой организацией генерала Александра Павловича Кутепова Монархическое Объединение России, бывшее М.О.Ц.Р., было в действительности орудием чекистов. После полутора лет кустарной, но увлекательной подпольной работы Союза Освобождения России, в которой я участвовал в Одессе и Ананьеве в 1920–1921 годах, мне, в благополучном варшавском спокойствии, недоставало борьбы, опасности и выполнения национального долга. Я искал применения моему патриотизму. Артамонов его указал.
Другого я тогда не видел. Русская эмиграция в Польше была ослаблена, разбита постигшими ее ударами – принудительным отъездом Б.В. Савинкова{44} в Прагу и высылкой Л.И. Любимовой{45} и ее сотрудников по русскому зарубежному Красному Кресту из Варшавы в Данциг. Выходившая в Варшаве под редакцией Д.В. Философова газета «За Свободу» была не только антисоветской, но и республиканской. Ее враждебное, даже злобное отношение к русским монархистам изменилось значительно позже, после удачного покушения Б.С. Коверды на жизнь советского полпреда Войкова.
Где-то далеко, в Югославии, был генерал Петр Николаевич Врангель. Светлый ореол озарял его имя в моих глазах с тех дней, когда Союз Освобождения России, летом 1920 года, установил из Одессы связь с белым Крымом, но в возможность военного похода эмигрантов в Россию я не верил. Артамонов сказал мне то, что я хотел услышать.
Четыре года меня обманывала та советская «легенда», в которую Артамонов невольно, как продолжаю думать, меня вовлек. В апреле 1927 года провокация была разоблачена «бежавшим» из Москвы в Гельсингфорс чекистом Опперпутом, называвшим себя в М.О.Р. одновременно Стауницем и Касаткиным. Я не сомневаюсь в том, что его «бегство» было ходом в сложной игре чекистов, вынужденных ликвидировать «Трест», но желавших сохранить контроль над боевыми действиями Кутеповской организации. Советские сообщения о судьбе Опперпута, после его возвращения из Финляндии в Россию, настолько противоречивы, что поверить им невозможно. Обнаружил я эти противоречия позже. В 1927 году появление Опперпута за границей и его разоблачения были для меня тяжким ударом.
23 мая, по просьбе Артамонова, я передал ему письмо, обращенное к «господину Александровичу». Этот прозрачный псевдоним был создан наспех – М.О.Р. и Кутеповская организация называли его Липским. Письмо подвело итог моему участию в том, что, по непростительной доверчивости, долго казалось нам существующей в России тайной монархической организацией. Не сохранись оно, я, вероятно, не все бы вспомнил.
К счастью, могу привести его полностью, прибавив в скобках несколько поясняющих слов.
«Вы, – сказано в письме, – обратились ко мне от имени начальника второго отдела генерального штаба польской армии с просьбой восстановить в моей памяти и изложить в письменном виде содержание моей переписки с Монархическим Объединением России – «Трестом». Я охотно исполняю эту просьбу, так как считаю, что в сложившейся обстановке выяснение всех обстоятельств дела «Треста» в одинаковой степени важно как для русской национальной эмиграции, так и для Польши.
Моя переписка с М.О.Р. началась вскоре после нашего знакомства и установления связи между Вами и мною. Продолжалась она, более или менее регулярно, с 1923-го по 1927 год, прекратившись лишь в апреле с. г. по причинам Вам известным. Однако и по своей интенсивности, и по содержанию переписка эта распадается на несколько самостоятельных периодов.
Первый из этих периодов может примерно считаться со дня нашего знакомства до того дня, когда Вы познакомили меня с Александром Александровичем (Якушевым) и Николаем Михайловичем (Потаповым). В этот период я совершенно не касался в моих письмах, адресованных в «Правление «Треста», вопросов организационных. Письма этого периода могут быть названы информационными.
Содержание их касалось главным образом событий местной политической жизни и было пересказом тех моих статей и корреспонденции, которые одновременно опубликовывались мною в существовавших тогда и частично продолжающих существование ныне органах русской заграничной печати.
Наиболее интенсивной и регулярной была отсылка таких информационных писем в первый год моей переписки с М.О.Р. Дабы ниже не возвращаться к этому вопросу, отмечу, что постепенно отправка этих писем начала становиться более редкой, а затем и совершенно прекратилась ввиду того, что на мои запросы, обращенные к Александру Александровичу, о том, насколько эти мои произведения могут представлять для него интерес, ответа я не получил, а сам считал мои сообщения не представляющими для М.О.Р. достаточного интереса ввиду общей и, так сказать, публицистической трактовки тем. Постепенно отправка такого рода информационных писем прекратилась совершенно, и лишь в 1927 году мною вновь было отправлено Александру Александровичу несколько таких писем – на этот раз простые, дословные копии моих статей, опубликованных в газете «Руль».
После свидания моего с Александром Александровичем переписка начала адресоваться мною на его имя, но в содержании ее появился новый элемент, который может быть назван организационным. В первые месяцы после моего знакомства с А.А. переписка продолжала быть интенсивной, то есть письма отправлялись довольно часто и мною были сделаны А. А-чу некоторые предложения о расширении связей М.О.Р., но ответ был получен отрицательный, и потому переписка этого рода тоже постепенно ослабела.
Из отдельных затрагивавшихся в ней тем я припоминаю следующие:
а) о Петлюре;
б) о Рижском мирном договоре;
в) о моей работе в русской заграничной печати;
г) о Димитрии Федоровиче (Андро де Ланжероне);
д) о польской национальной демократии.
Письмо о покойном С.В. Петлюре было написано А. А-чу после моего свидания с Петлюрой, устроенного мне ныне также покойным членом Центрального Украинского Комитета в Польше А.Ф. Саликовским. Описание этого свидания и заявления Петлюры, им самим для меня написанные, были мною несколько позже опубликованы в печати, так что в настоящее время они не составляют тайны.
Письмо о Рижском договоре было – точно не помню – или отправлено А. А-чу в Москву, или передало ему во время его второго пребывания в Варшаве. В этом письме я изложил мой взгляд на Рижский мирный договор как на единственную возможную основу отношений между Россией и Польшей, даже после падения советской власти; осудил как непрактичную точку зрения той части русской эмиграции, которая не имеет мужества принимать обязывающие в области внешней политики решения, и советовал М.О.Р. стать на мою точку зрения и исходить из Рижского договора, как базы для будущих русско-польских отношений. Я констатировал, что опасность для мирного развития русско-польских отношений может быть создана не только попыткой нарушения Рижского договора, в территориальном отношении, Россией, но и поддержкой украинского и белорусского сепаратизма внутри России со стороны Польши, если бы польская политика, вопреки Рижскому договору, стала на этот путь. А.А. – насколько я помню – разделил в разговоре со мной эту точку зрения на Рижский договор.
Письмо о моей работе в русской заграничной печати довольно подробно излагало мои связи с русскими органами печати и предлагало М.О.Р. мои услуги по распространению в этой печати правильных сведений о положении в советской России. Ответом на это письмо была присылка на мое имя материалов, передававшихся мне через Вас. Одно время среди этих материалов были «сводки Г.П.у.», а затем, главным образом, статьи Серова по церковным вопросам.
Эти статьи были мною широко использованы для пропаганды против антицерковной политики большевиков и продолжали поступать до самого конца моей переписки с М.О.Р., то есть до апреля с. г., так что последнее письмо Серова о причинах ареста митрополита Сергия было опубликовано мною в парижском журнале «Борьба за Россию» уже после появления Опперпута в Финляндии и его разоблачений. Впоследствии, после установления регулярной связи в «окно» (согласованное М.О.Р. с польским генеральным штабом место перехода польско-советской границы участниками «Треста» и Кутеповской организации) через Михаила Ивановича (оказавшегося впоследствии чекистом М.И. Криницким), я неоднократно получал от него, по моей просьбе, минскую газету «Звезда» и различные советские журналы, которыми также широко пользовался в моей профессиональной работе.
Письма о Д.Ф. (Андро де Ланжероне) содержали описание моих разговоров с ним, как с лицом, считавшим себя связанным с М.О.Р. Как Вам известно, ничего интересного и существенного ни эти разговоры, ни взгляды Д.Ф. на положение не представляли.
После свидания А.А. (Якушева) с представителями польской национальной демократии, на котором я не присутствовал, мною была составлена и отправлена (или передана) А. А-чу очень подробная записка об этом польском политическом течении. Записка эта не касалась организационной стороны жизни польской политической партии, мне совершенно не известной, но подробно разбирала истоки национал-демократической идеологии в Польше, причины переживаемого польским обществом идеологического кризиса, причины падения авторитета национал-демократов в польском обществе и, со сравнительно большой точностью, предсказывала неизбежность кризиса и перехода власти в Польше в руки маршала Пилсудского. В конце записки я предсказывал неизбежное, в будущем, образование новой польской национальной идеологии и распад течений, так или иначе связанных с тем временем, когда Польша жила в состоянии «разделов». Копия этой записки довольно долго мною хранилась, но после майского переворота (захвата власти Пилсудским в мае 1926 года) я использовал изложенные в ней мысли, переставшие быть запретными, в моих статьях и корреспонденциях из Польши, а самую рукопись за ненадобностью уничтожил.
За весь этот период переписка продолжала быть односторонней, то есть отдельные ответы на затрагивавшиеся мною вопросы давались А. А-чем в его письмах на Ваше имя, а я сам писем от А. А-ча не получал.
Я считаю это главной причиной того, что постепенно моя переписка с М. О. Р. замерла и наступил второй период, тянувшийся с середины 1924-го до апреля 1927 года. В этот период я всецело перешел к отправке в М.О.Р. материалов, извлеченных из периодической печати с двумя исключениями, о которых ниже.
Отправка материалов, извлеченных из печати, началась с отсылки А. А-чу вырезок из газет по вопросам, могущим, как тогда казалось, представлять для него интерес. Постепенно отправка вырезок превратилась в отсылку обзоров, которые первоначально составлялись на пишущей машинке, а затем, для упрощения работы, путем наклейки вырезок из газет на бумагу и касались исключительно жизни русской эмиграции, почти исключительно – вне пределов Польши. Никакого материала, кроме извлечений из газет, в эти обзоры совершенно сознательно не включалось. Копии тех обзоров, которые составлялись на пишущей машинке, у меня сохранились, и я прилагаю их к настоящему письму, одновременно соглашаясь на их предъявление начальнику второго отдела генерального штаба, но обращаясь к Вам с просьбой о возвращении их мне, ибо в сложившейся обстановке (обнаружении советской провокации в М.О.Р.) они являются для меня крайне ценным оправдательным документом. Всего в М.О.Р. мною было отправлено 85 таких обзоров.
Насколько память мне не изменяет, за весь этот период я только раз обратился к А. А-чу с письмом по принципиальному вопросу. Оно касалось возможности моей поездки на состоявшийся в апреле 1926 года в Париже Зарубежный Съезд и выясняло отношение М.О.Р. к желательности моего участия в этом съезде. Через Вас мною было получено подписанное А. А-чем письмо с любезным, но категорическим заявлением о том, что этот «курьезный», по выражению А. А-ча, съезд его не интересует.
Вторым исключением была моя переписка с М.О.Р. во время Вашего прошлогоднего (в 1926 году) отпуска. Мною было получено из Москвы, через генеральный штаб, несколько пакетов с сопроводительными письмами, подписанными либо А. А-чем, либо С. Мещерским. Сопроводительные письма эти не содержали ровно ничего интересного, а приложенные к ним письма на имя ген. Кутепова и других лиц были мною отправлены по назначению. В Москву мною, при сопроводительных письмах, отправлены были (через генеральный штаб и дипломатических курьеров) письма, полученные от ген. Кутепова и, насколько помню, первая часть рукописи В.В. Шульгина{46} «Три столицы».
В тот же период в Варшаве состоялось мое свидание с П.Б. Струве. Подробное письмо об этом свидании и пожеланиях Струве было отправлено в Москву и адресовано «в правление «Треста».
Вышесказанным моя переписка с М.О.Р., насколько помню, исчерпывается. Остается сказать несколько слов о моей переписке с Александром Алексеевичем Денисовым (псевдоним А.А. Лангового). Я написал ему за все время существования нашей связи несколько писем по общим евразийским организационным и идеологическим вопросам и получил несколько ответов, которые тогда же были мною приняты и охарактеризованы в разговоре с Вами как отписки. Кроме А. А-ча и А.А. Денисова я ни с кем из М.О.Р. – «Треста» не переписывался.
По содержанию вышеизложенного я всегда готов дать генеральному штабу как устные, так и письменные разъяснения. Поскольку эти разъяснения могут затронуть вопросы, выходящие за пределы расследования того, чем был в действительности «Трест», а касающиеся внутренних эмигрантских дел и отношений, я считаю необходимым получить предварительное письменное разрешение генерала Кутепова».
Заключительная фраза моего письма показывает, насколько, даже в трудные дни разоблачения чекистской провокации, которой мы, эмигранты, невольно способствовали верой в существование в России большой и мощной подпольной монархической организации, соратники А.П. Кутепова по борьбе с большевиками стремились оградить свое русское достоинство.
Согласие Кутепова на сообщение польскому генеральному штабу дополнительных сведений мне, однако, не понадобилось. Второй отдел удовлетворился письмом и не потребовал дополнений, ни письменных, ни устных. Его доверие к Кутеповской организации и ко мне поколеблено не было. Когда позже, по причине не связанной с делом «Треста», штаб изменил свое отношение к Артамонову и потребовал его отозвания из Варшавы, его преемником был назначен я.
Резидентом Кутепова в Польше я остался до его похищения чекистами в Париже, в январе 1930 года, и расстался с созданной им боевой организацией и со всякой тайной политической активностью не при нем, а при том лице, которому генерал Евгений Карлович Миллер{47} поручил то, что тогда называлось «работой на Россию». Новый начальник организации хотел ее продолжить на началах, которым я – по деловым и личным побуждениям – сочувствовать не мог.
Копии посланных в Москву обзоров были мне возвращены. Сохранились полученные мною в 1926 году письма Якушева. Одно из них показывает, что отрицательное отношение М.О.Р. к моему участию в Зарубежном Съезде определилось не сразу.
Вначале Якушев поездку одобрил, но затем изменил мнение. Возможно, что причиной перемены было желание не допустить моей встречи с Кутеповым, которого я тогда знал только по его переписке с Артамоновым и «Трестом». Разговор с ним мог привести к сравнению наших впечатлений от Якушева и Потапова, а это могло поколебать доверие к ним. Москва на этот риск не пошла.
Сохранившийся ответ Якушева на пожелания Струве кажется мне ключом к пониманию одной из главных задач, поставленных чекистами их агентам в М.О.Р. Оно, может быть, объясняет не только это, но и одну из причин решенной возглавителями О.Г.П.у. «самоликвидации великой провокации».
Артамонов был евразийцем. Он подарил мне «Исход к Востоку» – первый изданный в 1921 году в Софии евразийский сборник. От него я услышал имена Петра Николаевича Савицкого, князя Николая Сергеевича Трубецкого и Петра Петровича Сувчинского.
Восприятие России как особого мира, не европейского и не азиатского; признание идеи-правительницы необходимой основой успешной борьбы за освобождение от коммунизма и построение новой Империи; провозглашение идеократии наиболее прочным и разумным государственным строем; бытовое исповедничество как фундамент национальной жизни – все это казалось мне тогда, да и теперь кажется, привлекательным и верным. Исторические и геополитические труды основоположников евразийства дополнили то, что дало мне общение с Артамоновым, но евразийцем, в полном смысле слова, я не стал. Вначале этому помешала недостаточная связь Варшавы с Прагой и Парижем – главными очагами евразийского движения. Затем сказался присущий мне консерватизм, не мирившийся с революционностью некоторых евразийцев. Главной причиной стало позже решительное отталкивание от положительного отношения газеты «Евразия» к советчине.
Из видных участников движения я знал только П.Н. Савицкого. Переписка с ним возникла, по моему почину, в сентябре 1924 года. Прервало ее не разоблачение «Треста», а начало 1930 года, когда тот чистый, благородный человек, которым Савицкий, несомненно, был, не проявил достаточной твердости в сопротивлении проникшему в евразийскую среду предательству, называвшему себя идейным разногласием.
Встретился я с Савицким только раз, когда он, при содействии М.О.Р., ехал из Праги в Москву на тайный евразийский съезд, бывший – как теперь известно – чекистской инсценировкой. Мы встретились в Варшаве, у Артамонова, за час до отъезда на советскую границу. Ее предстоящий переход не способствовал разговору.
До или после «съезда» – точно вспомнить не могу – в Варшаве появился перешедший границу в «окно» Александр Алексеевич Ланговой, называвший себя евразийцем. Две его поездки в Польшу, упомянутые Никулиным в «Мертвой зыби», состоялись, по этой советской версии, зимой, но Артамонов познакомил меня с ним летом или осенью.
Молодой, долговязый, вертлявый человек со впалой грудью, сын московского врача, близкого до революции к Максиму Горькому и к другим революционным писателям, не понравился мне обостренным любопытством к связям эмигрантов с Россией и не вязавшимися с «бытовым исповедничеством» эпикурейскими замашками. Во всей его повадке было что-то неприятное, порочное, но я подавил это впечатление, подрывавшее веру в М.О.Р., и не поделился им с Артамоновым. Теперь – благодаря Никулину – известно, что сестра Лангового, Наталия Алексеевна Рославец, была чекисткой.
Евразийство привлекло меня объяснением причин постигшей Россию катастрофы, но организационно я считал себя связанным не с ним, а с тем тайным Монархическим Объединением, которое в Варшаве представлял Артамонов. Я не ждал от него полной откровенности, понимая, что он связан конспирацией, которую не может, без необходимости, нарушить. Доверие объяснялось, помимо убеждения в порядочности Артамонова, тем, что М.О.Р. было возглавлено Зайончковским, бывшим командиром Петровской гвардейской бригады, которого должен был знать Кутепов, служивший в Преображенском полку.
Теперь я знаю из неопубликованных воспоминаний Александра Сергеевича Гершельмана, что побывавшие за границей эмиссары «Треста», встречавшиеся с русскими монархистами, называли и других бывших генералов, причастных, по их словам, к тайной организации в России, – Шапошникова, Лебедева и Потапова.
Первые два имени я в годы моей связи с М.О.Р. ни от кого не слышал, а в принадлежности Николая Михайловича Потапова к «Тресту» убедился осенью 1923 года.
Артамонов постепенно рассказал мне не только существование в Москве сильной, сплоченной монархической организации, но и ее связь с великим князем Николаем Николаевичем, генералом Кутеповым и Высшим Монархическим Советом. Он сообщил, что Кутепов назначил его своим резидентом в Варшаве, и раскрыл мне картину того содействия, которое тайным монархистам оказывали штабы – польский, эстонский и финляндский.
Я не сомневался в том, что эта помощь дается не даром и что за нее М.О.Р. расплачивается нужными штабам сведениями о большевиках и их вооруженных силах, но, при моем отношении к коммунистам как к разрушителям России и поработителям русского народа, я не видел в этом ничего предосудительного. Я узнал, что письма Кутепова доставляются в Москву в польских дипломатических вализах и что так же привозятся оттуда ответы «Треста». В 1926 году я сам в этом убедился.
По собственному желанию – я не расспрашивал – Артамонов назвал Александра Александровича Якушева, ставшего первым звеном его соприкосновения с М.О.Р. Он описал его приезд в Ревель приблизительно так, как это значительно позже сделал Никулин в «Мертвой зыби».
В августе 1923 года Артамонов уехал на несколько дней из Варшавы в Германию. Там, в Потсдаме, в русской церкви, состоялось задуманное в Ревеле его венчание с Александрой Кирилловной Олсуфьевой. Мне показалось странным, что посаженным отцом жениха на этой свадьбе был Якушев, но недоумение осталось мимолетным – раз представитель М.О.Р. мог пользоваться советскими заграничными командировками для встреч с эмигрантами, его участие в семейном торжестве одного из них было незначительной подробностью.
Россия переживала расцвет «новой экономической политики». Ею, по мнению тех, кто верил в мощь М.О.Р., объяснялось многое, что позже, при Сталине, было бы очевидно невозможным. Кроме того, как верно сказано о «Тресте» в «Мертвой зыби», «в него верили потому, что подпольная монархическая организация в центре России была заветной мечтой эмигрантов».
А. К. Артамонова была молода, красива и общительна. Даже в таком блестящем, элегантном городе, как Варшава, ее и мужа трудно было не заметить, тем более что Артамонов нигде не служил и охотно бывал в обществе, сблизившись с кружком обеспеченных и развлекавшихся русских варшавян. Это вызывало подозрения. Пожилой эмигрант Гернгросс, бывший офицер, заполнявший досуг прогулками по городу, несколько раз, проходя по Саксонской площади мимо здания генерального штаба, заметил Артамонова, входившего в этот дом.
Своим наблюдением он поделился с моей матерью, прибавив, что пойманный им с поличным Артамонов несомненно состоит на службе штаба осведомителем о русской эмиграции. Это обвинение было безопаснее правды, а опровержение – не только невозможно, но и не желательно. Я, однако, рассказал Артамонову этот случай. Он повторил мой рассказ штабу, но ничто не изменилось – резидент М.О.Р. продолжал среди бела дня относить в штаб пакеты, предназначенные Москве, и возвращался туда за московскими ответами. Вскоре я убедился в том, что штаб был в конспирации так же неопытен, как и мы.
Зашифрованный дневник, отметивший дату моей первой встречи с Якушевым и Потаповым, был сожжен в июле 1944 года, когда советские войска подошли к Варшаве и его безопасное хранение перестало быть возможным. Помню, что осенью 1923 года, после возвращения из Германии, Артамонов предупредил меня о предстоящем приезде Якушева в Варшаву и прибавил, что приедет он не один, а со вторым, еще более видным участником М.О.Р. – бывшим российским военным агентом в Черногории, генералом Потаповым.
Свидание состоялось вечером, в небольшой комнате на Хлодной улице, № 5, где Артамоновы временно поселились после свадьбы. С порога бросилось в глаза светлое пятно – абажур невысокой лампы на столе у единственного, скрытого тяжелой портьерой окна. Справа от него сидел, наклонившись вперед, сутуловатый, лысый человек. Я заметил желтоватый, нездоровый цвет его лица; высокий лоб; некрасивый нос; проницательный взгляд острых черных глаз. Второго гостя я рассмотрел не сразу – он был в тени, откинувшись на спинку стула. Не сразу я увидел тяжелое, полное тело и одутловатое, скуластое, очень русское лицо.
Впрочем, в этот вечер я меньше всего был занят внешностью приезжих. Внимание было поглощено другим – впервые я увидел в Варшаве людей, называвших себя монархистами и появившихся, как в сказке, из советской Москвы, а то, что я знал тогда об их дореволюционном прошлом, казалось оправданием безусловного доверия.
Теперь я знаю, что бывший генерал-лейтенант Потапов, называвший себя в «Тресте» Медведевым, был офицером генерального штаба, прослужившим 12 лет в Черногории и вернувшимся в Россию за два с половиной года до Февральской революции, к которой он незамедлительно примкнул. Теперь мне известно, что большевики назначили его в ноябре 1917 года первым советским начальником генерального штаба, преемником отстраненного ими генерала Марушевского, и что позже он, по их назначению, был помощником управляющего военным министерством большевика Подвойского. Теперь я знаю содержание составленной им 7 декабря 1918 года и опубликованной Академией Наук СССР в первом выпуске ее «Исторического Архива» за 1962 год «Краткой справки о деятельности народного комиссариата по военным делам в первые месяцы после Октябрьской революции». Поэтому я теперь не понимаю, как могли его сверстники, бывшие начальники и сослуживцы, поверить в искренность его монархических взглядов. Но тогда – в комнате Артамоновых – все это мне не было известно, а Потапов был в моих глазах заслуженным офицером царской службы, поставившим на карту жизнь ради восстановления монархии.
Наигранная осторожность была проявлена Потаповым вскоре после нашей первой встречи, когда он попросил А. К. Артамонову и меня свезти его в Лазенки – романтический варшавский парк, украшенный прелестным, небольшим дворцом короля Станислава-Августа, лебединым прудом, отраженными в нем колоннами летнего театра и тенистыми аллеями у подножия крутого холма, на котором стоит другой дворец – исторический Бельведер. Просьбу он объяснил тем, что знал Лазенки в те далекие годы, когда молодым офицером начинал службу в расквартированном вблизи этого парка лейб-гвардии Волынском полку.
Встретившись в городе, мы наняли извозчика и въехали в Уяздовские аллеи, ведущие к Лазенкам, когда Потапов вдруг, в безоблачное утро, попросил возницу поднять верх пролетки.
– Не нужно, – объяснил он, – чтобы нас увидели вместе.
В Лазенках этот человек, приехавший в Варшаву по указке чекистов для обмана эмигрантов и поляков, вел себя сентиментально. Он прошел в глубь парка, отыскал старую липу, раскинувшуюся над лужайкой, остановился и долго, сосредоточенно простоял под этим деревом, не сказав ни слова. Даже веселая и склонная к насмешке А. К. Артамонова была тронута отразившейся на нем печалью.
Якушев не прятался. Его встреча с Романом Дмовским и другими польскими национал-демократами упомянута в моем письме Артамонову. Неоднократно Артамоновы и я ужинали с ним в превосходных варшавских ресторанах. Он оказался опытным гастрономом и ценителем тонких вин.
В дни этого пребывания московских гостей в столице Польши мне показалось странным желание Якушева побывать в цирке. Артамонова оно тоже смутило. Он попробовал отговорить его от этой затеи, тем более что Потапов должен был в ней участвовать, но Якушев проявил настойчивость. Любовь к цирку, сказал он, настолько в нем сильна, что не увидеть варшавского он не может, а риск настолько невелик, благо в Варшаве никто его и Потапова не знает, что беспокоиться не о чем.
Мы неохотно уступили и просидели спектакль в ложе, на виду у всех. По пути в цирк Потапов мельком спросил мою жену, остался ли кто-либо из ее родственников в России. Из всегда соблюдавшейся нами, в этом отношении, осторожности, она ответила отрицательно. Теперь я думаю, что Якушев захотел побывать в цирке не из любви к нему. Он, вероятно, хотел показать предупрежденным об его приезде тайным советским агентам, что все – с точки зрения чекистов – обстоит благополучно.
Удивительным, по нарушению элементарной конспирации, был обед, данный Артамонову и мне начальником русской секции второго отдела генерального штаба, капитаном Михаилом Таликовским. Он пригласил нас в ресторан гостиницы «Бристоль» – один из лучших в Варшаве. Мы сидели в общем зале втроем – польский офицер в военной форме и двое русских эмигрантов.
До 1926 года этот обед был моим единственным контактом с генеральным штабом. Помню, как меня – во время этой встречи с Таликовским, несомненно располагавшим значительными средствами на представительство, – удивила его скромность. Далеко не новый мундир был аккуратно заплатан на локте. Таликовский был поляком, но уроженцем Одессы, свободно говорившим по-русски. Писал он на этом языке правильно, по старой орфографии. Якушев и Артамонов называли его Михаилом Михайловичем. Сохранилось написанное им 20 мая 1924 года собственноручное письмо А.К. Артамоновой: «Многоуважаемая Сударыня! Честь имею известить Вас, что в ответ на телеграмму, посланную Юрием Александровичем, получен ответ: «В ночь с субботы на воскресенье 24–25 мая будем в окне. Андрей Ев.». Остаюсь с почтением, Таликовский».
Речь шла, очевидно, о шифрованной телеграмме, посланной штабом по просьбе Артамонова своему представителю при польском посольстве в Москве для передачи М.О.Р., и об ответе, полученном этим офицером от «Треста». Не знаю, кто должен был тогда перейти границу из России в Польшу, так как ее в ту пору неоднократно переходили в обе стороны участники Кутеповской организации, но письмо Таликовского, подписанное его подлинной фамилией, интересно как документ, освещающий отношения польского штаба к резиденту русской монархической организации.
Захват власти Пилсудским в мае 1926 года и наступившее год спустя разоблачение советской провокации в М.О.Р. не отразились на служебном положении Таликовского. Не знаю, когда именно он был переведен на другую должность, но весной 1928 года он все еще был начальником русской секции второго отдела – уже не капитаном, а майором.
В ту пору он и другой офицер того же отдела – погибший впоследствии в Катыни от чекистской пули блестящий кавалерист, поручик Марцин-Станислав Фрейман – неоднократно обращались ко мне с просьбой одолжить им полученные Русспрессом советские и эмигрантские газеты, в которых были упомянуты погибшие в России кутеповцы.
Возвращая эти газеты, они меня неизменно благодарили: Таликовский – письмами на бланках второго отдела; Фрейман – несколькими любезными словами на обороте частной или служебной визитной карточки. На отношении штаба ко мне не отразились ни печальный исход связи второго отдела с М.О.Р., ни разногласия между Кутеповым и Таликовским, возникшие в Гельсингфорсе весной 1927 года после «бегства» Опперпута из Москвы в Финляндию.
В каждой тайной организации неизбежны перегородки, за которые участникам заглядывать не полагается. Я это понимал и не был обижен тем, что мои сведения о М.О.Р. расширялись постепенно и неполно.
В руках Артамонова сходились нити, протянутые из Москвы к полякам и к некоторым русским эмигрантам, но он был только исполнителем и передаточной инстанцией, а Варшава – мостом между «Трестом» в Москве и Кутеповым в Париже. Одной из обязанностей резидента была забота об обильной почте, полученной из России или туда отсылавшейся. Кроме переписки Кутепова с М.О.Р., она содержала его письма тем участникам боевой организации, которым удалось, с помощью «Треста», закрепиться в Москве, и их донесения оттуда.
Кроме того, Артамонов изредка посылал Кутепову и чаще «Тресту» свои сообщения и доклады. Он привлек меня сначала к их зашифровке, а затем – к упаковке почты до ее отсылки. Ключом к шифру была напечатанная в 1924 году московским издательством «Работник просвещения» небольшая книга Л.Л. Сабанеева – «История русской музыки».
Каждая буква зашифрованного текста обозначалась четырьмя цифрами. Первые две указывали использованную строчку; вторые – место буквы в этой строчке. Страница избиралась любая, и ссылка на нее также зашифровывалась. Необходимость избежать облегчающего расшифровку повторения одного и того же сочетания цифр замедляла это кропотливое занятие.
Все, что касалось М.О.Р., его связи с эмигрантами и иностранцами, шифровалось нами обязательно. То же правило соблюдалось при указании даты и места любого перехода польско-советской границы. Москва казалась менее осторожной – полученные мною в 1926 году письма Якушева были открыто напечатаны пишущей машинкой без какого-либо шифра. Это мне тогда показалось странным нарушением конспирации, но инерция доверия к автору писем, укрепленная присутствием кутеповцев в Москве и их отзывами о «Тресте», не позволила задуматься над этим глубже. В переписке с эмигрантами Артамонов иногда, скорости ради, пользовался не шифром, а так называемыми невидимыми чернилами, которые легко проявлялись слабым раствором йода в воде.
Евразийцы, в переписке с Варшавой, к шифру не прибегали. Они ограничивались тем, что заменяли некоторые имена и названия условными обозначениями, совпадающими с теми, которыми Артамонов пользовался в переписке с Москвой. Так, например, евразийство называлось нефтью; евразийцы – нефтяниками; Варшава – Женевой; Якушев – Федоровым или Рабиновичем; Ланговой – Денисовым; Артамонов – Липским; генеральный штаб – торговой палатой; коммунисты – конкурентами.
Существовали, вероятно, особые евразийские коды, которых я не знал. Аишь в августе 1927 года, через четыре месяца после разоблачения провокации в М.О.Р., П.Н. Савицкий сообщил мне такой код, помеченный номером десятым. Он содержал подробный перечень стран, городов, учреждений и лиц с их условными обозначениями. Я был назван Бариновым, тогда как «Трест» именовал меня Петровским.
Много лет спустя я узнал, что генералы Кутепов и Врангель пользовались в своей переписке о «Тресте», в годы его существования, теми же условными обозначениями, что и Москва. Таким образом, попади тогда их письмо в руки чекистов, им бы не пришлось трудиться над разгадкой. Все мы, русские эмигранты, были тогда в конспирации наивными детьми.
Летом 1925 года Кутепов согласился на предложенное ему Якушевым номинальное вхождение в правление Монархического Объединения России. Символически это было слиянием Кутеповской организации с «Трестом», но я не сомневаюсь в том, что глава организации ни на мгновение не отказался от фактической независимости и от желания ускорить падение советской власти направленным против нее террором. Тогда же я заметил оживление проходившей через Варшаву переписки Парижа с Москвой, адресованной Марии Владиславовне Захарченко – переброшенной из эмиграции в Россию участнице боевой организации.
Все предназначенное «Тресту», в том числе и письма Кутепова, Артамонов передавал для отсылки генеральному штабу в конвертах, скрепленных пятью сургучными печатями. До их наложения пакет прошивался, а концы ниток заливались сургучом. Артамонов утверждал, что так прошитый и запечатанный конверт не может быть вскрыт без повреждения печатей и ниток. Скрывать от штаба было нечего, но он видел в тайне переписки доказательство независимости М.О.Р. от иностранцев.
Мне казалось, что штаб не только может, но – со своей точки зрения – обязан эту тайну нарушить, но теперь я знаю, что ошибся. Бывший польский военный агент в Риге и Ревеле Виктор-Томир Дриммер рассказал в своих воспоминаниях (Культура. Париж. № 11/217. Ноябрь 1965 года), что перлюстрацией переписки «Треста» штаб не занимался.
Вначале Артамонов выезжал на границу каждый раз, когда предстоял чей-либо ее переход в «окно», но число этих переходов постепенно увеличилось. Частые отлучки резидента из Варшавы отвлекали его от других обязанностей и могли вызвать нежелательные толки. Пришлось подумать о поручении «окна» кому-либо другому. Я предложил человека, которого – хоть его нет в живых – назову, по некоторым соображениям, Александровым.
Знал я его с 1912 года, когда в Могилеве он был гимназистом первого класса, товарищем моего рано скончавшегося брата Андрея. После революции судьба ненадолго свела нас в Одессе накануне ее оставления Добровольческой армией в январе 1920 года. Я не попал на корабль в одесском порту и остался в России, он же, в отряде генерала Бредова{48}, дошел до Польши, где мы встретились после моего благополучного исхода в эмиграцию.
Он был шафером на моей свадьбе. Мы виделись часто, но жизнь сложилась разно – я стал журналистом, а он проявил коммерческую сметку и создал в Варшаве процветавшее торговое дело. Успех не отразился на его отношении к поработившим русский народ коммунистам. Он не хотел быть всего лишь преуспевающим купцом. Не раз он заговаривал со мной об Артамонове, догадываясь, что я связан с ним не простым знакомством. Несмотря на дружбу, я каждый раз отвечал уклончиво.
Это изменилось, когда необходимость замены Артамонова в «окне» стала очевидной. Я назвал Александрова и получил согласие на его привлечение в организацию. С этого дня и до апреля 1927 года ни один переход границы людьми, связанными с М.О.Р., не обошелся без его участия. Он, в частности, перевел через нее Василия Витальевича Шульгина.
Это случилось 23 декабря 1925 года. В «Трех столицах» – описании «тайного» путешествия Шульгина в Россию – Александров упомянут так: «Мне было сказано явиться на такой-то вокзал, такого-то города, в такой-то стране, такого-то числа, в таком-то часу. Там за столиком будет сидеть молодой человек, т. е. средних лет. Красивый, в полупальто с серым мехом, в мягкой шляпе. Я должен буду сесть рядом с ним за общим столом и через некоторое время спросить у него по-русски, есть ли у него спички. Если он подаст мне спичечную коробку определенной марки, то это будет именно тот человек, который мне нужен, и больше мне ни о чем заботиться не полагается. Я приехал на вокзал, и все прошло очень точно. На углу стола сидел человек, которого нельзя было не узнать по данному мне описанию. Я спросил спички, и он подал их мне, улыбнувшись при этом добродушно и грустно, как улыбаются только русские. Он был усталый, хотя молодой и не изможденный. Он давно устал, и, должно быть, навсегда».
Александрову – моему ровеснику – было тогда 25 лет, но Шульгин верно уловил присущую ему и в этом возрасте внешнюю усталость человека, испытавшего то, что выпало на долю нашего поколения.
Добровольно принятую на себя опасную обязанность Александров исполнял точно и, конечно, безвозмездно. Артамонов или я предупреждали его за несколько дней о предстоявшей поездке в «окно». Он поручал заботу о предприятии преданной ему жене; говорил приказчицам, что едет закупить товар; превращался из нарядного горожанина в обитателя глухой деревни и дня на три исчезал из Варшавы.
Он перевел через границу не только Шульгина, но и других, так или иначе причастных к «Тресту» людей и – как я рассказал в прочитанном в Св. Серафимовском Фонде в Нью-Йорке сообщении о Кутепове и его организации – пожелал побывать в Минске, чтобы увидеть то, что видели по ту сторону границы переведенные им в «окно» эмигранты.
Это было несомненным мужеством, но не исключением. За четыре года моей причастности к М.О.Р. я только раз был свидетелем непреодолимого страха, помешавшего человеку перейти границу. Молодой офицер, направлявшийся в Москву из Праги с поручением от евразийцев к Ланговому, уже в Варшаве казался неспокойным и не мог скрыть тревоги. Он, однако, заставил себя сесть в поезд с Александровым. На границе – по заведенному порядку – они явились на польскую пограничную заставу, где их ждал представитель второго отдела генерального штаба. Пражанин еще и там владел собой, но ночью, на границе, он в полном душевном смятении не смог ее переступить. Александрову пришлось вернуться в Варшаву с несчастной, разбитой жертвой этого потрясения.
На советской стороне людей, переведенных Александровым, встречал паренек, называвший себя участником М.О.Р. и жителем Минска. В Варшаве мы сначала знали его только понаслышке как Михаила Ивановича. Встречаясь с ним по ночам, в темноте, Александров, до поездки в Минск, ничего о нем сказать не мог. Шульгин, назвав его в «Трех столицах» Иваном Ивановичем, так описал встречу с ним: «Ему было за тридцать; лицо было вымазано чем-то черным, очевидно от полушубка; он был в высоких сапогах и имел вид, как бы сказать, ну какого-нибудь Садко или Васьки Буслаева. Он держал в руке револьвер, которым жестикулировал. Был он радостный, веселый, балагурил».
Вспоминая Минск и домик своего проводника, Шульгин перечислил «стол, уставленный всевозможными вещами; рояль; кресло-качалку; убранство не роскошное, но достаточное». Лет через пять это одно было бы причиной недоверия, но тогда – на склоне «новой экономической политики» большевиков – такое жилище удивления еще не вызывало. Приглядевшись к хозяину, Шульгин понял, что ему было не тридцать с лишним лет, а значительно меньше. Теперь мы знаем от Никулина, что он был не тайным монархистом, а чекистом Михаилом Ивановичем Криницким.
После состоявшегося в феврале 1926 года благополучного возвращения Шульгина из России Александров – с согласия Артамонова – пригласил Михаила Ивановича в Варшаву. В мае гость, перейдя с кем-то границу из России в Польшу, не вернулся в Минск, а приехал с Александровым в польскую столицу. Предполагалось, что он пробудет там три дня, но случилось иначе.
До появления приезжего в Варшаве Артамонов попросил меня им заняться. Невысокий, белобрысый пограничный представитель М.О.Р. не был, вопреки мнению Шульгина, похож на офицера. В лучшем случае он мог быть одним из тех скороспелых прапорщиков, которыми русская армия начала заменять с 1915 года истребленные войной офицерские кадры.
Культурный уровень гостя был явно невысок. Напрасно на второй день его пребывания в Варшаве Александров и я захотели показать ему спектакль одного из превосходнейших польских театров. Он до него так очевидно не дорос, что пришлось после второго акта перебраться в скромный кабачок, где Михаил Иванович с очевидным удовольствием выпил две-три рюмки водки и рассказал несколько забавных советских анекдотов. Ничего отталкивающего в нем не было – ни во внешности, ни в поведении. Он был, возможно, комсомольцем, попавшим в Г.П.у. по партийной разверстке и направленным на пограничную контрразведывательную службу. Позже, когда по России прокатилась волна принудительной коллективизации, оттуда бежали в Польшу сыновья раскулаченных крестьян, ничем наружно от Михаила Ивановича не отличавшиеся, но непримиримые враги коммунизма.
Его возвращение в Минск было назначено на 14 мая. Накануне утром Александров и я захотели показать ему город – легче всего это было сделать с сидений извозчичьей пролетки. Мы побывали на оживленной Маршалковской, свернули по одной из поперечных улиц на площадь Трех Крестов и приближались к Иерусалимским аллеям, когда заметили что-то необычное на мосту через Вислу. Он был перегорожен, а вдали видны были какие-то войска. На тротуарах варшавяне стояли кучками, перешептываясь и тревожно озираясь. Остановив извозчика, я спросил, что происходит.
– Маршал Пилсудский, – ответил прохожий, – выступил против правительства… Тот берег им уже занят… Сейчас и здесь может начаться бой…
Мы, оказалось, увидели начало того переворота, который на тринадцать с лишним лет отдал Польшу в руки Пилсудского и его преемников. Я сказал Александрову, что хочу вернуться за город, к моей семье, а ему посоветовал переждать с нашим гостем в ближайшей гостинице. Они прожили там несколько дней, в общей комнате, прислушиваясь к происходившим на улице кровопролитным столкновениям. В такой обстановке, сближающей людей и обнажающей их скрытые черты, Михаил Иванович ничем себя не выдал.
Знал ли Кутепов, что М.О.Р. – советская провокация? Автор нескольких статей о «Тресте» в русской зарубежной печати, д-р Николай Иванович Виноградов, дал на этот вопрос утвердительный и притом категорический ответ. В выходившем в Нью-Йорке журнале «Перекличка» (№ 129, август 1962 года) он написал: «Еще до конца 1923 года А.П. Кутепов был точно осведомлен М.В. Захарченко, приехавшей тогда впервые от «Треста» за границу, об истинной физиономии М.О.Ц.Р. и Якушева».
Эта фраза может ввести в заблуждение тех, кто слышит о «Тресте» впервые. Мария Владиславовна Захарченко, участница Кутеповской организации, приехала в Париж не «от «Треста» и к тому же не в указанное Н.И. Виноградовым время, а значительно позже. Она была эмигранткой, проникшей при содействии М.О.Р. в Москву со своим будущим мужем, Георгием Николаевичем Радковичем, и не раз возвращавшейся оттуда за границу для доклада начальнику организации о своих впечатлениях и наблюдениях. Сохранились выписки из ее донесений Кутепову, присланных из Москвы именно в конце 1923 года. Они отчетливо опровергают утверждение д-ра Виноградова, который, к сожалению, не был беспристрастным историком.
Он считал необходимым отрицать то прискорбное обстоятельство, что советским агентам, называвшим себя монархистами, удалось обмануть часть консервативной русской эмиграции. Его возмущали зарубежные газеты, давшие в 1927 году широкую огласку чекистской провокации, направленной против Кутепова и монархистов, но замолчавшие аналогичную доверчивость меньшевиков и социалистов-революционеров к советским агентам. Это привело его к отрицанию несомненных фактов. Его статьи о «Тресте», появившиеся в «Возрождении», «Часовом» и «Перекличке», содержат неточности, противоречия и свидетельствуют о незнании или непонимании той обстановки, в которой чекистам удалось обмануть не только русских эмигрантов, но и иностранцев. Для эмоционального «метода» Виноградова характерно, например, отрицание самой возможности содействия, оказанного русским монархистам польским генеральным штабом.
«Полностью исключается, – написал он в «Перекличке» (№ 131, октябрь 1962 года), – чтобы тогдашняя Польша Пилсудского, этого, по выражению Милюкова, «убежденного русофоба и ненавистника России», могла вступить в какую-либо связь с русской национальной организацией, да еще монархической. Поляки могли тогда скорее связаться с чертом, но ни в коем случае не с представителями М.О.Ц.Р. Отталкивание от всего русского, а о монархизме и говорить смешно, в те годы в Польше было настолько абсолютно, что можно категорически утверждать, что Якушев даже заикнуться не мог о своей «подпольной организации»: при первом же упоминании о М.О.Ц.Р. поляки пришли бы в бешенство и с треском выгнали бы «конспиратора» из пределов страны. Да и следует проявить эмигрантскую объективность к О.Г.П.у.: такие «москали», как Дзержинский, Менжинский, Стецкевич и прочая чекистская братия, знали поляков не хуже нас. Какой же смысл был этим «золотым сердцам» посылать в Варшаву своего агента в виде «русского монархиста» и сразу проваливать всю начинаемую ими «новую акцию», когда они с наибольшим правдоподобием и без всякого риска могли направить к полякам целую пачку всевозможных, по выбору, самых щирых сепаратистов, которым в Польше был гарантировал самый горячий, братский прием? Возможны, поэтому, только два положения: или Якушев рекомендовался полякам от лица какой-то другой, наиболее им подходящей подпольной «организации», или польский штаб еще до появления Якушева в Варшаве точно знал, что такое «Трест» – М.О.Ц.Р.».
Вывернув таким образом действительность наизнанку, отрицая подтвержденный документами факт помощи, оказанной варшавским штабом «русским монархистам», Виноградов не сделал из своей версии логического вывода. Он не спросил, что же заставило поляков иметь дело с заведомыми советскими агентами и с кем же, в таком случае, был связан Кутепов. Будь они поставлены, эти вопросы и противоречия, которыми полны статьи Виноградова о «Тресте», не оставили бы камня на камне от его сообщения о якобы очевидной и сразу разоблаченной советской провокации в М.О.Р. Я не отметил бы это фантастическое утверждение, если бы американский историк Поль В. Блэксток не повторил его в благожелательном, но в высшей степени неточном рассказе о Кутеповской организации (Paul W. Blackstock. The Secret Road to World War Two. Chicago. Quadrangle Books, 1969). Совершенно неправдоподобно заимствованное Блэкстоком у Виноградова изображение проникших в Россию кутеповцев невольными исполнителями смертных приговоров, вынесенных возглавителями О.Г.П.у. По словам Виноградова, в этом советском учреждении существовала «группа особого назначения», занимавшаяся «ликвидацией неугодного и исчерпавшего себя на работе чекистского элемента».
Сославшись на показания одного из главных советских агентов в М.О.Р., чекиста Опперпута, «бежавшего» весной 1927 года из Москвы в Финляндию и в том же году вернувшегося в Россию, якобы для борьбы с большевиками, Виноградов в «Перекличке» (№ 136–137, март— апрель 1963 года) написал: «Заслуженные чекисты первых лет коммунизма или почетно увольнялись, или почетно ликвидировались… При содействии этой группы (кутеповцы) Захарченко, Радкович, Каринский и Шорин убили нескольких видных чекистов, в том числе главу минского ОГПУ Опанского, Наимского в Петербурге, Турова-Гинсбурга под Москвой, Орлова в самой Москве». Зная из сохранившегося, обращенного ко мне письма Якушева, что предотвращение «белогвардейского террора» было едва ли не главной задачей «Треста», я не могу поверить в то, что сказано Виноградовым и Блэкстоком об этих убийствах, якобы совершенных Кутеповской организацией не только с ведома, но и по почину ОТ.П.у.
В одном архиве – назвать который я пока не могу – хранится документ, озаглавленный «Выдержки из донесений Генералу Кутепову». Есть основание предположить, что он был составлен для осведомления Великого князя Николая Николаевича или генерала Врангеля о первых шагах Кутеповской организации в России.
Первым включено в документ письмо полковника Жуковского, написанное в Петрограде 20 сентября 1923 года. Оно показывает, что посланные Кутеповым офицеры проникали из эмиграции на родину еще до первого «похода» Марии Владиславовны Захарченко и ее будущего мужа, Георгия Николаевича Радковича, находившихся тогда в Эстонии. Вскоре после отсылки упомянутого письма Жуковский стал – как теперь известно – одной из жертв чекистской провокации в М.О.Р., и притом не в переносном, а в буквальном смысле слова.
«Стараюсь, – сказано в письме, – проникнуть в красн. командование, но это оказывается гораздо труднее, чем думал, ибо все запуганы и боятся взять на себя какую-нибудь роль. Предвижу много затруднений, но работать нужно и можно. Настроение почти сплошь против власти, но активным никто не решается быть. Имя В.К.Н.Н. (великого князя Николая Николаевича) пользуется большой любовью и уважением. Я прошел много деревень… особенно чтут его старые солдаты. Многие красные начальники считают сов. власть очень прочной и не хотят себе представить власть, котор. могла бы ее заменить. Мне кажется необходимым будет произвести сильный толчок и своевременно выдвинуть имя Вел. Кн. – тогда успех будет. В общем жалкое впечатление производят здесь наши русские – в полном порабощении, а в то же время ничего не хотят делать. Мое положение тут очень тяжелое, ибо я беспомощен, что очень усложняет ведение дела и трудно наладить вопрос к отправлению. В Кронштадт въезд был воспрещен, там был взрыв».
Первое донесение Захарченко и Радковича приведено в документе без указания даты, и притом в очень сокращенном виде. Выдержки состоят из отдельных слов и немногих фраз, разделенных длинными многоточиями: «1-го (октября 1923 года) приехали в Лугу…… границу, 3-го………. за плату…….. благополучно……….. река……… Путь очень… ………..трудно……….на лодке…………ночевали…………6-го прошли еще станцию, где ночевали (у) знакомых, пользуясь хорошими условиями. Делали дневку. Сегодня ночью, разменяв деньги, уедем в Пет., оттуда в
Москву. Из Ревеля………….спутник Бурхановского, кап………….. болоте выбился из сил и от нас отделился. Судьбу его не знаем».
Второе письмо помечено 12 октября. Часть не содержит пропусков, но другая часть исключена полностью и заменена несколькими рядами многоточий:
«Прибыли в Петроград 9-го утром. А.В. не нашли, на его квартире сообщили, что он ушел менять деньги 27-го сентября, оставив дома все вещи и неотправленное письмо в Париж, и больше не вернулся. В настоящее время там идут облавы, многие пойманы, город терроризирован. Выехали в три часа в Москву. Попали в воинский вагон, занятый матросами, комсомольцами. Впечатление от разговоров самое отрицательное. Эта молодежь ими воспитана и настроена сейчас воинственно. В Москве по данному Щ. (представителем генерала Врангеля в Ревеле Щелгачевым) адресу были приняты с большой заботливостью, помещены временно на квартиру и обеспечены необходимыми документами. На этих днях нас отправляют на дачу, где мы пробудем недели две для ознакомления с местными условиями. После этого нас обещают устроить на службу вначале под Москвой с тем, чтобы по возможности перевести сюда. Впечатление от этой группы лиц самое благоприятное: чувствуется большая спайка, сила и уверенность в себе. Несомненно, что у них имеются большие возможности, прочная связь с иностранцами, смелость в работе и умение держаться. Отправили Вам с дороги описание перехода, на всякий случай повторяем еще раз.
Большим препятствием явилась невозможность достать советские деньги, мы получили на торговом пункте (на эстонской пограничной заставе) только три тысячи, этого недостаточно даже для проезда в Пет. и доставило нам дальше массу неудобств. В Юрьеве нам дали проводника, доехавшего с нами до Изборска. Вечером он перевел нас через проволоку в середине между шоссе и жел. дорогой на Псков у торгового пункта, объяснил направление по звездам и обставил самый переход возможно тщательнее. На наше счастье ночь была довольно звездная, вообще же едущим надо иметь светящийся компас. От проволоки пошли одни. Пересекли шоссе, как нам указали, в одной версте от границы и дальше шли по болоту от 9 вечера до 41/2 утра. Путь очень тяжелый, все время в воде, доходящей временами выше пояса. С нами был еще один спутник, присоединенный к нам из Ревеля, гардемарин Буркановский. Он выбился из сил в этом болоте и от нас отделился. Судьбу его мы не знаем. После рассвета передохнули часа четыре в лесу и обсушились на солнце. Потом вышли на дорогу и шли по направлению к Великой, через которую переправились на лодке, и заночевали в деревне в 12 верстах от Пскова. Утром около Пскова нам удалось подсесть на подводы, с расплатой вещами, которые довезли нас к себе на хутора верстах в 50-ти от Пскова под станцию Новоселье. У них заночевали. На следующий день на станции узнали, что расценка билетов меняется ежедневно, сообразно курсу золотого рубля и потому денег до Петрог. опять не хватало. Пройдя до станции Лапино, сели в поезд и добрались до Луги, где остановились у знакомых и разменяли деньги. И так как фактически с болота мы еще не обсохли, то сделали там дневку и 9-го на заре выехали в Петроград…
Из писанного нами донесения, во всех войсковых частях получено секретное предписание П.у. Р. о том, что события развиваются неожиданно быстро и в ближайшее время ожидается вовлечение России в войну. Предписывается комячейкам в закрытом собрании обсудить положение и преподать инструкцию по подготовке красноармейских масс к этому событию. Призваны 1896–1902 года. Ожидается призыв красных командиров. Многие части уже ушли к границе. Есть сведения, что по соглашению Литва пропустит красные войска, Латвия и Эстония будут сметены по предположению в два дня…
Выясняется: главные средства организации черпаются из Вика (Всероссийского инвалидного комитета), основанного на средства Федорова (Якушева) и переданного им на дело. Так говорят они. Но мы склонны думать, что они получают крупные суммы от иностранных контрразведок, которые они обслуживают, – Эстонии, Польши, Финляндии и, вероятно, также Фран. Тем объясняется их близость к этим миссиям, так я переписывала письмо Чичерина относительно Финляндии, которое предназначалось быть переданным финнам. Возможности получать сведения у них большие, и они сами говорят, что иностранные миссии перед ними заискивают: по-видимому, их люди имеются всюду, особенно в Красной армии.
В предыдущем письме послали Вам расположение броневых частей М.В.О. (Московского военного округа) и П.В.О. (Петроградского военного округа) на западном фронте. Получили ли Вы и поняли ли то письмо? Еще о них: в разговорах проскальзывает идея сепаратизма и, если не враждебности, то отчужденности от эмиграции. По-видимому, связь с командованием (генералом Врангелем) установлена не особенно давно и работают они самостоятельно, считая себя связанными постольку, поскольку они этого хотят. В.М.С. (Высший Монархический Совет) они иронизируют, но берут Маркова (председателя этого Совета, бывшего члена Государственной Думы Н. Е. Маркова 2-го), как яркую вывеску определенных идей. В то же время чувствуется у них желание иметь одно объединяющее лицо с известным именем, кажется у них все молодо и они сами это сознают. Как будто кого-то такого они ждут, иногда мне кажется, что это может быть и (генерал) Климович.
Выясняются главные средства:…… считают за первую организацию….. с ними считаются, о нас заботятся и понемногу…. известно….. всюду туда….. Следующее: их организация называется М.О.Р., состоит в связи с В.К. (Великим князем Николаем Николаевичем) и командованием. Тесная связь установлена с Климовичем во время его последней поездки. Имеют в своих рядах видных чинов Красной армии и большие денежные средства. Сносятся с заграницей с помощью дипломатических курьеров Польского и Эстонского, а также поездками своих членов, легальными и нелегальными. В настоящее время устанавливают собственную телефонную линию в Финляндию из Петрозаводска. Как показатель средств – ассигновано 60 тысяч золотом. Их лозунгом является В.К.Н.Н.[2], законность, порядок. Они говорят, что имеют тесную связь с В.К.Н.Н. и полномочия от него дать от его имени манифест в момент, когда они найдут возможным. Сейчас они посылают двух членов за границу для переговоров, по-видимому, с французами и В.М.С. Было зашифровано словами сахмртзав ветмиолит. Один из них поедет в Бельгию. Все сведения приблизительно, схваченные из разговоров. Р. является их агентом, через него они посылают корреспонденцию коминвов – Лампе и Климович. Сносятся также с Артамоновым. К нам относятся очень внимательно, но вообще считают, что присылка людей сюда в большом количестве неудобна, так как они долго должны привыкать раньше, чем быть допущенными на работу».
Упомянутая в этом донесении Кутепову поездка двух участников М.О.Р. была, очевидно, той поездкой Якушева и Потапова, во время которой я с ними впервые встретился. Очевидно, их фамилии были «зашифрованы словами», а «коминвов» может быть сокращенным обозначением «командования и воинских организаций». Мне не удалось установить, кем был тот Р., который был посредником в переписке между «Трестом» и генералами фон Лампе{49} и Климовичем{50}.
Документ содержит затем короткое письмо, написанное 28 октября, вероятно, Радковичем, если только Захарченко не написала его от мужского имени: «Сегодня шифровал им письмо на имя В.К.Н.Н. (Вел. кн. Николай Николаевич) – кроме фраз общего характера, ничего нет. По-видимому, нечто вроде выражения верноподданнических чувств, но форма слишком свободная и нам непривычная. Создается впечатление, что с В.К. связь есть. Содержание вкратце – выражение радости по поводу согласия В. К. возглавить освободительное движение; признание, что только его имя может объединить всех русских людей; предостережение от преждевременного выступления под давлением «легкомысленных, действующих из личной выгоды людей». Они выражают надежду от себя и от десятков тысяч людей, вверивших им свою судьбу, что в нужный момент В. К. вынет свой меч и поведет их в последний и решительный бой».
Эти письма опровергают утверждение Виноградова о том, что Радкович и Захарченко сразу, в конце 1923 года, после первого «похода» в Россию, убедились в наличии чекистской провокации в М.О.Р. Они подтверждают мои воспоминания о связи «Треста» с польским штабом и о перевозке писем М.О.Р. польскими дипломатическими курьерами. Упомянутый в донесении от 12 октября Щ. – Всеволод Иванович Щелгачев, участник первых встреч Артамонова с Якушевым в Ревеле. В «Мертвой зыби» Никулин назвал его офицером л. – гв. Преображенского полка{51}, принадлежавшим к «разведке Врангеля».
Два следующих включенных в документ донесения были написаны в Москве в один и тот же день – 14 ноября 1923 года.
«Получились, – сказано в первом, – письма от 1 /X и 15/X, проявились слабо. Пятнадцатое вовсе не проявилось, так как кто-то по дороге пытался проявить. Поэтому совершенно не знаю, сколько дошло до Вас. Послано всего 21 письмо, из них три последних без номеров и одно чернилами (тайнописью). Часть послана через М. О., часть на К. К. Г. и далее почтой. На Вашей бумаге письма очень плохо проявляются, желательно попробовать писать на другой».
«В настоящее время, – сообщило Кутепову второе, – в Варшаве происходит совещание между представителями польской консервативной (национал-демократической) партии, нах. у власти, и членом М.О.Р. (Якушевым). Через польскую контрразведку мы отправили Вам два очень важных письма без номеров. Польские консерваторы долго воздерживались от общения с…………., но сейчас среди М.О.Р. полагают, что удастся достигнуть крупных успехов, как, напр., перенесение некоторых важных пунктов в Польшу близ нашей границы и открыть там свою типографию. В то же время, считая, что в случае войны единственный, кто может стать во главе Польск. Армии, это – Пилсудский, продолжают тайно поддерживать с ним сношения, ведя таким образом две игры рядом».
Как это теперь ни кажется невероятным, Кутепов пользовался для связи с находившимися в России участниками боевой организации не только дипломатической, но и обыкновенной почтой, прибегая к «невидимым чернилам», легко проявлявшимся слабым раствором йода, а Захарченко и Радкович отсылали часть своих донесений через М.О.Р., а часть – «на К.К.Г. и далее почтой». Не знаю, что эти инициалы обозначали.
Состоявшаяся в Варшаве встреча Якушева с Романом Дмовским и другими польскими национал-демократами, которых Радкович или Захарченко неверно назвали консерваторами, не привела к упомянутым в донесении последствиям. «Трест» вряд ли на них надеялся и выдвинул пожелание о создании опорных пунктов и типографии М.О.Р. на польской территории лишь для определения отношения большой польской политической партии к этой просьбе. Создание более или менее явных начинаний русской монархической организации не могло быть допущено ни одним варшавским правительством не только вследствие отношения большинства поляков к русским монархистам, но и во избежание конфликта с восточным соседом Польши.
Когда такое же предложение было выдвинуто В.В. Шульгиным в 1926 году, после его возвращения из «тайной» поездки в Россию, генеральный штаб не возразил, но настолько затянул предоставление Шульгину и его жене въездных виз в Польшу, что задуманное создание опорного пункта русской зарубежной армии в шульгинском имении на Волыни не осуществилось.
Полученное Кутеповым из Москвы сообщение о «тайных сношениях» «Треста» с Пилсудским кажется мне неправдоподобным, но допускало, что второй отдел генерального штаба осведомлял опального в те годы маршала о своих сношениях с М.О.Р.
Последним в документ включено письмо от 22 ноября 1923 года, помеченное № 26. Оно заслуживает особого внимания потому, что рассказывает попытку вовлечения посланного Кутеповым в Россию участника или участницы его организации на службу Г.П.у.
«Есть, – сказано в письме, – распоряжение устроить меня на службу в контрразведывательный отдел при Г.П.у. через имеющуюся оказию таможенного отдела. Этот отдел Г.П.у., ведущий наблюдение за приграничной полосой и поступающей пропагандой, предложил на днях Всеросс. инвалидн. комитету – Вико – а в частности, У., взять на себя организацию подставных лавок в Москве для поимки контрабандных товаров. Согласно плана Там. У пр., все заведывающие лавками будут считаться агентами отдела по борьбе с контрабандой Там. У пр. и в своей работе будут инструктироваться сотрудниками последнего.
Отдел по борьбе с контрабандой работает в теснейшем контакте с контрразвед. отделом Г.П.у. Многие из сотрудников отдела по борьбе с контрабандой являются и секретными сотрудниками к.р. отд. при Г.П.у. Задачей является поставить себя в такое положение, чтобы, заручившись доверием и знакомством среди членов Г.П.у., получить предложение сделаться их сотрудником в отделе кр.-р., сначала секретным, а потом и открытым, приняв которое использовать свое положение для целей М.О.Р.».
Не знаю, как отнесся Кутепов к такой опасной и двусмысленной «игре». Заслуживает внимания упоминание причастного к Всероссийскому инвалидному комитету участника М.О.Р., обозначенного в донесении буквой «У».
Денежными делами «Треста» занимался Опперпут, называвший себя тогда Стауницем – фамилией, которую М.О.Р. заменяло в переписке с эмигрантами псевдонимом Касаткин. Савинковскому Народному Союзу Защиты Родины и Свободы он был известен как оказавшийся советским агентом человек, пользовавшийся фамилиями Опперпут и Упелинец. Трудно предположить, что в 1923 году он мог назвать одну из этих фамилий прибывшим в Москву кутеповцам. Поэтому пока трудно разгадать, кто именно пытался втянуть участника Кутеповской организации в западню, какой неминуемо стала бы служба в тесно связанном с О.Г.П.у. таможенном управлении.
Полковник Жуковский и гардемарин Буркановский{52} упомянуты в «Мертвой зыби». По этой советской версии истории «Треста», Захарченко и Радкович получили от Щелгачева явку к атташе эстонской дипломатической миссии в Москве Роману Бирку, который, что никто в Ревеле тогда не знал, был тайным коммунистом и советским агентом. Он направил их к Опперпуту, который, в первом же разговоре, спросил, был ли с ними Буркановский, и, получив утвердительный ответ, многозначительно прибавил:
– Его уже нет… Вы поняли?
В другой главе той же книги Никулина не только Буркановский, но и Жуковский названы в связи с разговором Опперпута и Захарченко о терроре. О точной передаче их слов речи быть, конечно, не может, но отношение к террору изображено, как мне кажется, верно.
– Программа, – сказал Опперпут, – нам известна: царь всея Руси, самодержец всероссийский; на престоле – Николай Николаевич; никаких парламентов; земля государева… Тщательная подготовка смены власти; никаких скоропалительных решений; действовать только наверняка.
– А терроризм?
– Это не исключается, но так, чтобы не насторожить врага, хотя терроризм, сам по себе, ничего не дает.
– Нет! Я не могу согласиться с вами!
– Пока мы решили не прибегать к террористическим актам.
– Запретить жертвенность, подвиг… Наши люди рвутся в Россию именно для этого!
– Чем это кончается, вам известно? Полковник Жуковский, гардемарин Буркановский погибли. Не зная обстановки, местных условий, эти безумцы летят сюда и сгорают, как бабочки на огне, а мы ничего не можем сделать для них.
– Однако…
– Нет и нет! Мы отвечаем только за тех, кто прибывает сюда с нашего ведома и подчиняется нам.
Так Никулин проговорился – сказал, что Радкович и Захарченко знали не только Буркановского, но и Жуковского, хотя бы понаслышке. Он был, вероятно, тем А.В., которого они не застали в Петрограде на его квартире потому, что 27 сентября он вышел и не вернулся.
Можно предположить, что чекисты сознательно помешали его встрече с проникшими в Россию с ведома М.О.Р. кутеповцами, чтобы показать, насколько они не могут обойтись без помощи и защиты «тайной монархической организации».
Кутепов был человеком смелым и неосторожным. Я в этом убедился, когда в апреле 1927 года побывал в Париже, но его доверие к «Тресту» не было безграничным. Он отклонил приглашение М.О.Р. съездить в Россию и «проверял» связанных с «Трестом» людей, но делал это – как мне пришлось убедиться – неумело и психологически неудачно.
В 1922 году из Польши в вольный город Данциг был выслан русский эмигрант Петр Александрович фон Ланг{53}, в прошлом – офицер генерального штаба. Он был свойственником председателя Русского Благотворительного Общества в Польше, коренного варшавянина и польского гражданина Викторина Константиновича Сонина, разбогатевшего после Первой мировой войны благодаря резко возросшей цене принадлежавших ему в окрестностях Варшавы больших земельных участков. Жена фон Ланга – родственница Сонина – была их совладелицей. Они поэтому жили в Данциге безбедно.
Я бывал в вольном городе довольно часто. Принадлежавшим мне там домом управлял Борис Робертович Гершельман{54}. Он меня с фон Лангом познакомил. Встречаясь, мы говорили о Польше, о русской эмиграции и о России, но Кутепова и М.О.Р. он не упомянул ни разу. Будь он откровеннее, задуманная им по поручению Кутепова «проверка» не наткнулась бы, вероятно, на отпор.
В мае 1924 года меня в Варшаве остановил на улице другой родственник Сонина – Лев Михайлович Лобан{55}, много позже, в годы немецкой оккупации Польши, служивший в германском Зондерштабе Р и убитый 22 октября 1943 года в Пястове под Варшавой ворвавшимися в его дом польскими террористами.
Я его почти не знал. Обратившись ко мне не прямо, а через него, фон Ланг сделал первую ошибку. Второй была ничем – кроме ссылки на Кутепова – не объясненная просьба установить наблюдение за Артамоновым и сообщить в Данциг мои впечатления.
Скажи мне фон Ланг или хотя бы Лобан, что Кутепов сомневается в антисоветской подлинности М.О.Р. и что «Трест» может быть провокационной чекистской «легендой», я сообщил бы в Париж все то, что знал, но ничем в моих глазах не оправданная, беспричинная слежка за Артамоновым претила моим понятиям о дружбе и чести. Она была бы поведением «не офицерским».
Я сказал это Лобану и повторил Артамонову, который, очевидно, пожаловался Кутепову сразу, так как 29 мая фон Ланг мне написал: «Многоуважаемый Сергей Львович! Жалко, что Вы опубликовали разговор моего племянника с Вами, следствием которого было неудачное, в смысле правды, письмо в Париж, текст которого был тотчас передан мне К. Запросив письмом племянника, я не получил данных, которые могли бы послужить основанием этого именно его содержания. Между тем как раз именно К-ву я и говорил о Вас, как о человеке, не любящем разглашать события, и по его просьбе просил племянника поговорить с Вами. Вышло не так, как нужно. Прошу принять уверения в искреннем уважении. Готовый к услугам П. Л.».
С тех пор прошло много лет, и я не раз задумывался над причинами моей непростительной ошибки – слепого доверия к людям, оказавшимся советскими агентами. Думаю, что их было две: во-первых, подтвержденное позже германско-советской войной убеждение в невозможности свержения коммунистической диктатуры в России одним только внешним военным походом; во-вторых, пагубная – в эмигрантской обстановке – конспирация, мешавшая обобщению и обсуждению случайных и отрывочных сведений о «тайной монархической организации». Влияло на меня и то очевидное доверие, которое оказывал «Тресту» польский штаб.
Кутеповцы, побывавшие в России, попадая проездом в Варшаву, своими впечатлениями с Артамоновым и мною не делились. Это тоже объяснялось конспирацией и принималось как должное. Шульгин описал свою поездку в «Трех столицах», но этот рассказ укрепил, а не ослабил веру в М.О.Р.
Мне теперь кажется, что конспирация была не единственной причиной немногословности побывавших на родине участников Кутеповекой организации. Пребывание в порабощенной коммунистами стране сказывалось гнетуще на проникших туда эмигрантах, будь они кутеповцами или евразийцами. Некоторых я видел мельком и даже их имен не знал. Только раз я встретился у Артамонова с Захарченко. Обветренная, загоревшая, в черной куртке мужского покроя, она была молчаливее других. Несловоохотлив был и пражанин Мукалов, дважды перешедший границу и из второго «похода» не вернувшийся.
Более частыми были мои встречи с Петром Павловичем Демидовым, упомянутым в «Мертвой зыби», в главе о состоявшемся в январе 1926 года в Берлине евразийском съезде, на который «Трестом» был послан Ланговой. «31 января, – написал Никулин, – Ланговой вернулся в Москву. Вслед пришло паническое письмо Арапова об аресте в Советском Союзе агента Врангеля, Демидова-Орсини. Для придания веса «Тресту» Артузов поручил Старову через Зубова разыграть «освобождение» Демидова. Это «освобождение» – по телефонному звонку влиятельного лица – произвело эффект. Арапов был в восторге – улучшились отношения «Треста» с Врангелем. Эпизод с Демидовым-Орсини повлиял также на Шульгина, который позднее, с помощью Якушева, решился поехать в Россию».
Не все в этой советской версии верно. Ни о каком улучшении отношений между генералом Врангелем и М.О.Р. речи быть не могло. Врангель, как теперь известно, не отказался от своего первоначального недоверия к Потапову и Якушеву и сделал попытку предостеречь великого князя Николая Николаевича. Верно, однако, то, что Демидов не только был освобожден, но и переправлен через «окно» в Польшу.
Он появился в Варшаве, потрясенный арестом и неожиданным спасением. Ему нужны были спокойствие и отдых. Узнав, что у него и у меня – общие знакомые по Нижегородской губернии, Артамонов поручил его моему попечению. Я жил тогда с семьей не в Варшаве, а в загородном дачном поселке Милану век, где легко нашел Демидову комнату. Он стал бывать у меня ежедневно, постепенно отходя от испытания, но окончательно не успокоился. Его тянуло назад, в Москву, словно хотелось еще раз пережить опасность. Поговорить с ним о «Тресте» мне не удалось. Он действительно вернулся в Россию и пропал там без вести в 1927 году, в дни самоликвидации М.О.Р.
Племянник генерала Врангеля, Петр Семенович Арапов{56}, был исключением. В отличие от тех, кто предпочитал молчание, он был оживлен и разговорчив. Возможно, что это объяснялось дружбой с Артамоновым – они были однополчанами.
Он был высок, подвижен и явно не похож на пролетария. Сжатые губы и поднятая голова придавали лицу оттенок презрительной надменности, исчезавший в общении с Артамоновым и мною, но об эмигрантских «стариках» в Берлине и Париже он отзывался саркастически. Помню, что первый переход границы его ничуть не беспокоил. Он верил в свою звезду.
Не берусь оказать, съездил ли он в Россию через Варшаву раз или дважды, но поездок – может быть, по другому маршруту – было несколько. Из первой он привез небольшой любительский снимок – кто-то сфотографировал его на Красной площади, у Кремлевской стены; из другой – фотографии митрополитов Петра и Агафангела, архиепископа Иллариона и патриарха Тихона в гробу. Из них последняя – значительно позже – была мною передана редакции парижской «Иллюстрированной России».
Запомнился его рассказ о случае, показавшем, насколько уже тогда эмигранты не знали некоторых частностей нового, советского быта:
«Границу перешли благополучно. Я отдохнул и, на следующее утро, сел в скорый поезд, идущий в Москву. Бумаги были в порядке. Бояться было нечего. Пассажиров было немного. Я вышел в проход, остановился у окна и, глядя на бегущий мимо лес, закурил. С другого конца в вагон вошли два железнодорожных чекиста и кондуктор. Это меня не взволновало. Обычная, подумал я, проверка документов и билетов, но они не остановились у первого купе, а направились в мою сторону.
Опасность показалась очевидной. Нужно было мгновенно принять решение. Рука сжала лежавший в кармане револьвер. Я мог застрелить одного, но был бы убит выстрелом другого. Можно было выбежать на площадку, открыть дверь и выпрыгнуть на ходу, но и это было бы верной гибелью. Собрав силу воли, я не дрогнул. Они подошли, и один из них укоризненно сказал:
– Вы что, гражданин, забыли, что в проходе курить воспрещается?.. Три рубля штрафа!»
Связь с варшавским резидентом М.О.Р. и с называвшим себя в Москве евразийцем, но оказавшимся чекистом и советским провокатором Ланговым, Арапов поддерживал до конца «Треста». Сохранились его письма и телеграммы, подписанные псевдонимом Шмидт и полученные мною в 1926 году, во время отлучки Артамонова из Варшавы. После «Треста» он жил в Париже, но от евразийцев отошел и внезапно исчез. Распространился слух об его отъезде в Россию. Он породил проникшее в литературу об евразийцах и «Тресте» утверждение об его принадлежности к советской агентуре.
Франко-русская писательница Зинаида Шаховская утверждает в своих воспоминаниях, что «ротмистр Арапов, этот красивый конногвардеец, которого я видела у нас в Брюсселе, был расстрелян при обстоятельствах, оставшихся таинственными», но ставший эмигрантом в годы германско-советской войны писатель Николай Угрюмов – псевдоним Алексея Ивановича Плюшкова – сообщил, что видел в тридцатых годах Арапова в Соловецком лагере, где он не то скончался, не то был убит большевиками. Никаких доказательств его перехода на их сторону нет.
Бывшего члена Государственной думы Василия Витальевича Шульгина я знал с весны 1918 года, когда он в Киеве исполнил мою просьбу и помог стать звеном тайной связи Добровольческой армии с ее единомышленниками в Москве, но в подготовке его состоявшейся с помощью «Треста» поездки в Россию я не участвовал.
До этой поездки я видел его только раз, у Артамонова, и нашел, что внешне он не изменился, но в повадке появилось новое – осторожная, мягкая поступь; взвешенная речь; быстрый взгляд исподлобья. Я приписал это тревожному напряжению, естественному в каждом, кто готовился к переходу советской границы.
После возвращения из России он побывал у меня в Милянувке со встретившим его в пограничном «окне» Александровым и показался мне возбужденным поездкой и ее благополучным исходом. Организованность М.О.Р. и налаженностъ его действий произвели на него глубокое впечатление. В Польше он пробыл недолго и уехал в Париж, где нам суждено было встретиться еще раз в апреле 1927 года. До этого, однако, между нами возникла переписка, толчком к которой послужил отъезд Артамонова и его жены на отдых в Югославию.
Темой первых писем были предстоявший приезд Петра Бернгардовича Струве (Петр Бернгардович Струве, политический деятель и ученый, в молодости был марксистом; после 1905 года – националист и консерватор; позже – непримиримый противник коммунистической диктатуры в России) в Варшаву и мыловаренный завод, который Шульгин хотел создать в своем волынском имении Курганы, как опорный пункт возглавленной генералом Врангелем зарубежной Русской Армии.
18 июня 1926 года Шульгин написал мне из Парижа: «Глубокоуважаемый Сергей Львович! Петр Бернгардович едет в Варшаву по делам аполитическим, но вместе с тем он живо интересуется делами, о которых мы с Вами много говорили, т. е. финансовой помощи русских книжных предприятий. Я поделился с П.Б. некоторыми нашими планами, но полагаю, что Вы могли бы сказать ему больше, ибо Вы глубже вникли в сложное положение книжного рынка с тех пор, как Вы заменяете Ю.А. в особенности. Если бы каким-либо образом удалось свести П.Б. с инциаторами дела, было бы еще лучше. Шлю Вам сердечный привет. Ваш В. Данилевский».
Вдогонку этому письму Шульгин 24 июня написал второе:
«Глубокоуважаемый Сергей Львович! Пользуясь пребыванием здесь (в Париже), я попытался сделать кое-что, независимо от П.Б.
К сожалению, я ничего хорошего пока не обнаружил. Я видел одного крупного человека, которого поставил в курс дела, насколько это возможно было, причем, конечно, использовал свою недавнюю поездку. Я был выслушан с большим вниманием, даже, пожалуй, сочувствием, но в ответ получил, что финансирование крупного дела из источников эмиграции невозможно, ибо она таковых не имеет и потому не может их дать, хотя бы вполне понимала доходность задуманного дела. Впрочем, по его словам, и прибыльность предприятий во многих глазах скомпрометирована человеческой недобросовестностью, на которую до сих пор неизменно натыкались. Не столько неудачами, ибо, по его словам, все понимают, что в таком трудном деле первые попытки обречены на неудачу, а именно недобросовестностью. По его словам, деньги давались, прельщаясь интересностью предприятия, но их просто раскрадывали до сих пор. С этим надо считаться даже в том случае, если думать для начала о самых скромных средствах.
Я сказал ему, что величина средств должна строго различаться в зависимости от задачи, которую поставит финансирование. Если задача должна пока ограничиться изучением книжного рынка, составлением сметы, теоретическими расчетами и другими предварительными работами, то, разумеется, средства будут сравнительно небольшие. Но если бы финансирование пожелало сделать решительные шаги, как по закупке бумаги, приобретении в различных местах типографий, словом – приступить к началу дела, то средства должны быть совершенно иного масштаба, несоизмеримого с первым.
Большие средства, во всяком случае, по его словам, можно найти только у иностранцев. До сих пор не удалось заинтересовать их подобными делами, хотя делались энергичные попытки. Однако не все надежды потеряны в этом направлении. Он обещал поставить меня в курс, как только что-нибудь обнаружится. Вел я и другие разговоры. Старался заинтересовать людей. Ведь никогда не знаешь, где клюнет.
Теперь о делах другого рода. Ю.А. написал мне, чтобы я обращался к Вам, что, впрочем, само собой ясно. Но неясно мне, можете ли Вы помочь насчет визы. Когда я узнал, что Дубенский (Артамонов) уехал и вернется в половине июля, я сообразил, что надо искать квартиру на июль. Я ее еще не нашел, но найду, конечно. Однако мне бы очень не хотелось затягивать переезд (из Парижа в Курганы) позже, чем конец июля, потому что перемена климата для моей жены безопаснее всего летом. Поэтому я буду очень просить, если это входит в Ваши возможности, начните визные хлопоты, не дожидаясь Дубенского.
И еще одно. Мои молодые друзья обратились ко мне с одной маленькой просьбой: им нужны (советские) студенческие журналы для предстоящего съезда, на котором надо сделать доклад. Если Вам таковые удастся добыть, их надо переслать на мое имя. Буду Вам за них глубоко признателен.
Моя книжка, с тех пор, как я купил машинку, начала двигаться. А то чистое горе было с глазами. Я оказался оптически инвалидом. Шлю самый сердечный привет. Отвечайте по адресу – я меняю квартиру – 54, avenue des Gobelins, Paris XIII на мое имя. Сегодня уезжаю на юг, но мне перешлют. Искренне Ваш В. Данилевский».
Хотя Шульгин, вернувшись из России, не сказал мне, что намерен искать за границей денежной поддержки М.О.Р., я понял, что со Струве и с не названным в письме парижским собеседником он поднял этот вопрос по почину «Треста». Догадка оказалась верной.
Артамонов, до отъезда в отпуск, предупредил меня о желании владельца Курган поселиться в этом имении ради задуманного им предприятия. Согласие Польши на его появление там показалось мне сомнительным. Генеральный штаб мог помочь поездке Шульгина в Россию, но его длительное пребывание на Волыни скрыть было бы трудно, и оно, несомненно, вызвало бы протест тех поляков, для которых бывший редактор «Киевлянина» был воплощением русского национализма. Поэтому, сообщив штабу его просьбу о визе, я ждал не прямого отказа, а такой затяжки, при которой Шульгин сам отказался бы от своего желания.
Это случилось раньше, чем я предполагал. Создание мыловаренного завода Шульгин поручил дилетантам, ничего в этом промысле не понимавшим – русской жене варшавского прокурора-поляка Т. и ротмистру Ч., талантливому поэту, но фантазеру и мечтателю, лишенному какой-либо практической сметки. Они истратили данные им Шульгиным на обзаведение небольшие средства и вернулись в Варшаву несолоно хлебавши.
Во Франции Шульгин не предвидел этого исхода и в ожидании польской визы хотел помочь курганским «мыловарам». 9 июля 1926 года он мне написал:
«Глубокоуважаемый Сергей Львович! Сегодня перевел на Ваше имя через Лионский Кредит тридцать (30) долларов, которые должны быть Вам вручены в долларах же, как мне тут заявили, но в чем я не уверен, так как не знаю, разрешено ли это современными польскими законами. Эти деньги предназначаются на нужды мыловарни. Я принужден был их занять, так как простой мыловарни обходится мне очень дорого, ибо люди сидят без дела, а существовать им как-то нужно. Разумеется, они должают, а мне придется расплачиваться. Надо послать им жиров, жидкого стекла и все прочее по списку, который Вам пришлют немедленно, как только Вы запросите. Так как деньги могут запоздать сравнительно с этим письмом, то я прошу Вас воспользоваться этим временем и запросить Ч., что ему нужно для варки. Но так как там вообще денег ни гроша, так что я опасаюсь прямого голода, то прошу Вас запросить и об этой стороне вопроса, то есть не нужно ли часть денег переслать им на их самые вопиющие нужды. Но это, конечно, в высшей степени не желательно, ибо надо, чтобы они добывали средства к жизни из варки.
Вместе с тем, принимая во внимание, что мой кредит исчерпан и что расходы мои оказались гораздо выше первоначальных предположений, прийти на помощь делу, которое не может стать на ноги из-за отсутствия оборотных средств, я, по всей вероятности, больше не смогу.
Одновременно не откажите написать мне, как обстоит дело с визами. Я писал Вам из Парижа до получения Вашего письма, что я очень прошу Вас немедленно начать дело о визах, не дожидаясь возвращения Ю.А. То лицо, о котором я писал Вам в предыдущем письме, – Нобель. Сердечный привет. В.В.».
Следующее письмо было написано в С. Эгюльф, 18 июля:
«Многоуважаемый Сергей Львович! Сим извещаю Вас, что на Ваше имя послана посылка, содержащая мою рукопись. Я не знаю, приехал ли Ю.А., и потому продолжаю обращаться к Вам, кроме того, мне бы очень хотелось, чтобы Вы прочли и высказали свое мнение. При сем прилагается письмо А.А. (Якушеву), которое, пожалуйста, прочтите. Из него Вы узнаете необходимые комментарии к чтению рукописи.
Буду очень просить Вас отправить рукопись незамедлительно дальше, ибо и так уже много времени прошло и не хотелось бы тянуть еще. Пока там прочтут и постановят свое решение, пройдет порядочное время. Теперь мне придется сделать перерыв в работе. Вторую половину июля и начало августа займет переезд. Таким образом, следующая порция может поступить только к концу августа.
У меня еще к Вам две покорнейших просьбы: 1. как дела с визами; 2. еще раз прошу Вас подтвердить получение 30 долларов, если они до Вас уже дошли. Если Ю.А. приехал, передайте мой сердечный привет. Искренне преданный Вам, Веве».
К письму было приложено «приблизительное оглавление» первой части книги, которую Шульгин хотел назвать «Контрабандисты», но которую берлинское издательство «Медный Всадник» напечатало в январе 1927 года – за три месяца до разоблачения советской провокации в «Тресте» – под названием «Три столицы». С «приблизительным оглавлением» Москва получила на просмотр и утверждение десять глав, тогда как «Три столицы» – включая эпилог – состоят из двадцати шести. «Трест» вернул первые десять автору без поправок и возражений. Как ему были посланы остальные, мне неизвестно.
Никаких подозрений рассказ Шульгина об его впечатлениях и встречах в России во мне тогда не вызвал. Более того, меня взволновало прикосновение к отечеству глазами человека, который тогда казался твердым и непримиримым противником большевиков. Много лет спустя мне пришлось напомнить ему эту книгу в открытом письме, которым я ответил на его обращенный к эмигрантам призыв примириться с коммунизмом и советчиной. В 1926 году я не мог предположить, что нас когда-либо разделит воздвигнутый этим призывом барьер.
Я не скрыл от Шульгина впечатления от его рукописи. Он ответил 2 августа 1926 года:
«Глубокоуважаемый Сергей Львович! Произошло, очевидно, крайне досадное пропадание моего письма, а вернее, двух писем, потому что, насколько мне помнится, я насчет Марии Димитриевны (его жены) писал Вам два раза. Пишу в третий: ее документы находятся ныне в порядке и визу для нее надлежит хлопотать на фамилию ее мужа. Одновременно, для верности, пишу о том же Юрию Александровичу. От него еще письма не получил до сего числа.
Очень рад, что рукопись дошла. Я за нее также начинал тревожиться, но более еще рад, что она «производит сильное впечатление», если Вы это серьезно, а не от доброты сердечной. Автору очень трудно судить, всегда кажутся несуразности – то горишь огнем Колумба, увидевшего новый материк, то все кажется пошло-бледным. В конце концов решаешь: «Как написалось, так и написалось – выше головы не прыгал и Колумб». На этом рассуждении собираешь силы, чтобы предстать на суд народный. Очень Вам благодарен, что Вы уже ее переслали дальше. Меня очень интересует, как там отнесутся.
Итак, доллары получены и пересланы. Благодарствуйте и на этом. Мне очень хотелось бы, чтобы они послужили той смазкой, которая необходима, чтобы пустить в ход это маленькое предприятие. Но сильно побаиваюсь, что они истратят деньги на жизненные надобности, ибо там, в этом смысле, большой крах или прямо голод. Очень Вам признателен, что Вы заступились перед нашими друзьями за это дело и ходатайствовали за него. Мне кажется, что сравнительно небольшие суммы дали бы ему возможность работать и самоокупаться на первых порах, а затем давать и доход. Но тут нужно помогать вовремя. Подробнее напишу об этом Ю.А. (Артамонову). Пока шлю Вам сердечный привет. Тутаву Дублеве».
Между тем г-жа Т. и ротмистр Ч. не выдержали «прямого голода» и появились в Варшаве, бросив «предприятие» на произвол судьбы. Мне пришлось заняться устройством незадачливого мыловара на частную службу. Это удалось, и, несмотря на большую разницу лет, между нами возникли дружеские отношения.
Прошло несколько месяцев – 1926 год близился к концу. Неожиданно, 11 ноября, Шульгин написал мне из Парижа:
«Глубокоуважаемый Сергей Львович! Одновременно с сим письмом я прошу Ю.А. (Артамонова) познакомить Вас с содержанием моих писем Александру Александровичу (Якушеву) и Антону Антоновичу (оказавшемуся впоследствии советским агентом бывшему прокурору Дорожинскому, сопровождавшему Шульгина по поручению «Треста» в его поездке по России и пользовавшемуся в «Тресте» псевдонимами Марченко и Мещерский). Только соображения выигрыша времени заставляют меня писать им без предварительного, продолжительного и исчерпывающего обсуждения с Вами и с Ю.А. этого вопроса. Ваши в этом смысле знания и опыт незаменимы. Я надеюсь, Вы позволите мне широко пользоваться тем и другим. Другими словами, я напрашиваюсь на совместную работу с Вами, точнее сказать – хочу внести и свою лепту в общее дело. Больше всего мне не хотелось бы, чтобы у Вас хоть на минуту явилась мысль о противуположении или соперничестве наших трудов. Впрочем, откровенно говоря, я серьезно так не думаю, чтобы Вы могли так отнестись, и если пишу Вам это, то немножко из принципа «береженого Бог бережет», а больше, чтобы просить Вас подумать над вопросом, как, соединив наши усилия, мы могли бы достигнуть наилучшего результата. Я был бы Вам весьма благодарен, если бы с согласия и одобрения Ю.А. написал бы от себя Алек. Алек, в поддержку моего плана и ходатайства. Основную же мысль о необходимости верной информации (о положении России под советской властью) я в значительной степени почерпнул из бесед с Вами, почему Вы не можете не быть мне тут верным союзником.
В ожидании личного с Вами, приятного и плодотворного для дела, созидания, шлю Вам сердечный привет. О. К.».
Это письмо было получено мною в те дни, когда Артамонову предстояла поездка в Париж для встречи с Кутеповым и Якушевым. Я не знал, чем объяснялась необходимость этого совещания, но озабоченность Артамонова показывала, что парижские разговоры вряд ли будут легкими. Он был настолько рассеян, что забыл показать мне, до отсылки в Москву, письма, присланные Шульгиным для Якушева и Дорожинского. Поэтому я не узнал, что именно автор «Трех столиц» предложил М.О.Р., но догадался, что речь шла о распространении «верной информации из России». Шульгин, вероятно, не знал, что «Трест» этим уже занимается.
Артамонов изредка получал из Москвы статьи для эмигрантских газет и журналов. Они были подписаны псевдонимом – Серов – и казались произведениями верующего православного христианина, несомненного монархиста. Мы отсылали их в Париж, где они были напечатаны «Борьбой за Россию» и «Отечеством». Сохранилась в памяти одна – посещение автором превращенного большевиками в музей Александровского дворца в Царском Селе. Описание комнат убиенной Царской Семьи и сохранившихся в них вещей и фотографий так убедительно говорило о преклонении перед памятью жертв екатеринбургского преступления, что я до сих пор не могу ответить на вопрос, было ли оно написано чекистом в антисоветской маске или вовлеченным в М.О.Р. действительным противником революции.
Недавно я узнал, что в начале своего существования «Трест» пытался протолкнуть эмигрантскими руками во французскую печать нужную Москве дезинформацию.
Вторично мне пришлось стать временным резидентом М.О.Р. и Кутеповской организации в Варшаве в ноябре 1926 года, во время упомянутой парижской встречи Артамонова с Кутеповым и Якушевым. Именно тогда «Трест» вернул через меня Шульгину вторую, ранее мне неизвестную, часть «Трех столиц». Полученное мною сопроводительное письмо показывает соблюдавшуюся М.О.Р. в переписке канцелярскую аккуратность, которая – будь мы опытнее – должна была вызвать удивление и недоверие.
Написанное 27 ноября, это письмо помечено № 43, вероятно как продолжение более ранних, адресованных Артамонову. В нем было сказано: «Глубокоуважаемый Сергей Львович, прилагаемую при сем рукопись и две газетные вырезки просьба переслать В.В. Лежневу (Шульгину). Касаткин (псевдоним называвшего себя в Москве Стаунигом чекиста Опперпута) просит передать Вам, что Ваша очередная почта нами пока не получена. Пользуясь случаем, прошу принять уверения в моем глубоком уважении. С. Мещерский».
Без задержки, не прочитав, я отослал рукопись в Париж. Шульгин откликнулся немедленно, написав 5 декабря:
«Глубокоуважаемый Сергей Львович! Рукопись получена, позвольте Вас очень поблагодарить. Ваше письмо также получено. Выдержки газетные в нем также. Так как исправлений (в тексте рукописи), кажется, почти нет, то, вероятно, появление книги не за горами, ибо первая часть уже набрана и издатель стенает о второй. Сегодня завтракал с приезжими (Якушевым и Артамоновым). В среду буду иметь конференцию с Ю.А. по разным техническим вопросам.
Письмо В.С. (ротмистра Ч.) не откажите прислать сюда, ибо выяснилось, что я в Польшу не могу ехать. Очень об этом сожалею по причинам Вам, конечно, ясным, но надеюсь недостаток живого общения возместить регулярными письменными сношениями. Подробности сообщит Вам Ю.А., с которым мы, надеюсь, договоримся, считая, однако, что невидимо Вы присутствуете при нашем разговоре. С превеликим огорчением, что личное свидание, о котором пишет В.С., не состоится, прошу принять мой сердечный привет. В.В.».
В январе 1927 года Шульгин сообщил Артамонову, что должен рассчитаться с Антоном Антоновичем (Дорожинским) за расходы, понесенные им во время поездки по России. Он прибавил, что ему легче всего перевести деньги мне, как варшавскому корреспонденту «Возрождения».
В начале февраля контора этой газеты прислала мне чек Вестминстерского банка в Париже на 75 долларов, а в начале марта – второй чек на 100 долларов. В сопроводительных письмах на бланках «Возрождения», подписанных управляющим конторой А. Давыдовым, было сказано, что деньги посланы мне «по поручению В.В. Шульгина на известное Вам употребление».
«Трест» успел получить их до своего апрельского саморазоблачения. Сохранились полученные мною расписки от 12 февраля и 19 марта, которые Дорожинский подписал как Ант. Ант. Марченко. Вторая была получена мною в Варшаве за несколько дней до «бегства» Опперпута из Москвы в Финляндию.
По словам Шульгина, одним из побуждений, толкнувших его на поездку в Россию при содействии М.О.Р., было желание найти пропавшего без вести сына. В литературе о «Тресте» было высказано мнение, что это было предлогом, но существует документ, доказывающий, что судьба сына волновала Шульгина не только в годы существования М.О.Р., но и позже. 17 августа 1927 года он написал из Булурис, в департаменте Вар, во Франции, ротмистру Ч. в Варшаве:
«Дорогой В.С.! Большая к Вам просьба. Пойдите в ред. газеты «Курьер Поранны» и от моего имени попросите их номер газеты, или номера, если их несколько, где сообщалась история, о которой Вы прочтете в прилаг. фельетоне А. Яблоновского (в парижском «Возрождении»), и пришлите мне. Кроме того, попробуйте разузнать, не склонен ли «Курьер Поранны» указать источник своей информации о том, чтобы можно было узнать, в чем дело, от лица, сообщившего газете. Кроме того, очень прошу Вас посетить Ю.А. (Артамонова) и узнать, не может ли он что-нибудь разведать. Я лично не верю в это, ибо твердо убежден теперь, что Аяля (пропавший без вести сын Шульгина) умер и все это или ошибка, или провокация, но все же надо проверить. Может быть лучше, если Вы предварительно пойдете к Ю.А. и посоветуетесь с ним, как поступить? Может быть, удобнее навести справки в «Курьере Поранны» через С.А.? Обнимаю Вас. Недавно с В.И. Вондраком вспоминали Вас и послали Вам открытку. Пишите мне на имя В.А. Лазаревского, который сейчас живет у меня. Ваш В.В.».
Из карандашной отметки на этом письме, которое ротмистр Ч. передал мне, видно, что справка в редакции варшавской газеты была наведена по телефону и осталась безрезультатной.
Копии моих писем Шульгину не сохранились, за исключением одной – последнего письма от 22 октября 1927 года:
«Глубокоуважаемый Василий Витальевич! В ответ на Ваше письмо от 15-го октября с. г. спешу сообщить, что Вы, само собой разумеется, можете перевести на мое имя деньги для В.С. (ротмистра Ч.). Его адрес мне известен, и деньги будут мною немедленно по получении переданы по назначению. Я искренне рад, что могу оказать Вам эту незначительную услугу, и прошу Вас и впредь располагать мной, если это Вам понадобится.
Не могу не воспользоваться случаем, чтобы не сказать Вам, с каким вниманием и интересом я прочитал Ваше замечательное «послесловие» (к «Трем столицам»). Я очень тяжело переживаю происшедшее, виню себя в ненаблюдательности и легковерии и на Ваших впечатлениях проверяю мои собственные. Помимо некоторых, по-моему, неверно изложенных или недостаточно оттененных Вами моментов, о которых говорить в письме невозможно, я могу указать Вам на одну существенную фактическую неточность: Опперпута звали не Оскаром, а Эдуардом, то есть этим именем он пользовался. Отчество у Вас верное, т. е. то, которым он действительно пользовался. Искренне Вас уважающий С. Войцеховский».
Переписка оборвалась не вследствие изменения моего отношения к Шульгину. Причиной было не это. 4 мая 1928 года мой брат Юрий{57} совершил в Варшаве покушение на жизнь советского торгпреда Лизарева. Его защита в двух судебных инстанциях поглотила мое внимание, а в 1930 году, после похищения генерала Кутепова чекистами в Париже, я, разойдясь во мнениях с подчиненным генералу Миллеру новым возглавителем «работы на Россию», порвал навсегда с конспирацией и предпочел ей явные общественные начинания, в которых Шульгин не участвовал.
Несколько десятилетий спустя я неожиданно убедился в том, что большевики, захватив его в Югославии после Второй мировой войны и превратив в шестидесятых годах в орудие своей пропаганды, обращенной к эмигрантам, вспомнили «Трест» и поручили своей зарубежной агентуре установить судьбу тех, кто имел то или иное отношение к его «тайной» поездке в Россию. В частности, смерть Александрова, скончавшегося в 1948 году, им была, очевидно, не известна.
Шульгин был упомянут, под псевдонимом Лежнева, в полученном мною из Москвы в начале марта 1926 года письме Якушева о предстоявшем тогда в Париже русском Зарубежном Съезде.
Председатель Российского Комитета в Польше, Виктор Иванович Семенов, подготовлявший участие варшавских русских эмигрантов в этом съезде, предложил моему брату и мне стать членами этой делегации. Брат, бывший тогда председателем Организации Русской Молодежи, предложение принял. Считая себя связанным с М.О.Р., я дважды запросил Якушева об его отношении к съезду и моей поездке в Париж. Ответ, написанный 1 марта, был доставлен из Москвы польским дипломатическим курьером. В нем было сказано:
«Дорогой Сергей Львович! Ваши письма от 18 и 23 февраля получил и спешу на них ответить. Что ни говорите, у Волынского (Д.Ф. Андро де Ланжерона) есть нюх и он умеет вовремя подойти к людям. Если состоится поездка Левина (Якушева) к Вам в гости, то очень было бы интересно поговорить с Вами на эту тему, а может быть, в случае надобности повидаться и с Волынским. Впрочем, Волынский каким-то верхним чутьем угадывает время приезда Левина и сам является для разговора.
По поводу Вашей предполагаемой поездки на съезд могу сообщить, что «Трест», как таковой, сам, конечно, никого на съезд не командирует, но, если Вы получите туда командировку от какой-нибудь группировки, то мы будем это только приветствовать и считаем Ваше присутствие на съезде крайне желательным.
Нам самое ценное – Ваше личное впечатление о съезде и той среде, в которой Вам придется быть. Вы сумеете осветить то, что никакими официальными отчетами не отметишь. Кроме того, как думает Дипский (Артамонов), подобная Ваша поездка явится началом Вашего выхода на широкую общественную арену, а нам иметь в Вашем лице своего общественного деятеля весьма важно, ибо Вы сами знаете, что деятели прежней формации нам не очень подходят, даже такие, как обращающийся в нашу веру Лежнев.
Впрочем, в известной степени, Лежнев, полагаю, будет нам все-таки полезен. Например, его предполагаемое выступление на съезде с докладом о поездке нам, кажется, будет полезно. Надо было видеть, как у него здесь нарастало чувство изумления, когда он знакомился с действительной Россией, а не с той, которая представляется расстроенному воображению мануфактуристов (эмигрантов). Зная его ораторские способности и умение убеждать, надо полагать, что он сможет произвести сильное впечатление на съезд и заставит его идти по желательному пути.
Присланный Вами бюллетень «Централь Юропеан-прессе» очень интересен в некоторых частях, и мы просим Вас, если это не составит Вам особого труда, присылать нам эти бюллетени. Выборки из них делать не стоит, мы здесь сами разберемся. Итак, надеюсь, что неофициальный представитель «Треста», в лице нашего милого Сергея Львовича, будет присутствовать на этом курьезном съезде, и вслед за тем мы получим ряд как всегда интереснейших и метких описаний всего им виденного и слышанного. Жму крепко Вашу руку. Мой сердечный привет Вашей супруге. Преданный Вам А. Федоров».
Не могу вспомнить, о чем именно Андро хотел тогда поговорить с Якушевым, но предполагаю, что, при его связях в польской среде, темой разговора должны были стать русско-польские отношения.
Андро действительно несколько раз появлялся из окрестностей Данцига в Варшаве так, что его приезды совпадали с присутствием Якушева в польской столице. Московского гостя это удивляло и, как мне казалось, беспокоило, хотя объяснялось просто – исполняя просьбу Андро, благодаря которому я стал участником М.О.Р., я предупреждал его о встречах с Якушевым, которому, по инстинктивной осторожности, это не сказал. При всем моем доверии к «Тресту», я не только в этом случае придерживался раз навсегда установленного правила – соблюдения тайны моих личных и общественных отношений.
Письмо Якушева о Зарубежном Съезде кольнуло меня чрезмерной похвалой моих «всегда интереснейших и метких описаний всего виденного и слышанного», так как этот отзыв не был оправдан ни моими письмами «Тресту», ни варшавскими разговорами с его приезжавшими из России участниками. Я приписал эту лесть желанию доставить мне удовольствие, а не тому, чем она была в действительности – попыткой получить «закулисные» впечатления от парижского съезда.
Побывать на нем мне не пришлось. Тот же Якушев неожиданно сообщил Артамонову, что М.О.Р. изменило свое мнение и признало мое участие в съезде нежелательным. С конспиративной точки зрения это мне показалось правильным, и я принял отмену поездки как должное. Делегация Российского Комитета в Польше побывала в Париже, но ее рассказа я Якушеву не сообщил.
Трест неоднократно проявлял к Артамонову доброжелательное внимание. Когда родился его сын, названный Сергеем, варшавский резидент М.О.Р. пожелал соблюсти старинный обычай – заказать, по размеру младенца, икону его небесного покровителя, но в Варшаве никто не взялся выполнить этот заказ. Образ был написан в России и, через пограничное «окно», доставлен в Польшу.
Ранним летом 1926 года Артамонов получил от «Треста» отпуск для поездки в Югославию, где жили его мать и дядя. Из Москвы ему был прислан напутственный подарок – плоский золотой портсигар с надписью на внутренней стороне крышки: «Юрию Александровичу Артамонову от М.О.Р.». На месяц с лишним обязанности резидента Кутеповской организации и «Треста» перешли ко мне.
Тогда я впервые узнал, что перепиской Кутепова с Москвой ведал в Париже полковник А.А. Зайцов{58}. Полученные мною, в отсутствие Артамонова, письма были помечены очередными номерами и написаны по всем правилам дореволюционной бюрократической или военной переписки. В одном из них Зайцов был назван А.А. Усовым, но подписаны они были псевдонимами Н. Салов и Н. Кох. Были ли они псевдонимами самого Зайцова, мне неизвестно. Историческое значение этих документов не велико. Я включаю их в мои воспоминания только для того, чтобы показать, насколько интенсивной была тогда переписка Кутепова с М.О.Р.
Письмо № 79 от 31 мая было коротким: «Милостивый Государь, Сергей Львович! Не зная, уехал ли Юрий Александрович или нет, направляю настоящее письмо Вам с просьбой, если Юрий Александрович еще не уехал, передать его ему, а в противном случае направить прилагаемое письмо с первой оказией по назначению в «Трест». Прошу Вас принять уверение в совершенном уважении и полной преданности. Н. Салов».
Затем я получил письмо № 81 от 18 июня: «Многоуважаемый Сергей Львович! Ваше письмо с приложенными к нему письмами от Рабиновича (Якушева) и для Бородина (Кутепова) получил в полной исправности. Премного благодарен. Не откажите направить далее в «Трест» с первой оказией прилагаемое письмо А.А. Кацу (Якушеву). Посылали ли Вы или Юрий Александрович в последнее время что-либо для меня через женевцев (польских дипломатических курьеров). Я давно у них (в польском посольстве в Париже) не был и не хотел бы идти до получения уведомления от Вас, что у них есть что-либо для меня. Примите самый искренний привет от уважающего Вас и преданного Н. Коха».
В письме № 82 от 25 июня было сказано: «Многоуважаемый Сергей Львович! Сегодня мною получено Ваше письмо от 21-го июня № 2 и заказная бандероль с печатными материалами. Срочное письмо и церковные заметки (статья Серова о церковных событиях в России) сегодня же переданы мною Бородину. Премного благодарен за посланное. Не откажите направить с первой оказией прилагаемое письмо в «Трест». Прошу Вас принять уверения в совершенном уважении и преданности. Н. Кох».
Следующие два письма показывают, что Кутепов поддержал желание Шульгина приехать в Польшу и поселяться на Волыни. В № 83 от 3 июля это мне было сообщено: «Глубокоуважаемый Сергей Львович! А.А. Усов поручил мне просить Вас сделать все необходимое для получения въездной визы лицу, указанному в прилагаемой записке, в которой также приведены все необходимые для получения визы данные. Относительно данной визы Платен писал Бергману, и последний, вероятно, Вас осведомил об этом. Только что получил Ваше письмо от 28-го июня № 3 с письмом Рабиновича. Примите уверение в совершенном почтении и преданности. Н. Кох».
Просьба была повторена в письме № 84 от 16 июля: «Многоуважаемый Сергей Львович! В дополнение к моему письму от 3-го июля прошу Вас передать Юрию Александровичу, что Бородин (Кутепов) просит его также исхлопотать визы для въезда в Польшу двух лиц, указанных в прилагаемом списке. Визы для этих лиц необходимы также по той же надобности, о которой Платен должен был известить Юрия Александровича. Только что получил Ваше письмо от 13-го июля с письмом (из Москвы) для Бородина, которое передам сегодня же. Я надеюсь, что с приездом Юрия Александровича вопрос с визами выяснится. Примите уверение в совершенном уважении и преданности. Н. Кох».
Код, употребленный в этой переписке, не сохранился, но – если память мне не изменила – А. А. Зайцов называл Шульгина Платеном, а Бергманом – Артамонова.
Последнее полученное мною до возвращения Артамонова в Варшаву письмо № 85 от 19 июля состояло из четырех строк – просьбы о «пересылке с ближайшей оказией прилагаемого письма А. Рабиновичу».
Нужно ли прибавить, что столь интенсивная переписка Кутепова с Якушевым укрепила мою веру в М.О.Р.?
Между тем Артамонов написал мне 17 июня из Югославии. Поделившись первыми впечатлениями о стране, прежде ему не известной, он перешел к привлекавшим тогда наше внимание евразийским делам:
«Из письма Шмидта (Арапова) – хотя я не знаю содержания его письма к Денисову (Аотовому) – вижу, что снова начинают что-то путать с поездкой (представителя евразийцев в Россию). По-видимому, выдвигают новый проект приезда Денисова (за границу). Вы знаете, чем кончались дела, когда выдвигались всякие мануфактурные (эмигрантские) проекты, то есть ничем. Поэтому я был бы очень осторожен в оценке этих дел. Кстати я думаю, что Денисов вряд ли сможет приехать.
О моем свидании с Элкиным (П.Н. Савицким) пока прошу Вас ни слова не говорить никому из нефтяников (евразийцев), даже о самом факте. Элкин очень близок к Вашей и моей оценке современ. нефтян. работы, как «игры в дело». Я руководствовался в разговоре с ним Вашей оценкой его, как человека наиболее пригодного, психологически, для работы с Аргентиной (в России), и сложившийся при этих разговорах план может дать результаты.
Элкин, по своей горячности, которую мне пришлось сдерживать и которую я сдержал, гораздо резче и дальше идет в своих планах, чем мы с Вами. Время пока еще терпит, и я не хочу писать Вам всего содержания разговора, м. б. сделаю это через несколько дней, когда у меня в голове все устоится и выкристаллизуется».
Из второго письма, которое Артамонов написал, видно, что, в его отсутствие, мне пришлось заняться его денежными расчетами. Очевидно, в ответ на мой запрос он сообщил: «Я действительно забыл сказать Вам лично о том, что А.В. (Александрова) надо ко времени окна кредитовать на покупки (для «Треста»), если бы от М.И. (Криницкого) не поступило денег. Словом, то, что Вы теперь сделали (то есть снабжение Александрова деньгами на упомянутые покупки), совершенно правильно. Что касается счета за заграничные разговоры (по телефону), то он правилен. Разговоры эти относятся к концу апреля и началу мая, когда я два раза подолгу говорил со Шмидтом (Араповым) в связи с делами поездки (представителя евразийцев в Россию). В их продолжительности виноват был главн. обр. Шмидт».
В другой части того же письма Артамонов спросил: «Как и что выясняется с поездкой нефтяников (евразийцев)? Если они поедут к 20 июля, то после них в порядке давно обещанной идеологическ. поездки поедет Элкин (Савицкий). Если Пэнни (П.Н. Малевский-Малевич) и т. д. не поедет, надо будет провезти Элкина. Пока все это только между нами. Я еще буду писать Денисову (Ланговому) и Вам о моих разговорах с Элкиным».
В ответ на мое короткое письмо о пребывании П.Б. Струве в Варшаве Артамонов 18-го написал: «Ваши письма 3 и 4 получил. Вы, к сожалению, так туманно пишете, что мне совершенно неясно, что являлось центром разговора С. с Вами. Я себе представляю, что он мог говорить о способах достать деньги для «Треста». Если это так, то это очень хорошо – это как раз та область, в котор. и его стоит попробовать на всяк, случай. Если же его главный интерес заключается в оперативной работе, то мне кажется, что это представляет собой для нас меньший интерес. Я уверен, что Вы отлично провели с ним разговоры и сосредоточили свое внимание именно на том, чтобы осведомиться об его возможностях и планах больше, чем вводить его в трестовск. дела. То, что это случилось в мое отсутствие, м. б. к лучшему – это уже судьба так устраивает и мне было бы наверное не легко сдерживать свою горячность в разговоре с ним. Напишите мне, пожалуйста, кратко, как Вы обычно пишете, но не общими, а конкретными фразами тему разговоров с С. Догадались ли Вы оставить копию Вашего письма Рабиновичу (Якушеву) о С. для меня?
Еще у меня есть вопросы к Вам, на которые прошу ответа:
1. Получено ли от «Треста» подтверждение о визе для Лежнева (Шульгина) и просили ли Вы уже (офицера второго отдела польского генерального штаба, майора) Брауна об этом?
2. Есть ли движение – и какое – в деле поездки Пэнни к Денисову? Есть ли конкретное решение, кто, когда и куда едет, то есть получили ли Вы соответ, письма?
3. Когда будет след, окно?
4. По каким дням теперь уходит и приходит почта? Отменен ли четверг?
5. Собираетесь ли Вы 13–15 июля уехать по своим делам, как говорили мне? Это мне необходимо знать для оконч. расчета времени.
6. Были ли письма от (ротмистра) Ч. из Трестхоза (волынского имения Шульгина)?
Теперь, когда А.В. (Александров) получил деньги от М.И. (Криницкого), он должен рассчитаться с Вами за взятое».
Прибавив несколько фраз о своих личных делах, Артамонов в заключение написал: «Элкин оч. хвалебно пишет про полученный от Вас Аргентинский обзор (статью о положении России)».
П.Н. Савицкий, действительно, мою статью похвалил, даже чрезмерно похвалил. 27 июня он мне написал из Праги: «Дорогой Сергей Львович! Позвольте чрезвычайно поблагодарить Вас за присланную статью. Скажу Вам без всякого преувеличения, что она чрезвычайно меня удовлетворила и дала мне уверенность в плодотворном дальнейшем нашем сотрудничестве. У Вас как раз есть то, чего нет ни у кого из нас: наряду с ясностью мысли, дар прозрачного, простого изложения и – я скажу также – тактическая расчитанность, обдуманность каждой фразы. Дай Боже, что это был камень, на котором нам удалось бы построить здание помощи «внутреннему движению» печатной литературой. В перспективе жизни, основание базы помощи «внутреннему движению» полагаю основной практической задачей. Искренне Ваш. П. Н. С.».
Восемь месяцев спустя евразийское «внутреннее движение», связанное с «Трестом», оказалось чекистской «легендой», но, помимо этого, моему сотрудничеству с евразийцами не суждено было окрепнуть. Мы одинаково надеялись увидеть новую Россию и участвовать в ее построении, но, в моем представлении, его основой должна была стать русская историческая традиция. Временное сохранение некоторых последствий революции казалось мне неизбежным, но с полным их очищением от марксизма и советчины, евразийцы же постепенно все более склонялись к простому переименованию Советского Союза в Евразию.
Между тем выяснилось, что Арапов собирается в Москву. Из Югославии Артамонов написал мне 12 июля: «Дорогой Сергей Львович! Ваши письма все получил, включая и последнее о том, что Шмидт хочет ехать. Я выезжаю через три недели и 18-го июля буду в Варшаве. С дороги протелеграфирую Вам точное время приезда и, так как Вы теперь утром не заняты, то мы м. б. сговоримся о том, что первое утро дня приезда посвятим деловым разговорам. Прочтите прилагаемое мое письмо Денисову (Лотовому) и, если по нефт. (евразийской) обстановке не видите препятствий к его пересылке, перешлите его Денисову (в Москву) в отдельном конверте. Содержание его рассматривайте как совершенно между нами конфиденциальное – это я говорю на случай, если бы Шмидт приехал раньше меня. Впрочем, я сомневаюсь, чтобы виза ему была выслана так скоро. Я еще не знаю, каким путем поеду, т. е. по Дунаю или через Австрию по ж. д., поэтому совершенно не могу еще точно сказать Вам, приеду ли я утром или днем. Пока до скорого свидания. Привет Вашим. Ваш Липский».
Сохранились полученные мною в отсутствие Артамонова письма Арапова. В первом, от 18 мая 1926 года, был указан его адрес: Kaiserallee 68 I. Berlin-Friedenau.
«Дорогой Сергей Львович, – сказано было в этом письме, – целую неделю не имею известий от Ю.А. и начинаю беспокоиться. Был бы Вам благодарен, если бы Вы могли мне написать, в каком положении наши дела, какие перспективы и где Ю.А.? Ведь он собирался 16-го уехать к матери? Я предполагаю, что он, однако, не выехал. Есть ли какие нибудь сведения от друзей (от М.О.Р.) и от Денисова (Лангового) в частности? Пока ограничиваюсь этими строками. Надеюсь, что кто-нибудь из Вас обоих откликнется и что у Вас все благополучно. Сердечно жму руку. Ваш Шмидт».
Из письма Арапова от 7 июня я узнал, что зарубежные евразийцы снабжают Лангового деньгами, и притом в английских фунтах. В письме было оказано: «Дорогой Сергей Львович, очень прошу Вас отправить два прилагаемых письма по назначению и деньги – 40 ф. – Денисову. Нельзя ли было бы также отправить Денисову пишущую машинку Ю.А.? Машинка Денисова находится сейчас в Пар. (Париже) у Кролинского. Задержка с ее доставкой Вам очень досадна. Надеюсь, что она в скором времени будет переправлена, но так как мы бы не хотели заставлять ждать Денисова, то мы и просим послать ему машинку Ю.А., а Ю.А. – подождать присылки машинки из Пар. Уехал ли Ю.А. в Сербию и как его адрес? Долго ли он там думает остаться? Сердечно жму руку. Ваш Шмидт».
Затем пришло короткое письмо от 10 июня: «Дорогой Сергей Львович, посылаю Вам вдогонку первому письмо Денисову с ответом на его пис. от 28-го мая. Пожалуйста, перешлите его. Прилагаю также письмо для Ю.А. Если он уже уехал, очень прошу Вас также его переслать ему. Сердечно обнимаю. Ваш П.А.».
Следующее письмо, от 22 июня, было написало не в Берлине, а в Лондоне и помечено номером II/258: «Дорогой Сергей Львович, получили Ваши письма от 13-го и 15-го. Из нашей переписки с Денисовым – письма 9-го, 10-го и 18-го июня – Вы увидели, что мы считали бы более выгодным приезд Д. (Лотового) сюда, до поездки кого-либо из нас к нему. Вопрос о высылке (польской) визы – кому и куда – таким образом естественно зависит от ответа Денисова. Т. к. времени не много, то мы просим Вас по получении его ответа сообщить по телеграфу, может или не может Денисов приехать, послав письмо вдогонку. Последние события отодвинули как-то на задний план вопрос о пересылке (евразийской) литературы (в Россию). В каком положении передал Вам дело Ю.А., желал ли возобновить пересылку (при содействии польского генерального штаба) и присылку Вам новых запасов? Сердечно обнимаю. Шмидт».
В письме не было указано, кого Арапов подразумевает под словом «мы», но ответ на этот вопрос был дан полученным мною из Лондона письмом евразийца П.Н. Малевского-Малевича от 18 июня. Оно было помечено номером П/246 – буква, очевидно, обозначала тот псевдоним Пэнни, которым автор письма назывался в переписке евразийцев. Впервые написав мне, он сообщил свой адрес – с/о Miss A. Wolkoff, 27 Campden Road, London W. 8., – а затем прибавил: «Милый Сергей Львович! Обращаюсь к Вам с просьбой прилагаемое письмо и деньги переслать Денисову, а мне прислать прилагаемую расписку в получении. Как разрешился вопрос с посылкой машинки Денисову? Искренне преданный П. Малевский».
3 июля Арапов написал мне из Оксфорда, в Англии: «Дорогой Сергей Львович! Не получив от Вас никаких известий относительно Ден. (Лангового), послал Вам телеграмму о высылке визы Шм. в Ковно (в Берлин). Очень прошу Вас иметь в виду, что Шм. будет у Вас только 20-го, и соответственно сообщить Ден. о приезде его (в Москву) числа 25-го. У него (то есть у Арапова, обозначившего себя в этом письме первыми двумя буквами своего псевдонима Шмидт) ряд важных дел. Если бы был какой-либо определенный ответ от Денисова, то я буду здесь до 10-го, с 10-го до 15-го по адресу Резника (евразийца Сувчинского). Очень прошу все срочное и важное сообщать. Сердечно Вас обнимаю. Ваш П.».
7 июля Арапов написал еще раз: «Дорогой Сергей Львович! Получил вчера вечером Ваше письмо с вложением писем Денисова и А.А. (Якушева). Телеграммы я не получил, Вам же я послал еще 3-го телеграмму о высылке визы Шм. в Ковно. Эту телеграмму я получил 5-го назад с указанием, что адресат не найден! Тут же послал ее вторично и надеюсь, что Вы сейчас ее получили. Надеюсь, что Вы также получили мое письмо от 3-го. Ввиду отъезда 24-го Денисова – что, впрочем, явилось новостью для меня – сделаю все, чтобы Шм. был в Женеве (в Варшаве) 18-го утром, конечно если с Вашей стороны Вы устроите визу. Сердечно жму руку. Ваш П.А.».
Трудно сказать, почему первая телеграмма была Арапову возвращена. Я ее получил 3 июля – она сохранилась до сих пор в моих бумагах, – несмотря на то что адрес был неполным и состоял лишь из моей фамилии, названия улицы и номера дома, в котором я никогда в Варшаве не жил. Польский телеграф установил, однако, что указанный адрес был адресом Русспресса и, не застав меня в редакции, оставил уведомление о полученной для меня из Англии телеграммы.
Ее содержание должно было, однако, удивить поляков упоминанием Ковно, столицы Литвы, с которой Польша тогда не поддерживала отношений. Может быть, это удивление стало причиной возвращения телеграммы отправителю для проверки текста.
Путаница, возникшая в вопросе о свидании зарубежных евразийцев с Ланговым, мне, очевидно, не понравилась. Об этом я теперь могу судить по единственному сохранившемуся в моем архиве письму Лаптового из Москвы, написанному 27 июня.
Как и вся переписка «Треста», оно было доставлено в Варшаву польским дипломатическим курьером, но от аккуратно напечатанных на прочной голубой бумаге писем Якушева отличалось не только внешне – неразборчивым карандашом на желтоватом листе самого низкого качества, – но и орфографией. Якушев придерживался старой, Ланговой – новой.
«Дорогой Сергей Львович, – сказано в этом письме, – получил два раза по сорок фунтов (стерлингов), всего 80. Жду машинку. С содержанием Вашего письма от 15-го июня я вполне согласен. Мне также кажется, что идет какая-то путаница и ералаш. Впрочем, от окончательного суждения воздерживаюсь до личного свидания.
Между нами говоря, у меня иногда была мысль о посылке к черту, но воздерживался я от этого по следующим соображениям, пока:
1. Не всех надо послать к черту, а только путаников;
2. Надо, следственно, выявить, кто путаники, а кто нет;
3. Нужен единодушный поход против путаников, как со стороны аргентинской (эмигрантской), так и мануфактурной (внутрироссийской) нефти (евразийцев);
4. Решаться на посылку к черту, т. е. на разрыв, надо только взвесивши все за и против, т. к. здесь поставлены на карту вещи более серьезные, чем, напр., вопросы личного самолюбия.
На сем кончаю. Сердечно Вас обнимаю. Привет А.В. (Александрову). Будьте добры переслать прилагаемое письмо Шм. (Арапову). Искренне Ваш Денисов».
6 июня генеральный штаб прислал мне в редакцию записку, написанную по-русски, судя по почерку – капитаном Таликовским: «Получена вчера (из Москвы) телеграмма: Миша приедет вместо среды субботу десятого. Винг». Вместо подписи были приписаны две буквы – Шт.
Телеграмма, очевидно, предупреждала об изменении даты перехода польско-советской границы «в окне» кем-то, связанным с М.О.Р. или с Кутеповской организацией. Имела ли она отношение к свиданию евразийцев с Ланговым, я теперь сказать не могу. Упомянутый в телеграмме Миша был, несомненно, М.И. Криницким.
В отсутствие Артамонова в Варшаве состоялась моя встреча с П.Б. Струве. Он передал мне включенное уже в эти воспоминания письмо Шульгина от 18 июня. Отчет об этой встрече был мною послан «Тресту» и Кутепову. Он вызвал ответ М.О.Р., который, как мне кажется, разоблачает одну из главных задач, поставленных чекистами созданной ими «легенде». До этого ответа я получил от Якушева другие письма. Первое, написанное в Москве 9 июня, было помечено номером двадцать вторым, как продолжение переписки с Артамоновым:
«Дорогой Сергей Львович! Полагаю, что это письмо не застанет уже Юр. Ал. (в Варшаве), а потому пишу на Ваше имя. Почту № 22 от 2-го июня мы получили в полной исправности, но только вчера, 8-го июня, что объясняется, по словам Никифорова (псевдоним польского офицера, поддерживавшего в Москве связь с «Трестом»), не установившимся еще расписанием прибытия и отправки почты.
Должен Вам сообщить о маленькой неприятности, случившейся с нашим Касаткиным, результаты которой еще неизвестны. Нужно Вам сказать, что он живет на даче, и вот вчера утром он до службы хотел зайти на свою городскую квартиру, но был предупрежден дворником, что ночью на его квартиру являлись гости из ГПУ и, не застав его, квартиру опечатали. Днем на службу пришли опять те же посетители и, предъявив ордер на производство обыска и, в случае надобности, ареста, забрали Касаткина и отправились с ним на его квартиру. Можете себе представить, как мы были рады, когда часа через три Касаткин снова появился у нас. Оказывается, искали переписку с заграницей. Разумеется, ничего не нашли, хотя и забрали много разных старых бумаг. Сказали, что через несколько дней его вызовут. По-видимому, здесь имел место донос домоуправления, с которым у него неважные отношения и которому известно, что иногда он получает письма из-за границы, от родственников.
Прилагаемое письмо и материалы по церковному вопросу прошу переслать Бородину, причем если материалы Вас интересуют, то пожалуйста пользуйтесь ими. Я – грешник – в этих вопросах слабоват, но подбирал материалы большой знаток дела, Серов. Жму крепко Вашу руку и сердечно обнимаю. Буду ждать Вашего доклада по поводу текущих событий. Что поделывает Ваш Лжедмитрий (Д.Ф. Андро де Ланжерон)? Давно ли Вы его видели? Прилагаемые письма Шульц (находившихся тогда в Москве участников Кутеповской организации М.В. Захарченко и Г.Н. Радковича) прошу переслать Бородину (Кутепову). Несмотря на все мое уважение и любовь к М.Н., не мог осилить его отчета – очень несвоевременно и тема не интересна. Не пишите ему об этом. Ваш А. Федоров».
Трудно сказать, почему Якушев включил в это письмо «маленькую неприятность», якобы постигшую человека, которого он назвал Касаткиным. Мне было известно только то, что этим псевдонимом пользуется ведающий кассой М.О.Р. москвич Стауниц. Аишь в апреле 1927 года я узнал, что и эта фамилия была псевдонимом чекиста, латыша Упелинеца-Опперпута, которого Никулин изобразил в «Мертвой зыби» противником большевиков – бывшим савинковцем, превратившимся в монархиста. Вероятно, Якушев хотел создать впечатление, что участникам М.О.Р. угрожает со стороны ОГПУ опасность, которую один из них избежал.
В письме были указаны не только инициалы, но и фамилия русского парижанина, отчет которого Якушев назвал «несвоевременным». Просьба о несообщении ему этой оценки меня удивила. Я его не знал, даже понаслышке, и только позже убедился в том, что он был хорошо известен Артамонову.
В письме № 23 от 15 июня Якушев сообщил: «Дорогой Сергей Львович! Почту Липского (Артамонова) от 10-го июня № 23 мы получили исправно и своевременно. Судя по его словам, это уже окончательно последняя его почта перед отъездом. Поэтому жду в следующий раз письма от Вас. Хотя Юрий Александрович (Артамонов) и указывает, что Вы будете пересылать ему адресованные на его имя письма, но я полагаю, что самое лучшее будет оставить его на месяц совершенно в покое, если не будет чего-либо экстренного, а потому и не хочу ему писать, пусть отдохнет нервами.
Из числа возбужденных Ю.А. в последнем письме вопросов нуждается в немедленном разрешении вопрос о визе в Швейцарию (в Польшу) для Лежнева (Шульгина). Мы Вас покорнейше просим заняться этим вопросом и попросить Мих. Мих. (Таликовского) дать ему визу.
Волков (Потапов) завтра уезжает на курорт лечиться. Хотя сначала врачи и нашли, что в Крым ему, при болезни сердца, ехать не следует, но так как на Кавказе места освободятся еще не ранее, чем через месяц, а кроме того, так как в Крыму сейчас стоит весьма умеренная погода и жары нет, то его и посылают в Гурзуф. Надеюсь, что он там окрепнет и после возвращения освободит на некоторое время меня, чтобы я смог осуществить хотя бы на короткое время поездку в Ваши края.
За истекшую неделю ничего особенно выдающегося нас не произошло. Касаткина тягали в субботу в то учреждение, которое делало у него обыск, и подробно расспрашивали, с кем и как он ведет переписку из живущих за границей. Он, конечно, указывал на родственников. Вообще нужно сказать, что какая-либо переписка, кроме родственной, с заграницей открыто почти невозможна. Неприятно, что Касаткин, благодаря этой истории, находится теперь в поле зрения известного учреждения и требуется сугубая осторожность, чтобы не влопаться, а он человек весьма смелый, иногда даже чересчур.
Очень прошу передать прилагаемое письмо от Мих. Ив. (Криницкого) А. В-чу (Александрову), в нем вложено 100 долларов. Примите к сведению и сообщите, кому нужно, что Касаткина зовут Александр Антонович и чтобы ему адресовали письма на это имя. Крепко жму руку и сердечно обнимаю. Ваш А. Федоров».
В следующем письме Якушева, помеченном № 24, вместо даты было сказано, что оно написано «в ночь с 20 на 21 июня 1926 г.».
«Дорогой Сергей Львович, – сказано было в нем, – Вашу почту № 24 от 17 июня получил исправно и своевременно. Мы совершенно расстроены событием, которое произошло сегодня утром, а именно: эстонский посланник Бирк, бывший их министром иностранных дел и даже одно время председатель совета министров, так вот этот самый высокопоставленный тип сбежал из миссии, оставив там письмо, а так как он перед тем денно и ночно торчал в Н.К.И.Д. (народном комиссариате иностранных дел) и там о чем-то секретно совещался, то естественно мы страшно тревожимся, не предал ли он нас. Пока мы знаем только то, что он исчез, что получил визы турецкую и французскую, но предал ли нас, не знаем, и куда он направился, тоже не знаем.
Нечего Вам говорить, в каком настроении мы все находимся. Возмутительно то, что мы уже неделю назад предупреждали эстонского военного атташе и требовали, чтобы он или арестовал или убил посланника, но он не решался, и вот в результате наши опасения и подозрения оправдались и нам грозит большая опасность. Писать больше некогда. Если будем целы, напишу более подробно в следующий раз, а пока крепко жму руку и обнимаю. Прилагаю корреспонденцию для Бородина. Не откажите срочно переслать. Ваш А. Рабинович».
Никаких собственных воспоминаний о деле Бирка у меня нет, а появившиеся в русской зарубежной, в советской и в иностранной литературе сведения об его судьбе противоречивы. Судить о степени их достоверности я не могу, но, перечитывая теперь следующее полученное мною письмо Якушева – № 25 от 29 июня, – вижу, что он, панически описав исчезновение эстонского посланника, поспешил поставить над этим делом точку, как только узнал от меня о предстоявшем приезде П.Б. Струве в Варшаву.
«Дорогой Сергей Львович, – написал Якушев на этот раз, – Ваше интереснейшее письмо от 24-го июня за № 25 мы получили 27-го. Мы не представляли себе, что разговор между Дежневым (Шульгиным) и приезжим (Струве), о котором нам своевременно сообщил Ю.А. (Артамонов), будет иметь такие быстрые результаты и будет проявлена активность со стороны приезжего. Ожидаю Вашего следующего письма, в котором, надеюсь, Вы сообщите о тех пунктах, которые он ставит «Тресту», а также содержание или текст его статьи (условий).
Когда мы узнали о переговорах Дежнева с приезжим, мы посмотрели на это как на болтовню или, в лучшем случае, как на одно из тех благих намерений, которыми вымощен ад, полагая, что даже и достать-то средства он не в состоянии. Если же вопрос принимает актуальный характер, то с нашей стороны было бы глупо отказываться от помощи, но, разумеется, надо знать условия, которые ставятся «Тресту». Не зная их пока, но в то же время вполне полагаясь на Ваш такт и преданность делу, мы думаем, что они не содержат ничего противоестественного, иначе Вы, вероятно, просто бы отказались от дальнейших разговоров с ним.
Во всяком случае, мы раз навсегда даем Вам полное разрешение на сотрудничество (со Струве), поскольку оно нужно для наших общих с Вами целей, не видя в этом не только ничего предосудительного, но даже считая это разумным и полезным, поскольку цель оправдывает средства. В смысле ведения Вами переговоров и правильности освещения Вами отдельных сторон деятельности «Треста» и его задач, мы вполне спокойны, зная Вас, и вполне уверены, что эта сторона дела находится в надежных руках.
С естественным нетерпением ждем дальнейшего. Вы совершенно правильно отметили отсутствие у «Треста» личных симпатии и интриг, как двигателей политики «Треста». Можете, в частности, в отношении Бородина (Кутепова) сказать, что мы ему доверяем и не предполагаем менять его на Сергеева (Врангеля). В прошлый раз я Вам сообщил о Борисове (эстонском посланнике Бирке). Более интересного пока мы и сами ничего об этом деле не знаем. Он куда-то бесследно провалился. Пока мы можем определенно сказать, что он нас еще не выдал. В чем тут дело, сам черт не разберет.
Жму крепко руку и обнимаю. Если успеете к следующему письму дать обычный обзор, было бы очень приятно, но помните, что в данный момент наиболее серьезным являются переговоры с приезжим, которые и должны быть поставлены в главе всего, а потому, если из-за обзора Вы должны будете потерять время, нужное на более серьезную работу, то не торопитесь с обзором и отложите его на другой раз. Прилагаемое письмо перешлите Шмидту. Ваш А. Федоров».
Сохранился черновик моего доклада центральному комитету («правлению») М.О.Р. Он был написан 25 июня, зашифрован в двух экземплярах, из которых один был послан Якушеву, а другой – Кутепову. Встреча со Струве была мною описана так:
«21 июня я получил телеграмму от Струве. Он сообщил, что приезжает в Женеву (Варшаву) на международный съезд, и просил меня встретить его и приготовить ему помещение. Ввиду отсутствия каких бы то ни было отношений с ним до получения этой телеграммы, я, зная из газетных статей о недавнем свидании его с Лежневым (Шульгиным) и в общих чертах зная то, о чем Липский, по поручению «Треста», писал Лежневу, я догадался, что Струве обратился ко мне по рекомендации Лежнева и потому отправился встретить его и устроил его в гостинице. В том, что Струве обратился ко мне по рекомендации Лежнева, я не ошибся. Он сразу передал мне письмо Лежнева (от 18-го июня), в котором последний просил меня переговорить с ним по вопросу о финансовой помощи «Тресту».
Приезд Струве в Женеву (Варшаву) застиг меня врасплох, так как я не имел на этот случай никаких указаний ни непосредственно от «Треста», ни от Липского (Артамонова). О тех разговорах, которые могли быть между Лежневым и Струве, я слышал очень немного и только то, что мне мельком сообщил Липский, по-видимому не предвидевший такого случая и потому не считавший нужным посвятить меня в подробности дела.
Мне пришлось поэтому на собственный страх и риск принять решение и установить мое отношение к Струве. Не имея от «Треста» никаких указаний, я, естественно, должен был быть с ним особенно сдержан и осторожен. Прошлое отрицательное отношение «Треста» к нему могло вообще удержать меня от свидания с ним и разговоров, но факт переговоров, которые велись (в Париже) Лежневым (с Нобелем и другими лицами), и письмо Лежнева заставили меня принять на себя ответственность за некоторые разговоры. В день своего приезда Струве очень торопился на упомянутый научный съезд и потому ограничился передачей мне письма Лежнева и словами о том, что в моем лице он видит представителя «Треста», с которым желает переговорить по поднятому Лежневым вопросу. Он сказал также, что приехал только на съезд и для разговора со мной, причем возможность этого разговора сыграла решающую роль в деле его поездки. Я ответил, что рекомендация Лежнева дает мне возможность переговорить с ним, но что в моем лице он видит не представителя «Треста», а лишь посредника, могущего довести до сведения «Треста» то, что он мне сообщит. Слово «Трест» в нашем разговоре при этом, конечно, ни разу названо не было. Я задал ему несколько вопросов, чтобы удостовериться, что он знает о «Тресте» и поездке Лежнева (в Россию).
В тот же день состоялось наше первое деловое свидание, прерванное, однако, разными, по другим делам являвшимися к нему, посетителями. Во время этого свидания Струве успел лишь сказать мне, что по просьбе Лежнева он готов заняться финансовой помощью «Тресту», но что перед этим «Трест» должен дать доказательства своего существования.
В течение первых трех дней пребывания Струве в Женеве я неоднократно виделся с ним, то на указанном съезде, то на разных эмигрантских собраниях в его честь, причем, конечно, ни разу не затрагивался вопрос, ради которого он приехал.
Мне эти встречи дали возможность присмотреться к Струве и этим облегчили мне наш основной разговор, который состоялся 23 июня днем. Я напомнил Струве его слова о том, что «Трест» должен дать доказательства своего существования, и спросил его, как это надо понимать и каковы должны быть доказательства.
Он ответил, что метод борьбы с конкурентами (коммунистами) может быть различен. Можно принять тактику непрерывного нанесения отдельных ударов. Можно стремиться к подготовке одного конечного удара. Реальная осуществимость второй тактики кажется Струве мало вероятной и он склонен считать ее провозглашение уклонением от борьбы. Во всяком случае, по его словам, получение денег должно быть предварено определенными доказательствами. Поездка Лежнева является реальным доказательством существования «Треста», но одной поездки мало. Следует установить более тесную связь между «Трестом» и теми кругами, которые могут дать деньги.
В этот момент разговор наш несколько уклонился от основной темы, так как Струве начал говорить о возможности более частых поездок из эмиграции в «Трест» и о полезности продолжительного пребывания кого-либо из руководителей «Треста» в эмиграции, но затем мы вернулись к основной теме и я поставил Струве несколько вопросов.
Я спросил, считает ли он получение мало-мальски крупной денежной помощи осуществимым и кто может такую помощь оказать. Струве ответил, что получение денег, по его мнению, возможно и что деньги могут быть даны либо металлистами (англичанами), либо чехами, на что у него есть серьезные расчеты, но получение денег сопряжено с известными условиями. Так связь («Треста») с Германией и Литвой устраняет возможность получения поддержки от металлистов. Связь с Швейцарией (Польшей) может помешать получению денег от чехов.
Я промолчал и не дал никакого ответа на содержащийся в его словах вопрос (о заграничных связях «Треста»), а сам спросил, при каких условиях он мог бы попытаться, как он сам выразился, получить чек. Струве ответил, что первым условием является для него получение новых доказательств деятельности «Треста», а затем указания «на какую базу «Трест» опирается». Доказательством деятельности может быть повторение поездки, совершенной Лежневым.
Однако поездка Лежнева получила такую широкую огласку, что повторить ее невозможно. Говоря это, он явно упрекнул Лежнева в недостаточной конспиративности, но прибавил, что опубликование книги Лежнева будет иметь ту хорошую сторону, что огласка вызовет интерес, облегчающий получение денег. Его вопрос о том, на какую базу «Трест» опирается, был для меня сразу не совсем понятен, и я попросил разъяснения. Струве в ответ начал что-то путать, но, по-видимому, «базу» он понимает как совокупность реальных возможностей «Треста», особенно в области отношений с окраинными государствами.
Продолжая говорить о необходимости повторения поездки, он сказал, что в настоящий момент первым шагом к получению денег должна была бы быть поездка лица, им указанного; что, в случае принципиального согласия «Треста» на организацию такой поездки, он, вернувшись в Вену (Париж), займется приисканием такого лица.
Отвечая на мой вопрос о размере помощи, он сказал, что говорить об этом невозможно, что все зависит от ловкости посредника, то есть, в данном случае, его самого, и что вообще в таком деле необходимо доверие к посреднику.
Этим, в сущности, разговор по основному вопросу был закончен. Во все время разговора я больше слушал, чем говорил, и раза два подчеркнул, что мои слова не могут обязывать «Трест», так как я говорю только от своего имени, не имея никаких инструкций. По окончании разговора я, однако, почувствовал, что Струве еще что-то хочет сказать, и, действительно, он спросил меня, известно ли мне об обострившемся в последнее время раздоре между Бородиным (Кутеповым) и Сергеевым (Врангелем). Я ответил, что известно, хотя причины раздора мне не понятны.
Тогда Струве с неожиданной горячностью, составляющей разительный контраст с его обычным спокойствием, начал говорить мне о том, что в споре между Сергеевым и Бородиным вся правда на стороне Бородина, что их нельзя между собою сравнивать, что работать надо с Бородиным и что очень жаль, что в последнее время (в «Тресте») возникли тенденции к расхождению с Бородиным и установлению отношений с Сергеевым. Хоть он говорил в форме как бы отвлеченной, но я понял, что речь идет о совершенно определенном вопросе – поездка Лежнева вызвала слухи о том, что «Трест» охладел к Юнкерсу (великому князю Николаю Николаевичу) и Бородину (Кутепову) и хочет работать с Сергеевым (Врангелем). Я понял, что кроме разговора о финансовой помощи целью приезда Струве было также выяснение правдивости этих толков и что этот вопрос интересовал его не менее, если не более вопроса о финансовой помощи. Поэтому я задал ему несколько вопросов и убедился в том, что я не ошибся. Действительно, Струве считает, что Лежнев ездил в «Трест» интриговать против Бородина в пользу Сергеева и что «Трест» охладел к Бородину и хочет с ним порвать.
Убедившись в этом, я сказал Струве то, что, как мне кажется, я должен был сказать. Я указал, что у «Треста» нет никакого предвзятого подхода к кому бы то ни было в эмиграции и что сотрудничество возможно со всеми теми, кто может быть для «Треста» полезным, но что отношение «Треста» к Юнкерсу и Бородину вполне искренно. В известные моменты может возникать у «Треста» не охлаждение, а некоторое разочарование, объясняемое тем, что эмиграция ничего не дает «Тресту», но в этом отчасти виноват сам Бородин, не делающий разницы между «Трестом» и какой-либо своей агентурой, с которой он «держит связь». Струве перебил меня и сказал, что об этом не может быть речи и что Бородин ценит свои отношения с «Трестом» гораздо выше всех остальных своих отношений, но опасается охлаждения «Треста», вызванного интригой Лежнева и Елисеева (генерала Климовича). В ответ я еще сказал несколько фраз, долженствовавших, с одной стороны, убедить Струве в добром отношении «Треста» к Бородину, а с другой, указать, что «Трест» – достаточно значительная политическая величина, чтобы вести самостоятельную политику и разговаривать с теми, с кем считает нужным. Я сказал, что в условиях работы «Треста» нет места для интриг и что нельзя рассматривать отношения с кем-либо, кроме Бородина, как интригу против Бородина. Наконец, я прибавил, что, по моему мнению, толки о желании «Треста» порвать с Бородиным и сосредоточить все свои отношения в руках Сергеева лишены всякого основания. Струве ответил изъявлениями благодарности за то, что я его успокоил, и словами о том, что всю работу сосредоточить надо в руках Бородина, который замечательный и сильный человек.
Надо было прощаться, и мы расстались на том, что я дал Струве мой адрес и получил его, а также условился относительно пароля, с которым могло бы обратиться к нему от моего имени третье лицо. Он просил в будущем избегать посредничества – даже Лежнева и Бородина – и обращаться прямо к нему.
Само собой разумеется, что во время нашего разговора с моей стороны не было сказано ничего, что могло бы послужить намеком на какие-либо дела и отношения «Треста», его состав и т. п. Надо отдать справедливость Струве, что он, в этом отношении, не проявлял назойливости. Факт существования «Треста» принимался обеими сторонами во время разговора как то бесспорное, вокруг чего можно строить план оказания денежной помощи.
24 июня Струве уехал. По-видимому, никаких политических разговоров, хотя бы по делам своего Центрального Объединения (существовавшей тогда в Париже русской эмигрантской политической организации), он здесь ни с русскими, ни с поляками не вел».
В мои короткие воспоминания о пребывании П.Б. Струве в Варшаве, опубликованные парижским журналом «Возрождение» (тетрадь 9-я, май – июнь 1950 года), я включил посланный в Москву из Варшавы доклад об этих разговорах, исключив упомянутое в них расхождение Кутепова с Врангелем. Огласка этого разногласия показалась мне тогда преждевременной. Теперь мне кажется нужным сообщить текст этого документа полностью. Он показывает, как пагубны были наши эмигрантские разделения и как они облегчали чекистам их провокационную «игру».
Теперь я вижу, насколько легкомысленным было мое слепое доверие к Якушеву, Потапову и известному мне только понаслышке Зайончковскому; насколько недостаточным было понимание вреда, причиняемого противникам коммунизма их разобщенностью.
Якушев ответил на мой доклад о Струве письмом № 26, первоначальная дата которого – 5 июля – была до отсылки исправлена на 8-е.
«Дорогой Сергей Львович, – написал он, – Вашу почту от 1-го июля за № 26 получили исправно. Надеюсь, что до Вас дошла наша телеграмма о временном перерыве обычных почтовых сношений и об усиленном функционировании окон.
Быть может, на первый взгляд Вам покажется это парадоксальным, ибо риска с окнами больше, но, насколько нам удалось установить, в настоящий момент меньше обращается внимания на периферии, чем на центр. Кроме того, нам необходимо получить некоторые документы, для удачного выполнения чего нам нужно временно прекратить сношения со здешними представительствами торгпалат (иностранных генеральных штабов). Пока мы объявили перерыв на один месяц, но если удастся получить успокоительные данные раньше, то возобновим почтовую линию раньше этого срока.
Переходя к вопросу о С. (Струве), должен, прежде всего, принести Вам от имени правления (М.О.Р.) сердечную благодарность за разумное, тактичное и вполне соответствующее интересам «Треста» ведение переговоров с ним.
Обращаясь к существу поставленных им условий, я считаю нужным отметить, что, как бы ни сильна у нас была потребность в средствах, но для нас еще важнее достижение нашей конечной цели. К достижению ее мы идем по выработанному нами плану, в который вносим коррективы, в зависимости от обстоятельств и приноравливаясь к местной обстановке. Но в нашей деятельности мы никогда не руководствовались и не можем руководствоваться желаниями и вкусами групп и лиц, стоящих вне нашей орбиты, а тем более не можем, по заказу, показывать фокусы, которые, быть может, будут приятны и убедительны для посторонних, но могут повести нас по неверному направлению или испортить нам дело. Лучше еще несколько лет тяжелой, трудной работы, чем погубить дело, увлекшись призраком легкого получения средств.
Поэтому мы можем идти лишь на такие эксперименты, которые нами будут признаны вполне безопасными и отвечающими общей нашей тактике. Кроме того, необходима конкретизация понятий, что, например, С. подразумевает под словами «непрерывное нанесение ударов». Если это террор, то мы от него раз навсегда торжественно отказываемся. Если же что-нибудь другое, то желательно знать, что же именно.
Против поездки к нам лиц, по выбору С., мы, конечно, ничего не имеем. Пожалуйста, милости просим, но с одним маленьким условием, которого мы до сих пор неизменно придерживались, а именно, чтобы список кандидатов на поездку был согласован с «Трестом». Установление постоянной связи – вещь вполне приемлемая. Частый обмен путешественниками в обе стороны возможен, но нужно иметь реальные цели для таких путешествий, которые, как Вы знаете, и довольно дорого стоят, и сопряжены с серьезным риском каждый раз. Наконец, более или менее продолжительное пребывание за границей кого-либо из членов «Треста», пожалуй, достижимо. Во всяком случае, если вопрос (о денежных средствах) будет поставлен на реальную почву, то это представится и необходимым.
Во всяком случае, мы относимся с полной серьезностью к предложению С. и просим Вас продолжать с ним в этом направлении переписку, руководствуясь вышеприведенными общими соображениями. Кроме того, нам чрезвычайно интересно было бы знать масштаб, который имеет в виду С. Идет ли тут разговор о тысяче ф. (фунтов стерлингов) или о чем либо действительно серьезном. Когда Вы найдете нужным непосредственное наше обращение к нему, уведомьте нас, а пока ведите переговоры сами.
До делу Б. (эстонского посланника Бирка) ничего интересного мы за это время не выяснили. По-видимому, вся эта история пока нас не коснулась. Нужно только получить уверенность в этом, к чему мы и стремимся.
Денисов (Ланговой) просит передать Вам, что Ваше письмо он получил и благодарит за него. Сам писать не имеет физической возможности. Просит сообщить нефтяникам (евразийцам), что он к ним ехать сейчас абсолютно не может и ждет их здесь, в половине июля, но не позднее 24-го июля, но кажется, что к этому сроку они не успеют приехать. Жму крепко Вашу руку и сердечно обнимаю. Прошу переслать прилагаемое письмо Бородину (Кутепову). Ваш А. Федоров».
В моем архиве нет указания, кем и когда этот ответ Якушева был сообщен Струве. Вероятно, после возвращения Артамонова из Югославии, я показал ему копию доклада «Тресту» о пожеланиях Струве и полученное из Москвы письмо Якушева. Вероятно, считаясь с тем, что резидентом Кутеповской организации и М.О.Р. в Варшаве был Артамонов, от переписки со Струве я уклонился.
Воображаю, какое удовольствие доставил мой доклад чекистам, превратившим М.О.Р. в провокационную «легенду». Подтверждение распространенных слухов о разногласиях между генералами Кутеповым и Врангелем должно было их обрадовать, а неверное предположение Струве об интриге Врангеля против Кутепова и об его желании вступить в сношения с «Трестом» через побывавшего в России Шульгина должно было показаться бесспорным доказательством несомненной напряженности эмигрантских расхождений.
Ни Артамонов, ни я не придали особого значения включенному в письмо Якушева сообщению о временном перерыве сношений «Треста» с иностранными военными агентами в Москве и объяснению перерыва необходимостью «получить некоторые документы».
Теперь можно предположить, что это уклонение от встреч представителей М.О.Р. с иностранными офицерами было вызвано желанием польского штаба получить «документ», который – по словам Ричарда Враги, польского автора нескольких статей о «Тресте», – был доставлен «Трестом», но оказался подделкой.
Стало ли разоблачение этого обмана главной – как предполагает Врага – причиной самоликвидации «Треста» в апреле 1927 года, сказать трудно. Состоявшееся тогда по почину О.Г.П.у. и осуществленное опытным чекистом Опперпутом удаление из России проникших туда при содействии М.О.Р. кутеповцев могло быть решено Менжинским и его сотрудниками в связи с возникшей напряженной обстановкой в отношениях между Москвой и Лондоном. Во всяком случае, ликвидировав «Трест», советские «органы государственной безопасности» – благодаря тому же Опперпуту – обеспечили себе контроль над первыми действиями Кутеповской организации после постигшего М.О.Р. провала.
Последняя поездка Якушева от «Треста» за границу состоялась в ноябре и декабре 1926 года. Никулин, в «Мертвой зыби», написал, что Якушев перешел эстонско-советскую границу 20 ноября и встретился в Ревеле с Захарченко, вызванной Кутеповым в Париж, но туда не доехавшей. Стауниц, то есть так называвший себя в М.О.Р. Опперпут, присланной в Ревель телеграммой добился ее возвращения в Москву. Очевидно, ее участие в предстоявших разговорах Кутепова с Якушевым показалось чекистам нежелательным.
В Эстонии Захарченко – по словам Никулина – спросила Якушева, почему он возражает против террора. В ответ он назвал террор «навязчивой идеей», ничего не решающей. Во Франции Якушев – опять-таки по утверждению Никулина – беседовал с Кугеповым, был принят в Шуаньи Великим князем Николаем Николаевичем, побывал у графа Коковцова и у Шульгина. В обратный путь он выехал 14 декабря, направляясь во Франкфурт-на-Майне и в Москву. Никулин не сказал, что во встречах Якушева с Кутеповым и Шульгиным участвовал приехавший из Варшавы Артамонов. В его отсутствие мне вновь пришлось исполнять обязанности резидента М.О.Р. и Кутеповской организации в Польше.
Накануне отъезда Артамонов передал мне список адресов, которыми он пользовался для связи с Парижем. Первым в этом списке был назван Бородин (Кутепов). К его домашнему адресу была сделана приписка: «Для срочных телеграмм, его имя». Затем был указан версальский адрес неизвестной мне русской дамы З. Р. с отметкой: «Бородин, для конфиденциальных писем». Адрес ныне покойного полковника А.А. Зайцова был предварен указанием «Для переписки официальной – о визах, приездах купцов (переходах границы) и т. д.; для отправки пакетов через швейцарцев (польских дипломатических курьеров)».
После него был назван Лежнев (Шульгин) с указанием писать ему по парижскому адресу В. Лазаревского, и, наконец, был упомянут живший тогда в Севре под Парижем русский эмигрант, состоявший, как я летом случайно узнал из письма Якушева, в каких-то отношениях с «Трестом». Об этом адресе Артамонов написал, что он «может быть нужен, как передаточный адрес для конфиденциальных трестовских дел во время пребывания Рабиновича (Якушева) и Липского (самого Артамонова) в Вене (Париже)». Последним в список были включены адреса двух евразийцев – Сувчинского в Кламаре и Шмидта (Арапова) в Берлине.
Одновременно Артамонов сообщил мне, что отослал 29 ноября в Москву предназначенную «Тресту» почту – пакет № 47 – и, в тот же день, пакет № 20 неизвестному мне русскому парижанину А-скому. Другой русский парижанин был назван мне потому, что в день отсылки почты Артамонов передал польскому генеральному штабу просьбу Кутепова о предоставлении ему польской визы, как направляющемуся в Москву участнику Кутеповской организации. Насколько мне известно, воспользоваться этой визой он, до самоликвидации «Треста», не успел. В день своего отъезда в Париж Артамонов успел сообщить мне и то, что очередное пограничное «окно» назначено на ночь с 15 на 16 декабря, в районе польской железнодорожной станции Столбцы.
Полученная мною в первой половине декабря почта «Треста» была скудной. Ланговой написал 4 декабря: «Дорогой Сергей Львович! Будьте добры переслать письмо и «Евраз, письма» П.Н. Элкину (Савицкому, в Прагу). Я бы с большим интересом выслушал Ваше мнение по вопросам, затронутым в «Письмах». Дружески жму Вашу руку. Ваш Денисов».
6 и 13 декабря С. Мещерский короткими записками, сославшись на Касаткина (Опперпута), подтвердил получение пакетов, доставленных в Москву польскими дипломатическими курьерами.
11 декабря Якушев написал мне из Парижа: «Дорогой Сергей Львович! Ваше письмо и телеграмма получены Юрием Александровичем (Артамоновым). Прошу Вас передать торгпалате (генеральному штабу), что принципиально я не имею ничего против свидания и разговоров, но срока свидания пока установить не могу. Сердечно обнимаю. Ваш А. Федоров».
Тогда отсрочка приезда представителя М.О.Р. в Варшаву для разговора со штабом не показалась мне удивительной, но теперь я думаю, что отказ Якушева от этой встречи, на которой штаб, очевидно, настаивал, объяснялся уже известным ему недоверием польской разведки к полученному от «Треста» «документу». По словам Ричарда Враги, он был признан подлинным изучившими его офицерами, но отвергнут Пилсудским, как очевидная советская дезинформация. Если это верно, самоликвидация «Треста» стала неизбежной, но в декабре 1926 года последняя страница его истории еще не была дописана.
Я знаю со слов Кутепова, что «Трест» предложил ему побывать в марте 1927 года в России и что он приглашение отклонил. Возможно, что чекисты уже тогда хотели заманить своего самого непримиримого и активного врага в западню. Возможно, что они решили сделать это в предвидении неизбежного конца просуществовавшей почти пять лет «легенды».
Кутепов мне сказал – когда я приехал из Варшавы в Париж вестником провала М.О.Р., – что вместо поездки в Россию он предложил «Тресту» встречу с его представителями в Финляндии и что она состоялась в Териоках. Однако Никулин в «Мертвой зыби» написал, что Потапов и «один товарищ по фамилии Зиновьев» прибыли 25 марта из Москвы не в Териоки, а в Гельсингфорс. Я допускаю, что «Зиновьевым» себя назвал один из будущих участников похищения Кутепова в Париже, пожелавший взглянуть на свою жертву.
Никулин рассказал, что Менжинский, возглавлявший тогда О.Г.П.у., дал Потапову, до его отъезда в Финляндию, следующее указание: «Всеми силами старайтесь скомпрометировать идею террора; ссылайтесь на то, что даже такому специалисту, как Савинков, когда он был во главе боевой организации (социалистов-революционеров), террор ничего не дал».
Никулин не смог скрыть и то, что, посылая Потапова на свидание с Кутеповым, чекисты готовились к ликвидации М.О.Р. Он так изложил сказанное Менжинским: «Надо сказать, что существование «Треста» несколько затянулось. В конце концов, они же (эмигранты) не считают О.Г.П.у. слепым учреждением. Оно не может проглядеть такую солидную контрреволюционную организацию. Так долго «Трест» мог сохраняться только благодаря соперничеству между эмигрантскими организациями и разочарованию иностранных разведок в эмигрантах. Иностранцы делают ставку на так называемые внутренние силы, но и господа иностранцы, которым нужны чисто шпионские сведения, тоже их не получают. Мы бы однажды могли сделать вид, что «Трест» провалился, что мы, так сказать, его поймали, но вслед за этим последуют попытки усилить террор. Нам будет труднее сдерживать Кутепова и кутеповцев. У нас достаточно сил, чтобы ловить их и обезвреживать, но еще лучше, если мы будем действовать на них изнутри, сеять мысль о вреде и никчемности террора». В день этого разговора Менжинского с Потаповым чекисты, очевидно, уже подготовляли такое решение возникшей перед ними проблемы, при котором конец одной провокации был бы одновременно началом следующей.
По словам Никулина, Кутепов хотел увидеть в Финляндии Захарченко, Якушева и человека, которого он знал понаслышке как Стауница и Касаткина. Против поездки Захарченко в Финляндию «Трест» не возразил, но допустить встречу Кутепова со Стауницем-Касаткиным он не мог – слишком велика была опасность опознания в нем чекиста, проникшего в свое время в савинковский Союз Защиты Родины и Свободы. Поэтому на вопрос Захарченко, заданный ею Потапову в Финляндии, он ответил: «Так решено политическим советом. Якушева, как видите, тоже нет. Совещание чисто военного характера».
В этой части своей лживой истории «Треста» Никулин поскользнулся – сделал ошибку, разрушающую всю его постройку. В «Мертвой зыби» он изобразил Стауница бывшим савинковцем, скрывшим от советской власти прошлое и примкнувшим к тайной монархической организации. Его «бегство» в Финляндию, в апреле 1927 года, он объяснит контрреволюционным прошлым активного савинковца, ставшего монархистом. Однако, в главе о разговоре Потапова с Менжинским, он привел следующую фразу возглавителя О.Г.П.у.: «В последних полученных «Трестом» письмах Кутепов настаивает на том, чтобы (на свидание в Финляндии) приехал Стауниц-Опперпут, но вы знаете, что это нежелательно». Этими словами Менжинского автор «Мертвой зыби» подтвердил, что чекисты знали, кем был в действительности Стауниц, и поэтому считали его появление за границей невозможным.
Кутепов рассказал мне в Париже, что во время финляндского свидания представители «Треста» усиленно расспрашивали его об Англии и об ее отношении к советской власти в России. Возникшее тогда в Великобритании антисоветское настроение их, очевидно, беспокоило. Они прямо спросили Кутепова, считает ли он англо-советскую войну неизбежной. Он ответил утвердительно. Значительно позже один из первых невозвращенцев – бывший сотрудник центрального комитета советской коммунистической партии Бажанов – сообщил, что в марте 1927 года политбюро получило «по линии О.Г.П.у.» предупреждение о неизбежности войны с Англией.
Между этим сообщением Бажанова и рассказом Кутепова об его разговоре в Гельсингфорсе или Териоках – очевидная связь. Может быть, непроизвольно возглавитель Кутеповской организации мнением о неизбежности войны окончательно подтолкнул Менжинского на назревавшее и по другим причинам решение о ликвидации «Треста». Пойдя на это, О.Г.П.у. должно было подумать лишь о том, как обеспечить непосредственное наблюдение за тем, что предпримет Кутепов. Эту обязанность оно возложило на Опперпута.
Советник польского министерства финансов Аеонард Аеонардович Штольценвальд{59} был остзейским немцем, ставшим польским гражданином. Службой он дорожил – она была единственным источником средств большой семьи, но Россию он любил, как бывший воспитанник петербургского Училища правоведения, и поэтому позволил Артамонову пользоваться его адресом для почтовой переписки. Однако его смутила и даже испугала телеграмма, посланная из Гельсингфорса 14 апреля 1927 года. Неизвестная ему Мария Шульц хотела узнать, где теперь Гога и не было ли на границе перестрелки. Такие вопросы, написанные к тому же по-русски, могли обратить на него нежелательное внимание. Это его взволновало, и он немедленно отнес непонятную телеграмму Артамонову, который вызвал меня.
Мы знали, что Мария Шульц – псевдоним Захарченко и что Гогой она называет Радковича, но терялись в догадках, почему она неожиданно из Москвы попала в Гельсингфорс и о какой пограничной перестрелке, связанной с Гогой, может быть речь. Мы поняли, что случилось что-то необыкновенное, но высказать определенную догадку не смогли. Артамонов решил сообщить телеграмму штабу. Там ему сказали, что ночью из России границу перешло трое вооруженных мужчин, назвавших себя участниками Кутеповской организации. Одним из них был Радкович. В тот же день их привезли в Варшаву и разместили в небольшой гостинице «Виктория» на Ясной улице.
Радкович рассказал, что человек, известный ему под фамилией Стауниц и псевдонимом Касаткин, как один из возглавителей М.О.Р., не вступив в долгое объяснение, посоветовал ему и двум другим находившимся в Москве кутеповцам бежать в Польшу, прибавив, что «Трест» пропитан советской агентурой и что только удачное бегство может спасти участников боевой организации от гибели. Он сообщил, что сам уйдет в Финляндию и что Захарченко решила разделить его судьбу. Для несчастного Радковича это было двойным ударом – не только политическим, но и личным. Его единственным желанием было скорейшее возвращение в Россию и месть чекистам за обман и провокацию.
21 апреля, на последней странице московских «Известий», появилась напечатанная петитом заметка, озаглавленная «Ликвидация контрреволюционной шпионской группы»: «ОГПУ в Москве раскрыта и ликвидирована монархическая группа, называвшая себя сторонниками б. вел. кн. Николая Николаевича. Группа, как видно из захваченных материалов, не имела связи ни с какими слоями населения и занималась, главным образом, военным шпионажем в пользу некоторых наиболее активных военных разведок. Следствием установлено, что контрреволюционная группа получала денежные средства из иностранных источников. Руководителем группы являлся находившийся в Париже б. генерал белых армий, монархист-николаевец Кутепов. Документы, попавшие в руки следствия, и показания арестованных лиц указывают на большую заинтересованность иностранных разведок не только в отношении получения источников для ведения военного шпионажа, но и в отношении поддержки попыток создания антисоветской организации внутри СССР. Однако из материалов {102} следствия видно, что эти попытки никакого успеха не имели. Следствие обещает дать новый материал в смысле разоблачения финансовых махинаций и заграничных связей провалившейся монархической группки б. генерала Кутепова».
Это сообщение изобразило, таким образом, М.О.Р. подлинной тайной монархической организацией и было, очевидно, напечатано для укрепления доверия Кутепова и других эмигрантов к таким агентам «легенды», как Якушев и Потапов.
5 мая кто-то протолкнул в парижские «Последние Новости» дезинформацию, полученную, по словам редакции, от ее рижского корреспондента:
«Провал монархической организации николаевцев вызван предательством и провокацией некоего Эдуарда Штауница, поступившего около 4-х лет тому назад в организацию монархистов под фамилией Касаткин. Названные две фамилии являются вымышленными, как и ряд Других. Так в провалившейся в 1921 году организации покойного Савинкова он значился под фамилией Опперпут и под этим именем выступал вместе с Гнилорыбовым, как главный свидетель, во время слушания дела Союза защиты родины и свободы.
Позже Штауниц-Касаткин-Опперпут, кажется, под фамилией Савельев состоял в организации Таганцева{60}, которую также предал. После разгрома таганцевской организации предатель был переведен в Москву, где и установил связь с николаевцами. В монархической – ее еще называют кутеповской – организации Касаткин-Штауниц постепенно пролез в центральный орган, где играл крупную роль. От имени организации Штауниц вел переговоры с антисоветскими правыми группировками за границей. Передают, что был вхож в парижские союзы николаевцев. Держал тесную связь с представителями генеральных штабов ряда государств, снабжая их материалами о Красной армии. Как курьез сообщают, что совсем недавно он вел переговоры со штабом одной страны о доставке в Россию оружия для готовящегося восстания.
Предательство Штауница-Касаткина привело к многочисленным арестам в Москве, Петрограде, Киеве, Харькове, Нижнем Новгороде и других городах. В Петрограде расстреляно 16 человек без суда, отказавшихся от дачи каких-либо показаний. Среди расстрелянных – четыре моряка и несколько красных командиров. По некоторым данным, Касаткин-Штауниц-Опперпут-Савельев в действительности латыш Упелинц, чекист, занимавшийся в 1918 году расстрелами офицеров в Петрограде и Кронштадте».
Парижская газета прибавила к этому сообщению из Риги примечание, в котором написала: «По слухам, Касаткин-Штауниц опознан и арестован в Финляндии, куда он явился сразу после провала монархистов в двадцатых числах апреля и пытался получить визу в Англию».
Никто или, вернее, почти никто не обратил внимания на странное противоречие между разоблачением чекистской биографии Опперпута и его появлением в Финляндии. Никто или почти никто не заметил, что «информация» рижского корреспондента «Последних Новостей» переложила всю вину за провокацию в М.О.Р. на одного Опперпута, обеляя этим остальных создателей «легенды».
Теперь не подлежит сомнению, что эта дезинформация была тактическим ходом чекистов в их игре, имевшей двоякую цель – либо добиться доверия эмигрантов и иностранцев к Опперпуту и сделать его участником их антисоветских начинаний, либо очернить его в их глазах разоблачением прошлого и этим облегчить восстановление М.О.Р., как тайной монархической организации, пострадавшей по вине Опперпута, но не раскрытой до конца.
Другим ходом в той же игре было письмо, которое Потапов 10 апреля написал Кутепову. Как ни в чем не бывало за пять дней до сообщения «Известий» о раскрытии антисоветской организации и аресте ее участников это письмо было вручено в Москве поддерживавшему связь с «Трестом» польскому офицеру для доставки в Варшаву дипломатической почтой.
Ставший советским провокатором бывший генерал императорской службы обратился к Кутепову как к другу:
«Дорогой Александр Павлович! Сообщаю Тебе подробности наших печальных событий. 3-го апреля один из сослуживцев Александра Оттовича Упелинца по Красной Армии в Гомеле в 1920 году, Махнов, недавно вовлеченный в одно из наших предприятий, опознал в нашем Касаткине известного провокатора Опперпута – правда, указав, что Опперпут в 1920 году не носил бороды. Об Опперпуте нет надобности распространяться – его имя упоминается в известной Красной Книге ВЧК. Ты должен понять, как нас ошеломила невероятность подобного предположения, и не будешь нас очень ругать за те глупости, которые мы наделали и которым, строго говоря, нет оправдания при всякой другой обстановке.
Вместо того, чтобы немедленно лишить Касаткина возможности действовать, мы стали наводить справки и занялись проверками. Между прочим, и он сам был спрошен о некоторых – на наш взгляд, невинных – вещах, выяснению которых, в целях проверки, мы придавали большое значение. Однако, по-видимому, где-то мы совершили ошибку, вследствие которой он понял, что его подозревают. Дальше, мы не придали достаточного значения его нервному состоянию, в котором он находился последнее время. Мы объяснили его тем раздражением, котор. получил Касаткин в связи с отклонением правлением «Треста» (центральным комитетом М.О.Р.) его слишком рискованных коммерческих операций. Не ожидая такого страшного удара изнутри самого правления, мы, очевидно, недостаточно спокойно взялись за дело и дали повод Касаткину почувствовать, что под ним горит почва. Недостаточно быстрое расследование дало возможность этому негодяю скрыться, весьма хитро предварительно обдумав план побега, и использовать для его осуществления ни в чем не повинных людей.
К несчастью, дело запуталось, благодаря одной – тоже крайне неприятной для нас – случайности. Именно, 5-го апреля племянник (Радкович) – как теперь выяснилось, по поручению Касаткина и без нашего ведома – вел переговоры о продаже своей сварочной мастерской. Угостив покупателя и напившись сам, он попал в милицию, имея на руках некоторые наши счета (документы). На другой день он был выпущен, получив поручение от высокого учреждения оказать содействие по розыску. Вернувшаяся к этому моменту (из Финляндии) племянница (Захарченко), возмущенная поступком племянника, предложила ему немедленно покончить с собой. В результате обсуждения этого вопроса мы решили, что племянник – вместо того, чтобы исполнить требование учреждения – должен немедленно выехать к фермерам (в Финляндию). Ввиду случившегося, мы нашли пребывание самой племянницы опасным и предложили ей также временно отправиться к фермерам, назначив для этого специальное окно на 12 апреля. 10-го она выехала в Вильну (Петроград), где должна была встретиться с Гогой (Радковичем), но 11-го Касаткин получил от племянницы телеграмму, примерно такого содержания: «Зверев (Радкович) не прибыл, волнуюсь, получила очень важное поручение от фермеров, необходимо решение, немедленно приезжайте». Здесь мы совершили нашу главную ошибку. Касаткин, ошеломив нас известием об исчезновении Зверева, вызвался ехать в Вильну. И мы на это согласились, рассчитывая в его отсутствие проверить подозрение.
13-го жена Касаткина получила от него письмо, в котором он называет себя «международным авантюристом» и сообщает, что через месяц будет в Америке. Одновременно мы получили от Касаткина письмо с сообщением об его бегстве и с наглым шантажным предложением: выслать в трехдневный срок деньги за молчание, из чего видно, что есть некоторая надежда, что он еще не все предал.
Этот тактический промах Касаткина дал нам возможность предпринять кое-какие шаги прежде, чем начались протесты (аресты). Хладнокровию и распорядительности Рабиновича (Якушева) мы обязаны тем, что кое-как овладели положением. В настоящий момент Рабинович находится, по-видимому, в относительной безопасности – связь с ним имеем. Готовясь скрыться, еще на своей квартире получил звонок по телефону из Гельсингфорса от Касаткина. Касаткин ультимативно требовал денег и грозил раскрытием всего. На другой день он прислал телеграмму с требованием перевести деньги по адресу: Анны Упелинец, Рига, ул. Барона Кришьяна.
Уже 13-го и 24-го начались массовые протесты векселей (аресты), как рассказывал бежавший из Вильно Серов (Дорожинский). Участь Денисова (Лангового) не известна. Серов рассказал подробности бегства Касаткина. Сам Серов, привыкший с давних пор исполнять беспрекословно приказания Касаткина и ничего не зная о наших подозрениях, крайне растерялся, видя, как Касаткин, вместо того, чтобы только помочь, как он заявил Серову, племяннице нести ее чемодан, сам ушел к фермерам (в Финляндию). Орсини (Демидов), который вместе с Серовым провожал племянницу, тоже был поражен и только потом сообщил о странной фразе, которую ему, уходя, сказала племянница: «Это делается по категорическому приказанию Бородина (Кутепова); втайне даже от Серова; что бы ни случилось, не удивляйтесь; приходите, мы примем Вас…»
Неужели Ты дал такое приказание? Что может значить эта странная фраза? В голове не укладывалось первое невероятное предположение, что и она – его сообщница. И как иначе объяснить ее вызов по телеграфу Касаткина? Однако, проанализировав все события, мы пришли к единственному возможному выводу, что она является только его жертвой. Очевидно, он сумел уверить племянницу в том, что после разгрома активной оппозиции в «Тресте» сторонникам ее стала невозможной дальнейшая работа и он решил конспиративно от правления (центрального комитета, М.О.Р.) уехать к тете Саше (Кутепову) и ей рассказать о линии оппозиции (сторонниках немедленного террора). Только при этом предположении становится понятным великодушие Касаткина по отношению к некоторым своим сторонникам (находившимся в Москве кутеповцам), которых он благородно предупредил о «провале» и помог благополучно уехать – хоть на этом спасибо! Ясно, что это сделано для того, чтобы сохранить благородный вид перед племянницей, на помощь которой он, очевидно, рассчитывает у фермеров.
Нашу первую телеграмму, которую Ты, вероятно, уже получил, мы послали также через огородников (эстонский генеральный штаб) к фермерам (финляндскому генеральному штабу). Крайне опасаемся, как поступят фермеры и, в особенности, сама племянница с этим сообщением, не имея необходимых доказательств. Ей-то, вероятно, фермеры покажут телеграмму. Находясь под сильным влиянием Касаткина, она – мы боимся – не поверит сообщению и, возможно, предупредит его о наших шагах. Было бы крайне необходимо поскорее повлиять на племянницу, чтобы она прекратила с Опперпутом всякие сношения, если нельзя рассчитывать на ее активное участие в борьбе против него. Из нашей телеграммы Тебе уже известно постановление правления о нем – необходимо его выполнить.
В настоящий момент еще совершенно невозможно учесть размеров убытков. Однако уже сейчас есть основание полагать, что Опперпут вел очень сложную игру с конкурентами (коммунистами) и в своих собственных интересах. Он давал конкурентам, видимо, не все, что знал, ибо иначе нельзя объяснить сравнительно ограниченные размеры протестов (арестов). Пока нужно сказать, что окончательно скомпрометированы главное правление «Треста» и привлечена к делу почти вся связь, непосредственно обслуживавшая главное правление. Все линии торговцев (участников М.О.Р.), к которым Касаткин почти не имел отношения, пока не подверглись никаким ревизиям (репрессиям). Провинциальные отделения почти все предупреждены. Кроме здешних (московских), сведения о протестах (арестах) только в Вильне (Петрограде).
Конечно, нам пришлось поработать по приведению в порядок всех дел наших предприятий. К счастью, кажется, никаких архивов правления у Касаткина никогда не было. Он мог только записывать. Трудно сейчас говорить о выводах, но, вспоминая и взвешивая всю роль Касаткина в «Тресте», совершенно немыслимо объяснить наше существование без предположения, что провокатором применялась в нашем случае какая-то сверхазефовская тактика. Но не будем себя утешать и подготовимся к возможным дальнейшим событиям. Ближайшее будущее должно все разъяснить. Горячо обнимаю Тебя. Твой Волков».
Теперь мы знаем, что Потапов, несомненно, был советским агентом-провокатором и что его письмо было дезинформацией, исходившей от О.Г.П.у. Ею чекисты – в своей двойной игре – хотели застраховаться от неудачи посланного ими в Финляндию Опперпута. Подрывая доверие Кутепова к нему и одновременно к Захарченко и Радковичу, они создавали положение, в котором глава эмигрантской боевой организации должен был поверить если не Опперпуту, то Потапову. Поэтому они включили в письмо утверждение, что М.О.Р. пострадало лишь частично и что его известные Кутепову возглавители – Якушев и Потапов – уцелели. Этим они открывали себе лазейку к восстановлению «Треста», если не в прежнем, то в новом виде и составе, с возложением на Опперпута всей вины за обнаруженную провокацию и, может быть, и за передачу подложного документа польскому генеральному штабу. В случае же недоверия Кутепова к письму Потапова оно должно было стать доказательством разрыва Опперпута с его преступным прошлым.
Случилось именно это. Поэтому рижская газета «Сегодня» смогла напечатать 17 мая 1927 года письмо в редакцию, начинавшееся так: «Ночью 13 апреля я, Эдуард Опперпут, проживавший в Москве с марта 1922 года под фамилией Стауниц и состоявший с того же времени секретным сотрудником контрразведывательного отдела ОГПУ – ИНО ОГПУ – бежал из России, чтобы своими разоблачениями раскрыть всю систему работы ГПУ и тем принести посильную пользу Русскому Делу…» Задуманная чекистами новая, «сверхазефовская» провокация пустила первые ростки.
Нужно было московское письмо доставить Кутепову. В создавшейся обстановке Артамонов не хотел отлучаться из Варшавы. Он попросил меня съездить в Париж. С моим эмигрантским, нансеновским паспортом я туда выехать не мог – хлопоты о французской визе продлились бы недели, если не месяцы. Помог генеральный штаб – я получил польский заграничный паспорт, в котором все сведения обо мне были верными, за исключением того, что я был назван польским гражданином. Более того, мне было сказано, что от министерства иностранных дел я получу удостоверение дипломатического курьера и «почту», которую должен буду сдать в Париже польскому посольству.
«Дипломатическая почта», адресованная польскому военному агенту в Париже, оказалась большим, но легким чемоданом, покрытым красными сургучными печатями. В поезде из Варшавы в Париж этот багаж стал стеснительной помехой – расстаться с ним я не решился, а тащить с собой в вагон-ресторан не захотел. Пришлось питаться бутербродами, купленными на рассвете 23 апреля на платформе одного из берлинских вокзалов. В Париж я приехал 24-го утром.
Города я не знал, увидел его впервые. Артамонов на прощание назвал небольшую, скромную гостиницу, в которой – как я позже узнал – Якушев остановился в свой последний приезд за границу. Оттуда, часов в одиннадцать, я по телефону спросил Кутепова, когда к нему можно явиться. Он ответил:
– Немедленно…
Дверь в его квартиру мне открыл казак в синей косоворотке, рейтузах и начищенных до блеска высоких сапогах. Он провел меня в небольшой кабинет сквозь комнату, где у накрытого стола толпились гости с тарелками и рюмками в руках. Только тогда я вспомнил, что попал к начальнику боевой организации в первый день Пасхи.
Он не заставил ждать, вошел в кабинет, поздоровался приветливо и дважды внимательно прочитал письмо Потапова. Он задал затем несколько коротких вопросов о Радковиче и его товарищах и отпустил меня, сказав, что продолжит разговор на следующий день, у себя на дому. Однако мы увиделись не там.
Вечером мне доставили в гостиницу письмо, написанное крупным, четким почерком, признаком сильной и властной воли: «Многоуважаемый Сергей Львович, Завтра в 12 ч. 30 м. дня я должен быть на панихиде в русской церкви на rue Daru, куда и прошу Вас приехать в 1 час 20 мин. Совсем забыл, что завтра пятидесятилетие Русско-Турецкой кампании. Уважающий Вас А. Кутепов».
Исполняя это указание, я, несколько раньше назначенного времени, вошел 25 апреля в хорошо мне известный понаслышке парижский храм.
Он был полон. Литургия только что кончилась. Молящиеся подходили под благословение служившего в этот день митрополита Евлогия. В очереди к амвону я неожиданно увидел рядом со мной знакомое лицо Шульгина.
Изменила ли ему память, когда он, вероятно, не раз давал чекистам показания о русских эмигрантах, связанных с «Трестом», или Никулин в «Мертвой зыби» исказил его слова, но в этой советской истории великой провокации сказано: «В Париже, на рю Дарю, в соборе Александра Невского, в воскресенье, во время литургии, кто-то тронул за локоть Шульгина. Он оглянулся и увидел знакомого ему по Варшаве Артамонова. Тот поманил его, и, когда они вышли на паперть, Артамонов сказал:
– Все пропало. «Трест» пропал. Кутепов просил вас тотчас приехать.
В штабе РОВС на улице Колизе Кутепов сказал Шульгину:
– Дайте мне слово, что будете молчать.
Шульгин дал слово».
Верно в этом только то, что о «бегстве» Опперпута из Москвы Шульгин узнал на паперти собора, но не от Артамонова, а от меня, хоть и не так, как изобразил Никулин. Кутепов, появившийся в соборе к началу предстоявшего молебна, Шульгина в свою канцелярию не вызывал. После богослужения он предложил мне позавтракать с ним.
Я был польщен, но и смущен приглашением. Быть гостем легендарного вождя, создателя Галлиполи, было для меня великой честью. Она была доказательством его доверия в те дни, когда каждый человек, вовлеченный в М.О.Р., мог вызвать подозрение.
Пешком мы дошли из церкви до оживленного, переполненного ресторана, очень не похожего на то, к чему я привык в Варшаве. Там просторные залы и разделенные достаточным расстоянием столы способствовали неторопливым беседам. Здесь, в Париже, небольшой столик, за которым мы сидели у стены, соприкасался с соседями. Разговор о «Тресте» был бы в такой обстановке непростительной неосторожностью, но Кутепов о нем не заговорил. Неожиданно он нарисовал картину будущей России – той, о которой, очевидно, мечтал не раз. В его воображении, она должна была стать идиллической страной патриотизма, чистых нравов и готовности отдать жизнь за отчизну. Не все в этой мечте показалось мне осуществимым, но Кутепову – как я понял – была дорога каждая обдуманная им черта. Русскую деревню он хотел увидеть богатой, сытой, принаряженной, а ее молодежь – воспитанной в военной дисциплине. Не забыл он даже тех малиновых рубашек, в которых мечтал ее увидеть в дни парадов и смотров.
Все это было так не похоже на печальную действительность, что в скептике могло вызвать ядовитую улыбку, но я был тронут. Передо мною вдруг раскрылась такая сторона души Кутепова, которую до этой встречи я не мог себе представить.
После завтрака я проводил его до станции метро. Он коротко рассказал переданное ему в Финляндии Потаповым приглашение побывать в России, отклонение этого предложения, заданный ему вопрос, не приведет ли напряжение отношений Лондона с Москвой к войне, и свой утвердительный ответ. Узнав, что мне нужно вечером выехать в Варшаву, он предупредил, что до отъезда я получу в гостинице, для передачи Артамонову, вызванные обстоятельствами указания.
В Париже живет мой лучший друг – связали нас годы счастливого детства, разлучили революция и эмиграция. В день моего отъезда он захотел продлить неожиданную встречу, проводить меня на вокзал. Я, однако, не смог пригласить его в комнату, где должен был получить указания Кутепова, и попросил посидеть внизу, на узком диванчике у входной двери.
Георгиевский кавалер и участник Белого движения, мой друг был и остался непримиримым противником большевиков. Кутепов был для него не только белым генералом, но и воплощением активной борьбы с поработившими Россию коммунистами. Поэтому, когда он его вдруг увидел в этой маленькой, бедной гостинице, он поднялся и вытянулся перед ним, как перед своим начальником по воинским организациям.
Кутепов пришел ко мне один, без какой-либо охраны. Его не удивило и не встревожило, что кто-то, сидевший у дверей, его узнал. Скоро и решительно он поднялся наверх по витой железной лестнице и, войдя в мою комнату, сразу заговорил о деле.
Данные Артамонову указания сводились к его оставлению резидентом боевой организации в Варшаве. Ему было предписало сделать все возможное для сохранения добрых отношений с польским штабом ради продолжения борьбы и нанесения большевикам ударов, которым помешал «Трест». Радковичу и его спутникам было приказано немедленно выехать в Париж.
В 10 часов вечера 25 апреля я сел на парижском северном вокзале в варшавский поезд. Сочтя меня, очевидно, поляком и подлинным дипломатическим курьером, польское посольство в Париже доверило мне почту – на этот раз не чемодан, а небольшой пакет, не испортивший путешествия.
27 апреля, в Варшаве, я первым делом направился во дворец Брюля, где помещалось министерство иностранных дел, и сдал этот пакет, получив сохранившуюся до сих пор расписку курьерской экспедиции. Затем я побывал у Артамонова и сообщил ему распоряжения Кутепова. В это утро мы оба еще недостаточно ясно сознавали, что в нашей жизни перевернута страница и что нам предстоит, каждому по-своему, сделать вывод из наших непростительных ошибок.
В этот теплый и солнечный апрельский день мы, однако, понимали, что все предстоящее нам будет новой эпохой – после «Треста».