К книге
От Орла до НовороссийскаБ. Пылин{288} С Алексеевским полком{289}. С Алексеевским полком
86%
Б. Пылин{288} С Алексеевским полком{289}. С Алексеевским полком
63

Оставление Ливен вышло и не временным и не случайным. Военное счастье изменило добровольцам. Поход на Москву не суждено было довести до желанного конца. Начался отход, который через год закончился в Крыму посадкой остатков Добровольческой армии на корабли и уходом за границу…

Во время разговора с командиром полка, когда решалась моя судьба, из соседней комнаты вышла стройная, на вид еще юная девушка в черкеске, в погонах ефрейтора и тоже со знаком «Первого Кубанского похода». Она оказалась женой командира полка, на попечение которой я и попал в первое время моего пребывания в полку. Я стал как бы членом семьи командира полка. Я ездил и ночевал вместе с ними и все время проводил с Вандой Иосифовной, так звали жену командира, которая вначале, пока это было ново, уделяла мне много времени и внимания. Но это ей довольно быстро наскучило, и мое постоянное присутствие ее даже начало раздражать. Да и понятно – какое удовольствие в 20 лет заниматься чужим мальчишкой. К тому же еще он, этот мальчишка, подчас не слушался и не всегда выказывал достаточно почтения к авторитету двадцатилетней «дамы». Отношение командира полка ко мне было более постоянным. Он проявил много отеческой, скорее братской заботы обо мне (по возрасту он никак не мог быть моим отцом). Такое отношение ко мне с его стороны сохранилось до конца моего пребывания в полку.

На второй или третий день моей «новой жизни» мы остановились на ночевку в маленьком женском монастыре, показавшемся таким уютным. Монашки, несмотря на наши уговоры, решили не уходить и не покидать свой монастырь. В этот вечер уснул я под заунывное монастырское пение женского хора, доносившееся из церкви. Это монашки служили позднюю вечерню. Утром, когда мы уезжали, они плакали, благословляя и крестя нас на дорогу.

Почему-то запомнился Тим, маленький, тихий, занесенный снегом городок, не связанный с остальным миром даже железной дорогой. Мы приехали туда поздно вечером. Была светлая, морозная ночь, снег упруго скрипел под ногами. В окнах не было огней; город казался мирно уснувшим, только по дворам истошно лаяли собаки. Но можно с уверенностью сказать, что в ту ночь в этом городе мало кто спал и каждый по-своему переживал отход добровольцев. Мы остановились в каком-то большом и богатом доме, уже оставленном хозяевами, пустом и холодном. Старая, ворчливая прислуга для нас растапливала печи, зажигала керосиновые лампы, а потом угощала всякими соленьями и маринадами, приговаривая, что «все равно все пропадет».

События на фронте развивались все более и более неблагоприятно для белых. Орел был уже сдан, и корниловцы и дроздовцы под давлением латышских полков – этой гвардии большевиков – откатывались назад. Конница Буденного около станции Касторная, на стыке Добровольческой и Донской армий, прорвала фронт. Попытки добровольцев перейти в контрнаступление и вырвать инициативу из рук большевиков оканчивались неудачей. Казачьи полки Шкуро и Мамонтова, хотя численно и превосходили буденновцев, не проявляли особенного желания сражаться. Появилась опасность окружения. В связи с этим командир полка приказал лазарету и обозам, под прикрытием офицерской роты, спешно уходить в тыл. Ввиду исключительно тяжелого стратегического положения и возможности полного разгрома полка командир решил послать офицерскую роту в более безопасное место, чтобы сохранить для будущего кадры полка. Сам командир остался с отходящим с боями полком.

У командира полка была хорошая тройка лошадей, с настоящим «старорежимным» кучером. Он умел как-то по-особенному лихо пускать тройку вскачь, выкрикивая при этом: «Пошел!», «Посторонись!», чем приводил меня в восторг. На этой тройке мы, то есть Ванда Иосифовна и я, и начали свое путешествие.

Нужно сказать, что в нашем полку у многих офицеров были очень хорошие лошади. Рассказывали, что при наступлении, кажется в Тульской губернии, наш полк отбил у большевиков табун кровных лошадей одного из известных конских заводов. Управляющий этого завода, узнав про это, приехал к нам в полк и, оставив большую часть лошадей офицерам, взял обратно только наиболее племенных. В полку говорили, что среди племенных находился внук знаменитого Крепыша, известного не только в России, но и за границей. У Ванды Иосифовны тоже была своя верховая лошадь, небольшого роста, ничем не замечательная, спокойная и довольно ленивая. На этой Кукле, как звали лошадь командирши, я получил первые уроки верховой езды.

С обозом шло и полковое офицерское собрание, которое на остановках нас довольно хорошо кормило. Общий тон задавала веселая молодежь офицерской роты. Настроение, несмотря на отступление, не было мрачным.

Молодость везде молодость – и слава Богу. Она неспособна долго мучиться. Молодость не задумывается над тем, что будет завтра. Ей естественно радоваться жизни, в самых тяжелых условиях не приходить в уныние и не терять надежды, что скоро будет лучше. И жалка та молодежь, у которой эти свойства отсутствуют или утрачены. На остановках во время общих обедов часто бывало весело. Запомнились особенно трое из тех, кто с нами обедал: молоденький поручик, еще мальчик, ему, наверное, и двадцати лет не было, но у него уже одна рука, перебитая пулей, была сухая. Он попал в Первый Кубанский поход из 5-го класса кадетского корпуса. Другой поручик был немного постарше, всегда с черной повязкой на глазу. Он потерял один глаз, пережив тяжелое ранение в голову. Третья была сестра милосердия, некрасивая, но исключительно милая и веселая.

Они всегда были вместе и изображали, что они якобы родственники: два брата и сестра, о которой они очень заботятся. Они изображали то купеческую семью, то еврейскую, то великосветскую. То они сестру выдают замуж, то, наоборот, уговаривают идти в монастырь, то вдруг их лошади увлекаются политикой и по вечерам требуют, чтобы им читали вслух газеты. Теперь все это, может быть, показалось бы не так уж остроумно, но тогда мы от души смеялись.

В одной из деревень Курской губернии мы почему-то несколько задержались. Там наши офицеры открыли крестьянку замечательной красоты, с каким-то исключительно одухотворенным и нежным лицом, похожую, как говорили, на Мадонну Рафаэля (между прочим, сомневаюсь, что тогда я точно представлял себе, какая должна быть Мадонна, да еще Рафаэля). В ее избе остановились два наших офицера, и вот, под предлогом их проведать, все ходили смотреть на нее и любоваться ею. Когда мы с Вандой Иосифовной тоже зашли туда, она кормила грудью ребенка. Увидев нас, она тотчас ушла. Возможно, застеснялась или просто ей надоели частые визитеры. В этой деревне, вообще, большинство молодых женщин были если не красавицы, то хорошенькие и как-то подчеркнуто чисто и красиво одетые. Конечно, в то время я не был большим знатоком женской красоты и теперь повторяю то, что говорили другие.

В Белгороде мы сделали остановку на три дня. Приятно было помыться в бане, очиститься от грязи и привести себя более или менее в порядок. На постой мы попали к каким-то большим любителям музыки. До одури слушали пластинки Плевицкой, Вяльцевой, Вари Паниной, Шаляпина, Собинова. Здесь, около Белгорода, я, «кацап», впервые попал в украинскую деревню. За последующий год мне пришлось пройти многие села и селения Украины и познакомиться с этой замечательной частью России.

В Харьков, как я надеялся, мы не попали, а обошли его стороной. От полка я не оторвался и не отправился на поиски отца, оставленного мною приблизительно месяц тому назад в Харькове. Можно найти много объяснений, для успокоения моей совести, почему я этого не сделал. Где мне было его искать в малознакомом большом городе, находящемся в агонии эвакуации? Искать его там, где мы остановились, когда я уезжал из него в Ливны? Но это было наше временное случайное прибежище. Кроме того, я совсем не был убежден, что отец еще в Харькове. У нас с ним были разговоры о поездке в Керчь, где мы бывали еще до революции. Была возможность, что он, не дождавшись меня и боясь прихода большевиков, уже туда из Харькова уехал. Главное же, была твердая уверенность, что неудачи добровольцев временны и что мы в Харьков скоро вернемся. Поэтому меня все уговаривали не рисковать и от полка не отрываться. Но несмотря на все эти доводы, как будто оправдывающие мое тогдашнее поведение, меня до сих пор мучает совесть, что я тогда смалодушничал и не пошел на поиски моего бедного отца…

За Харьковом, соединившись с одной частью полка, мы погрузились на поезд. Здесь к нам присоединился и командир полка. Другая часть полка продолжала отступать пешим порядком. Меня поместили в вагоне командира полка. Это была теплушка, приспособленная для жилья, разделенная перегородкой на две половины. Одну половину занимал командир с женой, в другой поместились хозяин офицерского собрания, денщик командира и я.

Поезд наш продвигался довольно медленно, подолгу простаивая на станциях. Железная дорога была забита отступающими составами. Стояли холода, и единственным спасением была железная печурка, которую нужно было все время топить. Ночью мы по очереди, конечно исключая командира и командиршу, дежурили около печки, следя, чтобы она не затухла. Угля было вдоволь, Донецкий бассейн был близко.

В это время свирепствовал тиф – бич того времени. Потерь от него в полках было больше, чем потерь в боях. На станциях приходилось видеть сложенные как дрова замерзшие трупы умерших от тифа. Все были во вшах. Часто ночью, раскалив печку докрасна, я снимал с себя все и занимался, как это тогда было принято, избиением насекомых.

Ванде Иосифовне я к этому времени уже окончательно наскучил, и она меня почти не замечала. Я же, наоборот, к ней очень привязался. Мне, тогда еще наивному и романтически настроенному, она казалась чем-то особенным, подернутым дымкой таинственности и героизма. Ведь она была «первопоходницей». Ее перемену отношения ко мне я остро переживал, считая это незаслуженным и жестоким. Из гордости делал вид, что мне это не важно, на самом же деле, скрывая от всех свои чувства, глубоко и по-настоящему страдал.

Здесь, в поезде, был получен приказ, что наш командир, капитан Бузун, произведен в полковники. Это не было неожиданностью, этого уже давно ожидали. Офицеры ему преподнесли полковничьи погоны. Празднества по этому поводу особенного не было. Настроение в связи с отступлением было для празднеств малоподходящим.

На станции Мушкетная нас ожидало довольно неприятное зрелище: на телефонных столбах, превращенных в виселицы, висело несколько повешенных. Наш вагон остановился как раз против них. Сильный ветер их раскачивал во все стороны. Висели они, как видно, уже несколько дней: были оледеневшими и запорошенными замерзшим снегом. На груди у каждого были прикреплены плакаты с надписью: «Мародер». Здесь я единственный раз видел повешенных. На мое счастье, мне в моей жизни больше не пришлось видеть подобных картин. Как говорили, эта экзекуция над грабителями была произведена по распоряжению генерала Кутепова, командира Добровольческого корпуса, куда входила и наша дивизия.

Имя генерала Кутепова занимает большое и почетное место в истории антибольшевистской борьбы. Храбрый, неподкупно честный, строгий и справедливый, всегда любимый и уважаемый подчиненными, он с честью пронес имя «Добровольца» через всю свою жизнь. Как всем известно, погиб он уже в эмиграции на посту воглавителя Общевоинского союза. Похищение Кутепова и генерала Миллера и роль, которую в этом играли «белый генерал» Скоблин и талантливая исполнительница народных песен Плевицкая, – одна из самых мрачных, позорных и еще недостаточно выясненных страниц истории русской эмиграции.

Каждая война, а особенно гражданская, разжигающая низменные инстинкты человека, несет падение морали и нравственных устоев. Этого, конечно, не избежала и Добровольческая армия. Ярким примером этого служит случай со Скоблиным. Правда, это гнусное предательство, говорящее о нравственном падении, произошло уже за границей, но корни его и микробы разложения нужно искать в России, когда Добровольческая армия была еще там. Когда теперь оглядываешься назад, видишь, что не все было тогда так, как бы того хотелось, и не всегда белое, как это ни печально, было белым. Бывали, конечно, и грабежи. Но можно утверждать, что они не были таким частым явлением в среде добровольцев, как это изображают советские историки. Белое руководство с явлениями такого порядка в большинстве случаев боролось самыми решительными мерами, подобно генералу Кутепову на станции Мушкетная.

На станции Мушкетная мы простояли довольно долго. И не только там. Почти на каждой станции происходили мучительно длительные задержки. Образовавшиеся пробки, как следствие частой порчи подвижного состава, крушений, нехватки топлива, и творившаяся неразбериха совершенно нарушили железнодорожное движение. Около Таганрога мы в конце концов покинули наш поезд и погрузились на подводы. Так было вернее, да и не намного медленнее.

21 и 22 декабря по старому стилю мы очутились около Ростова. Говорили, что здесь задержимся и что отступление остановлено. Полк расквартировался в станице Гниловской, расположенной на берегу Дона, в 7 верстах от Ростова. Семья, у которой мы поселились, состояла из матери, простой казачки, и дочери, гимназистки 7-го класса. Глава семьи был где-то в Донской армии.

Молодого поручика и меня, своих квартирантов, они приняли как родных. Нас просто закармливали, перестирали и перештопали все наше белье. В особенности меня, мальчишку, хозяйка, добрая, простая русская женщина, баловала, уговаривала остаться у них, говоря, что им Бог сына не дал, предлагала меня усыновить. У них мы встретили Рождество. В сочельник была кутья из пшеницы с медом и маком, узвар и другие вкусные кушанья. Для меня это было ново, так как у нас в Торжке сочельник не праздновался.

В их доме все время проводила подруга дочери, тоже гимназистка, хохотунья и очень хорошенькая. В доме стоял смех, шутки, пение. Между поручиком, двадцатилетним мальчиком, и Асей, так звали эту девушку, начался роман. Я подшучивал над ними, в мои 13 лет не понимая, что такие чувства могут быть очень серьезными. Помню, исписал йодом себе грудь и руки именем «Ася». Наши барышни вначале даже поверили, что это настоящая татуировка; от поручика мне за это попало. В этом он усмотрел с моей стороны как бы недостаточное уважение к Асе.

На первый день Рождества в офицерском собрании был устроен торжественный ужин, на котором присутствовал начальник Алексеевской дивизии генерал Третьяков. (Судьба его трагична: через год, при отступлении из Крыма, он, командуя тогда Марковской дивизией, не перенес краха Белой армии и застрелился.) Мне на этом ужине все казалось очень интересным и для меня новым: был тамада и, как в таких случаях полагается, много тостов. Я в первый раз в жизни пил вино, причем мне его давали в шутку только с ложки. Много пели – пели и добровольческие песни, и студенческие, и кавказское «Мравол Джамиер», и украинские «Ревуть, стегнуть горы хвыли» и «Як умру».

Впоследствии я, «кацап», часто удивлял «хохлов» своим знанием украинских песен. Это знание я приобрел в нашем полку, в котором было много украинцев или, как тогда говорили, малороссов. Ведь Добровольческая армия, боровшаяся за «Единую и Неделимую Россию», состояла в своем большинстве из уроженцев Украины. (По данным так называемого Украинского Народного института в Праге, Белая армия на 75 % состояла из украинцев, но… «несознательных».)

Вечер, увы, окончился трагично: пытался покончить жизнь самоубийством один из наших офицеров, поручик Михайлов. Подкладка была романическая – любовь без взаимности к одной из наших сестер милосердия. Он несколько раз делал предложение и получал отказ; уже раньше пытался повеситься, но вынули из петли. Теперь его с простреленной грудью эта сестра выходила. Они поженились. Через неделю после свадьбы поручик заболел тифом и умер. Так окончилось его короткое счастье. Жизнь всегда одинакова: наряду с трагедией целого народа – маленькие личные драмы отдельных людей.

Задержка в Гниловской получилась недолговременной. Неожиданно на второй день Рождества получили приказ об оставлении станицы. Провожая нас, Ася горько плакала. Опять началось отступление по всему фронту. Армия уходила за Дон.

Шли всю ночь. Дорога не вмещала всех отступающих. Лавина шла без дороги, в несколько рядов, довольно медленно, часто останавливаясь. Сидя на подводе, я продрог; чтобы согреться, решил пройтись пешком. Было уже под утро, но еще темно. Неожиданно пробка рассосалась и все пошло рысью. Я вскочил на ближайшую подводу, думая, что она нашего полка; оказалась не нашей, и об алексеевцах никто ничего не знал. Соскочил с нее и начал искать своих. В темноте, в этом месиве людей, лошадей, подвод, саней, мои поиски были безуспешны: на мои крики никто не отвечал. Шла пехота, шла кавалерия, шли калмыки, шли обозы различных полков и учреждений, шли беженцы, нагруженные своим скарбом, и я – один, затерявшийся в этой чужой и безучастной к моей судьбе толпе. Наконец, опять устроился на каких-то санях, нагруженных большими мешками. Возница, старый солдат, успокаивал меня: «Ты, малец, подожди света, тогда и ищи, а сейчас только силы теряешь». Последовав его совету, я действительно немного успокоился.

Рассвело. Мы подъезжали к Батайску. Ростов остался верст десять позади и еще был виден вдалеке. Возница развязал один из мешков. Оказалось, что сани были гружены хлебом. Мы закусили этим хлебом, немного подмерзшим, макая его в сахар, который у моего возницы тоже нашелся. В Батайске, поблагодарив его, я с ним распрощался и отправился на дальнейшие поиски моего полка. Но кого я ни спрашивал, никто мне ничего сказать не мог. Говорили, что, может быть, полк еще до рассвета прошел Батайск.

В конце концов я пристал к какому-то обозу; по дороге выяснил, что нахожусь в обозе Синих кирасир{291}. От славных и гордых когда-то кирасир ничего не осталось. И синими уже не были, и кирас на них не было. Была на них, как и на всех, потрепанная английская форма. Они пригрели меня, уговаривали прекратить поиски и остаться с ними. Нужно сказать, что за мою недолгую жизнь на родной земле, когда я попадал в тяжелое положение, я всегда находил добрых людей, готовых помочь и поддержать меня. Бывали, конечно, и плохие, но о них как-то забылось. У человеческой памяти есть замечательное свойство – все плохое легко забывать.

В Ново-Батайске кирасирам было приказано остановиться. Я же, узнав, что через это село недавно проходил обоз алексеевцев, зашагал дальше. Начиналась Кубань, «многоводная, раздольная», как поется в кубанском гимне. Встретила она нас, добровольцев, да и донцов, не особенно дружелюбно. На Кубани все еще шло празднование Рождества, широко и богато, а за окнами проходили тысячи бездомных и измученных людей. На улицах встречались пьяные казаки, отпускавшие злые шутки по адресу проходивших. Сказалась преступная пропаганда доморощенных демагогов, подобных Бычу, Макаренко и др., вообразивших Кубань отдельным государством и сеявших рознь и неприязнь к Добровольческой армии.

И шумит Кубань водам Терека:

Я республика, как Америка! —

пелось в популярном тогда «Яблочке». Америки не получилось, Кубанскую же армию разложили. Через два месяца Кубань была занята большевиками, и славное Кубанское войско, давшее в прошлом столько героев, перестало существовать.

После морозов неожиданно началась оттепель. Дороги превратились в море жидкого знаменитого кубанского чернозема, который месили выбивающиеся из сил лошади и люди. Мои валенки, спасавшие меня от морозов, теперь отказались служить; в них образовались дыры, они намокли и стали страшно тяжелыми. Но в 13 лет это не трагедия; имея все время мокрые ноги, я даже насморка не получил. В станице Кущевской я свои валенки чуть не потерял. Площадь перед церковью была сплошным озером грязи; пробираясь через нее, я оступился и погряз выше колен; наверное, там была яма или канава. Ноги-то я мог вытянуть, да только без валенок. Собравшийся народ со смехом и шутками помог мне вылезти и спасти мои валенки.

Новый год я встретил в Кущевке. В хату, куда я пришел проситься на ночь, молодой казак сначала не хотел меня пускать. С издевкой расспрашивал, кто я, да куда иду, да почему я такой грязный. Вышедший старик накричал на него и пустил меня в хату. Всю ночь и весь следующий день казалось, что в станице идет бой: все время была стрельба и взрывы. Это подвыпившие молодые казаки и казачата развлекались, встречая Новый год.

Наконец, в станице Кисляковской я нашел обоз нашего полка. Там я узнал, что штаб полка находится на станции Каял около Батайска. Вышло, что я зря исколесил несколько десятков километров. Нужно было не спешить, а хорошенько поискать в Батайске. В полку моему появлению очень обрадовались; думали, что я уже пропал и больше не вернусь. В тяжелых условиях походной жизни я, наверное, как-то напоминал этим людям оставленную семью, может быть, младшего брата; обо мне привыкли заботиться и, возможно, даже полюбили. Итак, на станции Каял я опять попал к своим.

Трагический и вместе с тем героический период истории нашей земли связан с именем «Каял». Как утверждают некоторые историки, именно здесь, недалеко от Дона, семь веков тому назад произошла битва князя Игоря с половцами. «Быти грому великому. Идти дождю стрелами с Дону великого. Ту ся копием приламати о шеломы половецкие, на реце Каяле…» и далее: «На реце на Каяле тьма свет покрыла: по Русской земли прострошася половци…» – пишет автор «Слова о полку Игореве». Конечно, в те времена я еще не читал «Слово о полку Игореве» и потому поселок Каял меня не заинтересовал и не показался мне чем-либо замечательным. Впрочем, замечательным тогда он для меня все-таки был, но только тем, что в нем я нашел свой полк.

Предыдущая главаГлава 63 из 73Следующая глава