Сколько времени отбыл Комаров во граде забвения, определить он не смог бы. Не годы, а, возможно, десятилетия или даже столетия. Время здесь протекало иначе, чем на Земле. Сравнивать его с земными сроками было делом неблагодарным и бессмысленным. Время пульсировало, непонятно по каким критериям, по ощущениям ускорения и замедления можно было сказать, что день начинается и заканчивается, такими же ощущениями отмечались полумесячия, поскольку они были отмериваемы правежами. Но более длительные отрезки времени терялись в густой и беспросветной мгле, в которой не было солнца, луны и звезд, все циклы сливались в неразличимую гущу мрака и то накатывающей, то отпускающей тупой боли. Сам ум был затуманен и недостаточно остер, чтобы отмерять сроки и отслеживать длинные цепочки событий. Только стражи следили здесь за большими временными периодами, и у них были свои часы и свой календарь, были свои юбилеи и праздники.
Весь этот кошмар и безумие, конечно, не могли восприниматься как норма — и, несмотря на наведенное онемение и разлившуюся как желчь скверну внутренней казни, в сознании все же тихонько сквозили воспоминания о земной жизни. До конца они не исчезали, и то была единственная отдушина. Скорбь о том, что недостаточно ценил ту жизнь, не использовал по назначению ее чудесный дар, а бестолково и бессмысленно им распорядился, — хоть как-то оживляла душу.
Иногда Комаров вспоминал, каким лихим и талантливым был он человеком. Ведь талант его проявлялся не только в грехе и способности идти по жизни к успеху, расталкивая остальных, устраняя помехи и конкурентов. Имела место, оказывается, в его жизни и другая сторона.
Как-то вдруг всплыло как въяве: в первый год брака с его теперь уже вдовой, когда они еще крепко любили друг друга, — на последнем сроке беременности возникла угроза жизни и роженице, и первенцу. Врачи, как почувствовал Комаров, были растеряны и слабо реагировали на попытки как-то их мотивировать и расспрашивать. И в этой нежданной беде в Комарове вдруг прорезалась ранее не свойственная ему горячая молитва. Две ночи он простоял на коленях, и не просто просил, не просто умолял, а истекал душой перед Богом, чтобы Он оставил жизнь жене и ребенку.
После долгого ночного моления, дождавшись раннего утреннего часа, когда жену можно было посетить в перинатальном центре, он вдруг испытал потребность срочно видеть ее, вскочил в автомобиль и помчался к ней. Этот родильный центр находился на другом конце города — и произошло настоящее чудо. Все 18 светофоров, отделявших Комарова от рожающей жены, зажигались зеленым светом по мере того, как он приближался к перекресткам. В мгновение ока донесся Комаров до цели, взбежал на этаж нужного ему отделения, чтобы услышать первый крик сына и убедиться, что его прошение удовлетворено.
История со светофорами стала разительным доказательством силы молитвы и связи с высшим миром. Но человек слаб, прошли годы — жена опостылела, первенец вырос и тоже перестал радовать. А история со светофорами уже не поражала воображение, став чем-то вроде причудливого казуса биографии.
Склонности уноситься в глубины памяти противостояла привычка пребывания в стране дребезжащих лифтов, все больше перераставшая в крайнее опустошение. У граждан города-лабиринта в результате казней отбивалось всякое стремление к фантазии, к проявлениям любопытства, душа как будто ссыхалась в окатыш и засыпала где-то на самом своем дне. Отупение и безразличие были, как казалось, даже к лучшему, ведь воображение, пытливость, внимание к иному или новому не могли привести здесь ни к чему, кроме прискорбнейших тупиков…
Глаза узников, от оцепенения к оцепенению, постепенно стекленели, по этому признаку легко было определить, новички они или уже давно насельничают в городе страданий. Здесь не было зеркальных поверхностей, вода была мутной и не отражала лиц — и Комаров не мог понять, как сам он выглядит со стороны.
Иногда приходила мысль посмотреть на свое отражение в зрачках других узников, но все как один они отводили взгляд, избегая пристальных взоров.
Не сразу, но со временем в душу стало врываться странное, как будто наведенное извне неверие в то, что действительность может быть какой-то другой. Вкрались сомнения: а может быть, вся предыдущая жизнь вообще не имела места — что это лишь приятная иллюзорная дымка, какие-то давние сладкие сны, щекочущие уже омертвелые нервы. И когда это ощущение усугублялось, Комарову чудилось, что время совсем встало или, может быть, с бешеной скоростью вращается близ точки некоего ступора, полностью блокирующего малейшее поползновение к чему-то, чего здесь нет. Другое время, прошлое, будущее или возможное, воображаемое, исключалось и пожиралось этой хищной дырой, обезвреживалось ею. И эта точка-дыра с маниакальной настойчивостью воспроизводилась в уме и приковывала все внимание Комарова к текущему ходу вещей, в котором, если как следует разбираться, было совершенно нечему внимать. В пределе от души должны были остаться два полюса оцепенения — неотступный карлик на правеже как восторжествовавшая параллельная реальность, насмешка над вечностью и столь же навязчивое состояние сонливого, безропотного ступора, безвидного прозябания, в котором удобнее всего было ездить в лифтах, слушать однообразные мессы и предвосхищать следующие пытки.
Как очевидное глумление над узниками — власти часто именовали мегаполис «Свободным градом». А к самим заключенным начальники нередко обращались не иначе как «Счастливые граждане Свободного города». Из официальных речей можно было уяснить, что они имеют в виду: свободным они называют свой смрадный, бардачный и технически запущенный город-государство по той причине, что его «граждане» имеют возможность к беспрепятственному перемещению. Свобода передвижений разительно отличала этот город от земных концлагерей. И никто не ограничивался в этом за исключением нескольких случаев: застревания лифтов, сопровождавшихся пытками; месс, объявление которых напоминало детскую игру «замри»; ну и правежей, куда явиться обязан был каждый. Отсутствие номерного на правеже стало бы сразу заметным на перекличке. Впрочем, иногда Комаров отмечал, что некоторых номерных в их тысяче на перекличке не находили, и тогда страж делал пометки в пухлом журнале.
По правилам, если кто-то нарушал этикет мессы или допускал неявку на правеж — того отправляли в карцер, где подвергали устрашающему даже по здешним меркам обряду клеймления. Также отправлялись туда те, кто нарушал запрет на общение со странниками. Побывавшие в карцере легко распознавались по синему или красному клейму на лбу, сильно напомнившему Комарову те оттиски, которые ветеринары ставили на свиные туши в земном мире. Разница была в том, что здесь буквы клейма сначала выжигали, подобно тавру у лошадей, и сразу же на еще горячий ожог наносили специальным штампом цветную тушь. Эти знаки не брала «мертвая вода», и кислота не сжигала их. От времени они только слегка выцветали.
Кроме издевательского названия «Свободный град», фигурировало и второе имя — Ликополь, или «Волчий город». На 50-м этаже в центральной части атриума по обе стороны от арки-входа в пространство правежа возвышались две огромные скульптуры песьеглавых богов, похожих на древнеегипетских. Один из них олицетворял волка, другой — шакала.