10
Он пришел в себя уже на диванчике, разбуженный настойчивыми звонками в дверь, хотя и не мог вспомнить, как же добрался до постылой квартирки. Поддерживая правой левую распухшую руку, побрел открывать и, завидя брата с бутылкой, снова забыл про боль в запястье, усаживаясь с ним на кухне.
А потом, проводив брата и вернувшись на диванчик, Алексей Николаевич долго думал не о чепуховом вчерашнем, а о другом — печальном своем падении, и искал ему начало. И выходило, что случилось это давно.
Нет, ни в суворовском, ни в студенчестве, ни в аспирантуре он не выпивал, не выпивал и потом, когда жил с первой женой в такой бедности, что гостям на всех выставлялась одна бутылочка какого-нибудь венгерского вермута. Банкеты, празднества, застолья — все это было не для него. Но по мере того, как Алексей Николаевич зарабатывал себе имя, его начали вытаскивать в туры, тусовки, клубные поездки — и не только по России, но и в братские страны, по общей социалистической матушке. Здесь было заведено так, что все начиналось, продолжалось и завершалось обязательной повальной попойкой, и лишь стойкие профессионалы, вроде Наварина, выдерживали характер.
А издатели? Подписан ли договор, выдан ли аванс, а тем более гонорар, без крупного пьяного безобразия не обходилось, И то сказать — сидишь с тем же Боярышниковым и чувствуешь, что говорить-то не о чем, только слушаешь его дурацкие прибаутки. А врежешь стакан — и речь потекла, заклубилась, заискрилась, и уже кажется, что и собеседник интересен, забавен, умен. А уж после третьего — и объяснения в дружбе, любви, поцелуи. «Симфония», — как говаривал в одном старом фильме забытый ныне актер Володин.
Конечно, сам Алексей Николаевич, оставшись один, искал оправдания и твердил себе, что стал в хмельную брежневскую эру жертвой общественного темперамента. Однако ведь друтие-то также пили, веселели, пьянели даже больше, чем он, а потом, вернувшись по своим домашним конурам и норам, как бы забывали об этом опыте. Очевидно, природа заложила в нем изначально опасность — уж не от пьяницы ли деда, кончившего белой горячкой?
Фамилия деда соответствовала его темпераменту и наклонностям — Буянов. И друзья, соседи, родные в вяземской глубинке не переставали дразнить его: «Коли не буян, так не пьян»; «Добуянишься до Сибирки». Пить он не бросил, зато паспорт переписал и стал Егоровым.
Деда Алексей Николаевич не знал, но с годами начал чувствовать его в себе. Где-то, еще до знакомства с Ташей, в нем проявились цервые знаки раздвоенности. В обычном общении он был мягок до бесхарактерности, не способен сознательно причинить зло другому и отзывчив на чужое добро. Было у него и неустойчивое волшебное срединное состояние: после бутылки-другой сухого он становился остроумен, чувствовал, как обострилась память и ловко, словно сами собой, клеятся друг к дружке слова. Но когда в застолье переходил определенный ему природой запретный рубеж, в нем просыпался незнакомец, злобный, агрессивный, грубый. И с годами, с учащением этого второго состояния, полюса только раздвигались, не оставляя середины. Два абсолютно непохожих существа поселились в его телесном чехле.
Незнакомец приходил с утратой памяти, оставался в нем на короткое время, но успевал намолотить такого, что, опомнившись и пытаясь реставрировать картину своего полубезумия, он только клялся себе, что такое не повторится, хотя сам в это плохо верил. Разрушила его, верно, свобода, когда в холостяцкую пору завелись хорошие деньги, но не было так необходимого ему бронежилета: никто не останавливал его и не защищал — от выпивох-друзей, а главное, от него самого.
К нему заглядывал кто-нибудь из приятелей, появлялась бутылка, другая; совершенно чуждые ему в обыденности желания, инстинкты, поступки лезли из какого-то проклятого ящика Пандоры. Наутро, от смутного и болезненного ощущения своей вины кровь кипятком заливала голову, и, силясь сообразить, он мучился, кого же вчера мог обидеть. Так, время от времени, когда она не пускала его к себе, пьяного, начал обижать и Ташу, со злым ехидством вспоминая ее прошлое…
Благодарение Господу, что многие его загулы случались вне дома, в неподконтрольных заграничных поездках. Это было в Кёльне, в Праге, в Вашингтоне, в Буэнос-Айресе, Париже и сам уже не помнил, где. Злобный незнакомец теснил и загонял в угол своего робкого соседа по коммуналке.
Первые годы Таша, как могла, сопротивлялась и гасила его болезнь. Но вот как-то, в благословенном Крыму, Алексей Николаевич крепко отметил отъезд партнера по теннису — инженера какого-то московского СМУ. И когда в сопровождении живого классика соцреализма и непременного болельщика их баталий Федора Федоровича Петрова они шествовали по территории, Таша встретила Алексея Николаевича звонкой затрещиной, потом прошлась по физиономии инженера. Наутро он обнаружил, что ни Таши, ни Танечки нет, а на столе лежит его паспорт с вложенными деньгами. Алексей Николаевич поплелся к Петрову.
— Боже милостивый! Ну и темперамент, — говорил Федор Федорович, наливая ему из плоской бутылочки коньяк.— Я был в ужасе! А ну, как и меня оскорбит действием! О чем будут говорить и писать читатели, потомки, мои биографы!..
— Виноват, кругом виноват! — шептал Алексей Николаевич, крутясь на жестком диванчике и прислушиваясь к расходившемуся ветру.— Почему я не мог ей сказать: «Давай начнем все сначала!» И все переделать! Почему?»
Но даже если бы он нашел в себе силы отказаться от рюмки, спасло ли бы это? Нет, все мерно и грозно катилось, независимо от его загулов. Она уже уходила от него, уходила с дочкой — в мир тенниса, в их будущее, в ту новую вожделенную жизнь, куда он уже тогда почти не допускался. Но объясняла все одним доводом:
— Как я ненавидела тебя пьяного. У тебя менялось лицо, словно в фильме ужасов… А наутро? Небритый, нечесаный, ты встречал меня в халате, за пивом… И это в твои-то годы… Вот когда я решила оставить тебя…
11
Таша позванивала теперь не часто, а появлялась и того реже, главным образом для того, чтобы передать Алексею Николаевичу треть от выручаемых денег. До него лишь обрывками испорченного телефона доходили слухи, будто Гоша уже выдворен в свою Ялту, а его место, кажется, занял любитель антиквариата, у которого она познакомилась с красавцем массажистом.
Но однажды Таша совершенно неожиданно нагрянула к нему, вдруг начала наводить в квартире порядок, выбросила бутылки, вымыла плиту, протерла влажной тряпкой полы. А потом, закурив, по обыкновению, сигарету под стаканчик оказавшегося у Алексея Николаевича шампанского, заявила:
— Я от тебя ничего не хочу скрывать. Нашелся новый квартирант, который будет платить больше, чем прежние. Но это моя заслуга. Поэтому ты будешь получать то же, что и раньше…
То же так то же. Какая разница. Ему хватало.
— А как наша дочь? Я ее не видел две недели, — тихо спросил он.
— Вот как раз об этом я и приехала поговорить. Никаких денег на ее теннис уже недостает. Это черная дыра. И я решила. Если до нового года не удастся найти спонсора, ей придется уйти…
— Бросить теннис? — ужаснулся Алексей Николаевич. — А чем же Таня будет заниматься? Ведь ради этого проклятого тенниса она даже оставила школу!
— Вот и сделаем последнюю попытку. Давай напишем обращение. От имени родителей. Ты, как-никак, отец. Попросим богатых людей помочь. А официальное заявление от федерации тенниса уже есть. Там говорится, что Таня очень способная девочка, но денег на ее поддержку федерация выделить не может.
— Богатых людей! — зло выдавил Алексей Николаевич. — От них дождешься! Ведь это не люди! Это… Это… — Он не мог даже подобрать слова.— Пустой номер. И что же потом?
— У Танечки прекрасный английский,— холодно сказала Таша.— Если не найдется спонсор, Таня уедет в Нью-Йорк. В семью знакомых моего друга. Там девочка ее возраста. Они будут учиться в колледже, дружить. Таня обучит ее играть в теннис.
— Нет, давай-ка все-таки напишем обращение к добрым богатеям, — простонал Алексей Николаевич и сел за машинку.
12
Прошло две недели.
Все это время Алексей Николаевич усердно графоманствовал. Как прежде, только для себя бренчал на пианино, которого теперь не было, только для себя сочинял и сочинял стихи. Оставался, правда, еще музыкальный центр, и он мог слушать под выпивку любимое — прелюдии Рахманинова, этюды и ноктюрны Шопена, сонаты Бетховена — особенно если играл Рихтер.
Под Рихтера и вино он целый день графоманствовал, обзывая себя после каждой рюмки «чайником»:
Ах, как весело проснуться поутру!
Я слезу свою сиротскую утру,
На балкончик выйду воздух поглотать,
А вокруг меня такая благодать!
Но не долог день московский в декабре,
Уж не слышен смех ребячий во дворе,
На меня со всех сторон нисходит тьма,
И я, кажется, готов сойти с ума…
Не только работать, но даже газетку почитать уже не было сил, Алексей Николаевич лишь перетирал время, чтобы как-то дотащиться до диванчика, и торопил ночь.
Расслабиться, не думать ни о чем,
Зарыться в тряпки, пахнущие потом.
Звонок по телефону. «Эй вы, кто там?
Ведь телефон повсюду отключен…»
Однако телефон звонил и звонил. Алексей Николаевич страшным усилием, словно штангист, берущий вес, поднял трубку.
— Таня остается в Америке, — металлическим голосом сказала Таша. Таким тоном сообщают, если набрать сто: «Ноль часов одна минута…»
— Остается? Совсем? — не понял Алексей Николаевич.
— Конечно! Что ей делать в этой паршивой России!..
Вместе с телефонной трубкой у Алексея Николаевича опустилось сердце. Кто-то подсказал ему последнюю строчку доморощенных виршей:
Как мать безумная, тебя обнимет смерть!
13
С утра он пил «Вечерний звон», слушал Шуберта и плакал.
Диск назывался «Над облаками»: компания «Австрийские авиалинии» устроила рекламный концерт на высоте десять тысяч метров — сопрано, тенор, флейта, синтезатор. «К музыке», «Степная розочка», «Липа», «Музыкальный момент», «Голубиная почта»…
Он лил мимо стакана «Вечерний звон» — довольно гадкое дешевое красное вино на и без того липкую, в разводах клеенку, плакал и бормотал:
— Шуберт умер на тридцать первом году от сифилиса… И это был ангел… Господь торопился отозвать его… нет, это он рвался назад, вернуться туда — над облака… Как Лермонтов… Этот курносый, кривоногий мальчик, которого не любили женщины… Но все-таки, все-таки… Если и жили на земле домогатели, достойные ангельского чина, то это те, кто творил музыку… Самое чистое, что может создать человек, мирянин…
Нежный женский голос запел: «Форель».
In einem Bächlein helle,
Da schoss in frohen Eil
Die launische Forelle
Vorüber wie ein Pfeil.
Ich stand an dem Gestade
Und sah in süsser Ruh
Des muntem Fischleins Bade
Im klaren Bächlein zu.
Он купил этот компакт-диск на рынке, когда брал в киоске «пайперабсолют» — литровую бутыль шведской перцовой водки, — удивился несказанно, увидев посреди попсы и всяческого репа, рейва и техно замызганный, треснутый по целлулоиду и выцветший милый лик Шуберта. Мальчишка-продавец тотчас с готовностью выдернул из прозрачной упаковки какое-то Варум, заменив на Шуберта, радуясь, что залежалый товар наконец-то продан.
— Варум? — спросил Алексей Николаевич. — А чек?
— Я твой чек… — услышал он позади себя и обернулся.
Сквозь него бессмысленно глядел бритоголовый горилл, очевидно, хозяин этой точки, а, может, и всего рынка…
А женский голос пел и пел — о форели, которую поймала удочка, и о мальчике, которому так жаль было ее, что он заплакал.
— Я ж волю дал слезам… — повторил Алексей Николаевич и плеснул еще «Вечернего звона».
Флейта вела уже «Вечернюю серенаду» — «Песнь моя, лети с мольбою тихо в час ночной…» Но в больной голове Алексея Николаевича складывалась своя, глупая и пьяная «рыба» — на мотив «Форели»:
Стучусь к любимой даме,
Ответила: «Сезам!»
Ласкалась с мужиками,
Я ж волю дал слезам…
К вечеру он выдул на кухоньке три бутылки кислой красной химии, но зато потом обнаружил в шкафчике недопитые грамм двести «абсолюта». Не Бог весть, сколько, надо было экономить. И снова, и снова ставил Шуберта, чувствуя, как раз за разом, с наплывами музыки некая волна подымает и упруго подбрасывает его вверх, под низкий потолок кухоньки.
— Тренировка перед полетом… — пробормотал он, глядя сквозь коробчатую бутыль, как загораются огоньки в окнах напротив.
Около полуночи в дверь требовательно позвонили: раз, другой, пятый. Алексей Николаевич, уже переместившийся на постылый диванчик, прекрасно знал, кто это появился. Босиком, в грязной ночной рубахе, расплескивая драгоценную влагу из стакана, он выскочил в коридор.
Мелкий бес Чудаков женским голосом сказал с площадки:
— Врача вызывали?
Алексей Николаевич с ходу ответил бесу его же стихами:
Заключим с тобой позорный мир,
я продал тебя почти что даром.
И за мной приедет конвоир
пополам с безумным санитаром.
— Он с ума сошел! — воскликнул Чудаков чужим, заемным басом. Потом пошептался с собой и добавил чуть громче: — Не буду же я дверь ломать. И вообще, у нас еще столько вызовов…
— Вот именно! — торжествующе отозвался Алексей Николаевич и прямо в коридорчике дернул полстакана «абсолюта».— Опять привел невесту, гад! Хватит! Хватит!
Возвращаясь и уже не слыша повторяющихся звонков, рассуждал сам с собой:
— Три женщины в жизни мужчины: мать, любовь, смерть. Так с кем же ты хотел сегодня меня повенчать?..
Он приполз на чужой диванчик, под чужими обоями и, неловко возясь спиной о стенку, выборматывал слова молитвы святому мученику Вонифатию, целителю от недута пьянства:
— «О, многострадальный и всехвальный мучениче Вонифатие! Ко твоему заступлению ныне прибегаем, молений нас, поющих тебе, не отвержи, но милостиво услыши нас. Виждь братию и сестры наша, тяжким недугом пиянства одержимыя, виждь того ради от матере своея, Церки Христовой, и вечного спасеня отпадающия…»