Жарко, еще жарче, чем в прошлом году. В аллее сада Эрмантье снимает очки и подставляет свое изуродованное лицо солнцу. Какая радость ощущать кожей этот сухой ветерок, пропитанный запахом меда и роз! С жужжанием пролетают какие-то насекомые, а иногда оса — наверняка оса — начинает кружить вокруг его лица, отыскивая место, куда бы сесть. Он идет по аллее спокойно, засунув руки в карманы и изо всех сил стараясь держаться естественно, не горбиться, но и не запрокидывать голову назад. Самое трудное — шагать, не думая о том, что шагаешь, двигаться вперед, не опасаясь наткнуться на стену. Вначале его преследовал страх перед стеной; ему все время хотелось вытянуть руки вперед, и от этого что-то сжималось в груди. Всем своим существом он испытывал страх, словно напуганный зверь. Можно сколько угодно твердить себе, что никаких препятствий нет, однако колени да и все нутро отказываются повиноваться, обороняются, готовясь отразить болезненный удар. Непрестанно мерещится, будто воздух стал более плотным, словно рядом выросла незримая стена. Эрмантье нередко приходилось останавливаться, чтобы определить свое местонахождение. «Я в двадцати шагах от террасы, ясно. Стало быть, на просторе. Ограда еще далеко». Мало-помалу он приноравливался. Шел на слух. Как только гравий переставал скрипеть под ногами, он понимал, что свернул с дороги и угодил в цветник. Ему никак не удавалось идти по прямой, он все время забирал влево, точно сбившийся с курса парусник. Любая прогулка по саду превращалась в изнурительное путешествие.
Теперь ноги его постепенно начинают привыкать к поворотам аллей, если, конечно, следовать одним и тем же маршрутом. Любопытно, как человек проникается жизнью окружающего мира, когда перестает его видеть! Эрмантье постоянно ощущает вокруг себя огромный трудолюбивый сад, залитое солнечным светом небо и даже облака, приносящие мимолетную прохладу, весьма чувствительную и для лица, и для рук. Если постараться, ему, возможно, удалось бы услыхать, как скользят вниз по стене ящерицы в том углу, где, должно быть, уже созревают помидоры. Эрмантье готов был отдать что угодно, только бы выбраться за пределы поместья, очутиться в дюнах у моря, побродить в прибрежных волнах. Но в таком случае пришлось бы обратиться с просьбой к Кристиане, а Эрмантье не желает ни о чем просить. Достаточно того, что за столом с ним нянчатся, как с ребенком. Ничего, обойдется без моря. Ему довольно знать, что оно здесь, рядом, и что его зеленые волны вздымаются разом вдоль всего песчаного пляжа. Если ветер подует с запада, он сможет услыхать их шум, но ветер дует с суши и приносит лишь запах выжженных лугов. Нет, Эрмантье некогда скучать. Времени не хватает. Он так старательно живет, что вечером буквально валится с ног, точно заигравшийся ребенок. Они здесь уже три дня! И эти три дня пронеслись, словно один час. Впервые в жизни у Эрмантье настоящий отпуск. Наконец-то он почувствовал, что у него есть тело. А раньше — то срочная корреспонденция, то непредвиденные поездки, неотложные дела. И вечно эта неотступная потребность заполнить чем-то свободные минуты: покрасить двери, смазать замки, прополоть огород. Вечная увлеченность работой. «Да он умрет, если ему нечего будет делать», — говорила Кристиана. Напротив. Только теперь он и начинает жить.
Временами ему даже приходит довольно странная мысль: «А что, если я ошибался? Если работа — это вовсе не главное?» Он улыбается, ибо думать о таких вещах просто-напросто глупо. Вот уже более двадцати лет он ведет борьбу, и борьба эта стала для него жизненной необходимостью. Ему надо победить конкурентов, заставить уважать свою волю, слышать, наконец, как вслед ему несется шепот: «Эрмантье… Тот самый… электролампы…» Тем не менее он вынужден признать, что эта передышка ему приятна. Он уже не собирается убивать себя, как хотел было сделать тогда, в клинике, после того как Лотье сказал ему: «Мой бедный друг, вам потребуется все ваше мужество…» Если бы в тот момент у него под рукой оказалось оружие, пускай даже перочинный ножик…
Где-то здесь, слева, должны быть гвоздики. Эрмантье наклоняется, нюхает, протягивает пальцы. Так и есть, вот они, цветы. Он не ошибся. Осторожно он срывает один цветок. Если в эту минуту какой-то прохожий случайно остановится у ограды и увидит его, ему и в голову не придет, что этот человек в темных очках, одетый во все белое, — слепой. Подобное предположение, конечно, смешно, потому что мимо ограды никто никогда не ходит, однако Эрмантье доставляет удовольствие делать вид, будто такое и в самом деле может случиться. Ему хочется выглядеть непринужденным в глазах несуществующего прохожего. Он надкусывает стебелек гвоздики и притворяется, будто внимательно разглядывает цветник у своих ног. Еще одно любопытное ощущение: когда сам перестаешь видеть, начинает вдруг казаться, что на тебя кто-то смотрит, и это невыносимо. Эрмантье тут же выходит из себя, говорит себе, что выглядит болваном, недотепой — словом, последним бедолагой. И в этом главная причина того, что он и слышать не желает о трости. «Хорош я буду! Останется только милостыню просить!» Во всяком случае, трюк с гвоздикой ему удался. Он остался доволен. Подумать только: протянул руку и сразу сорвал! Он пожевал горький стебелек. Вообще-то говоря, если хорошенько натренировать память, можно свободно обходиться и без глаз. Беда в том, что с памятью плохо. Особенно у него! Из-за того, что в голове его вечно теснились какие-то планы, цифры, графики, он никогда не обращал внимания на окружающую обстановку. Его интересовали лишь доказательства собственного могущества. А вот лица служащих, например?.. Он вдруг осознал, что ему стоит немыслимых усилий вызвать их в памяти. Мало того! Даже Кристиану и то он не может ясно представить себе. То ему вспомнится ее лицо, но тогда вся фигура приобретает неясные очертания… А то вдруг наоборот: он с поразительной четкостью видит женщину с туманным овалом вместо лица…
Он выплевывает остатки стебля и снова пускается в путь. Этот газон с гвоздикой, по его предположениям, должен был находиться чуть дальше. Но, в конце-то концов, какая разница!.. Он тут гуляет, боль отступила, ему жарко, а на заводе машины тем временем работают полным ходом и новые лампы сходят с конвейера. Они принесут ему миллионы. Так что пока вполне можно позволить себе эту передышку в несколько недель.
А вот и самшит, его снова здесь насадили. Надо бы подстричь кусты. Но кто это сделает? Уж, во всяком случае, не Кристиана. И не Максим. Может быть, Юбер?.. Хотя он наверняка отродясь не держал в руках секатора… Что же касается Клемана… «Ладно, сам попробую», — решает Эрмантье. До него доносится шум воды, струей бьющей по крыше машины. И в самом деле, ведь тут неподалеку гараж. Клеман, должно быть, моет «бьюик». Но вот Клеман выключает воду.
— Добрый день, мсье. Вы уже освоились здесь?.. Осторожнее, тут полно воды.
Не обращая внимания на его слова, Эрмантье подходит ближе. Его белые ботинки перепачканы, фланелевые брюки забрызганы грязью, ну и что ж, на то есть Марселина. Это Юберу пристало оглядываться, выбирая, куда ступить. Эрмантье с любовью дотрагивается до капота машины. Рука его скользит по сверкающей (он знает это) поверхности. А вот и широкая ручка. Он открывает дверцу и садится за руль. Скрипит кожа. Он вдыхает запах металла и дорогого салона. Водить он больше не сможет. Для него это самая большая утрата.
— Клеман… Когда мы ехали сюда… в дороге не было небольшой поломки? Я дремал, но помнится, мы останавливались ненадолго.
— Да-да. Только пусть мсье не беспокоится, это сущие пустяки. Свечу пришлось поменять.
Эрмантье включает зажигание и вслушивается в ровное гудение мотора.
— Клеман, — говорит он, — я хочу, чтобы вы держали меня в курсе всего, что касается машины.
— Поменять свечу… Я думал…
— А вы не думайте. Делайте, как я говорю.
Эрмантье выключает мотор. Он еще раз трогает руль — материал, из которого он сделан, чрезвычайно приятен на ощупь, похож на агат, — потом выходит из машины. Не стоит ворошить запретные мысли. Он предлагает шоферу сигарету.
— Мне бы также хотелось, — продолжает он, — чтобы счета из гаража были более скромными. Шестнадцать тысяч франков за июнь! А ведь машиной почти не пользовались. Это чуточку больше, чем нужно.
— Но… прошу прощения, мсье…
Клеман мямлит что-то невразумительное. Он, верно, утратил свой победоносный вид симпатичного шантажиста.
— Мне кажется, было не столько… — неуверенно добавляет он.
— Как это! Я выписал чек… Нет, Клеман, поймите меня правильно. Дело совсем не в этом. Просто я хочу вам напомнить, что жизнь продолжается, такая же, как прежде… Точно такая же!
— Хорошо, мсье.
— И потому, когда вы обращаетесь к мадам, постарайтесь… Словом, вы прекрасно понимаете, что я имею в виду.
Клеман принялся стегать машину яростной струей воды. Его так легко вывести из себя, он буквально зеленеет от злости. И тогда один глаз у него наполовину закрывается. Вот только какой, Эрмантье уже не помнит. Брызги попадают ему на лицо. Клеману, верно, стоило немалого труда сдержать себя и не окатить Эрмантье с головы до ног.
— Мсье считает меня вором… А может, есть кое-кто другой, кого следовало бы сначала проверить, прежде чем винить меня…
Эрмантье не хочет вступать в спор. Он поворачивается, чтобы уйти.
— Не туда! — кричит шофер. — Там стенка гаража.
И сразу же умиротворенность как рукой сняло. Эрмантье не ощущает больше солнца, не слышит жужжания ос. Он судорожно пытается отыскать правильный путь, его охватывает ярость, он чувствует себя униженным. И поделом, вздумал тоже делать замечания… Чтобы потом, как пьяница, разбить лицо о стену… О стену, которой, может, вовсе и нет… Которой, может, и вовсе не существовало.
Он останавливается. Ну-ну… Клеман не осмелился бы. Он хорошо его знает. Клеман вспыльчив, это верно, насчет щепетильности с него, конечно, не спрашивай. Но насмехаться над… Над инвалидом, чего уж там, надо говорить прямо! Эрмантье не в силах больше сделать ни шагу. Его охватил страх, страх перед стеной… Ну что за глупость! Ему страшно, страх сковал все тело, хотя перед ним ничего нет, ведь дом, по крайней мере, метрах в тридцати от него. Может быть, Клеман наблюдает за ним из-за поворота аллеи. «Не туда! Там стенка гаража…» Теперь уж Эрмантье никогда не решится отдать ему какое-нибудь распоряжение. С громкими криками над садом носятся стрижи, где-то далеко, очень далеко воет сирена. Лето вдруг потускнело. Нет глаз, нет и авторитета. Чтобы управлять, надо иметь глаза и смотреть, смотреть так, как он один умел это делать. Ему тотчас уступали. Что-то сдавало у них внутри. Несмотря На всю свою фатоватость, Клеман первый готов был распластаться.
Эрмантье делает шаг, другой. Нелегко перемещать такое большое тело. Большое, беззащитное тело. Значит, чтобы пройти по заводу, он должен будет к кому-то обратиться за помощью? Ему понадобится провожатый. И если уж говорить начистоту, вот он, Эрмантье, будь он рабочим, стал бы уважать слепого хозяина? Откуда же, однако, они взялись, эти ядовитые мысли? Как, неужели он не понял, что они гнездились в нем с самого начала и только ждали удобного случая! И рано или поздно, не сегодня, так завтра придется взглянуть правде в лицо. «Ничего не поделаешь!» — как принято говорить.
Эрмантье спешит к дому, хотя, может, ему только кажется, что он спешит, а на самом деле — нет, и он невольно протягивает руку. Он слегка шевелит пальцами, словно распутывая одну за другой сотни, тысячи нитей, преградивших ему путь. В доме он чувствует себя свободнее, потому что каждый предмет там для него не загадка, а веха. Стены, настоящие стены помогают ему. Нет необходимости искать дорогу, и он снова становится хозяином положения.
Нога его задерживается на пороге веранды, нащупывает ступеньку, как будто та покрыта скользким льдом.
— Недолго же вы гуляли, — говорит Кристиана.
— А, вы здесь!
Всякий раз его застают врасплох эти голоса, внезапно прерывающие нескончаемый внутренний монолог! Эрмантье переступает порог твердым шагом. Его шезлонг здесь, справа от двери. Он тотчас находит его и усаживается, откинув голову на спинку. Стоит ему протянуть руку, и он почувствует шершавое прикосновение плетеной ручки кресла, а рядом на столе найдет графин и стакан. Бояться больше нечего, никаких неожиданностей. Здесь прохладно. Страх отпускает Эрмантье.
— Надеюсь, вы не из-за меня остались, — говорит он.
Она вяжет. Он слышит легкое постукивание спиц. Должно быть, она считает петли, поэтому ничего не отвечает.
— Не вменяйте себе в обязанность жить затворницей, — продолжает он. — Если я не хочу никого видеть, то это вовсе не причина…
— Мы же только что приехали, — отвечает Кристиана.
Он умолкает. Ему нравится неустанное движение спиц, едва нарушающее тишину. Кресло Кристианы скрипит, когда она меняет положение ног. Так они и сидят бок о бок и могли бы поговорить, если бы им было что сказать друг другу. Но молчание затягивается, и это создает впечатление, будто они — враги.
— Возьмите машину и прокатитесь в Сабль, — предлагает Эрмантье. — Раньше вы любили такие прогулки… Я не хотел бы мешать вашему отдыху.
— Через час приедет Максим.
И в самом деле! Клеман должен поехать за ним в Ла-Рошель. Эрмантье совсем забыл о своем брате.
— Почему ему вздумалось в этом году провести весь июль с нами? — спрашивает он.
— Чтобы развеселить вас немного. Вы несправедливы к нему, Ришар. Мальчик отказался от приглашения на два месяца в Ла-Боль, а вы…
— На два месяца? Почему же на два месяца?
Кресло скрипит, и рука Кристианы ложится на его рукав.
— Да будьте же благоразумны! Вы уверены, что сможете вернуться в Лион в августе?
— Разумеется. Я мог бы вернуться и сейчас. В чем дело? Разве я болен?
— Нет, конечно. Во всяком случае, на первый взгляд.
— В каком смысле? Что вы хотите этим сказать?
— Чем сразу горячиться, послушайте лучше меня, Ришар… Вы выздоровели, это правда. Но вы перенесли нервное потрясение… ужасное потрясение… И профессор Лотье не раз предупреждал нас; «Избегать всякого напряжения. Если же появятся хоть малейшие признаки депрессии — полный, абсолютный покой».
— Мне он ничего такого не говорил.
— Не сомневаюсь. Он не хотел пугать вас… то есть не хотел волновать вас, причинять ненужное беспокойство. Но…
— Чего же он все-таки опасается?
— Ничего… ничего определенного. Он говорит только, что в случае сильного потрясения всегда необходимо соблюдать крайнюю осторожность. Он хотел оставить вас под наблюдением, да-да… А Юбер воспротивился.
— Черт побери! Юбер прекрасно знает, что без меня ему не справиться.
— До чего же вы несправедливы, Ришар! Юбер сказал дословно вот что: «Я знаю скрытые возможности Эрмантье. Два-три месяца на берегу моря, в семейном кругу, — и он снова будет в форме».
— Я сам напишу Лотье.
Эрмантье вдруг осекается. Напишу! Он сидит в шезлонге, уткнувшись подбородком в сжатые кулаки.
— Я вернусь через месяц! Через месяц! — твердит он, а внутренний голос нашептывает ему тем временем все тот же дурацкий вопрос: «Если бы я был рабочим, стал бы я уважать слепого хозяина?»
Не выдержав, он поднимается.
— Вам этого не понять, — говорит он. — Да-да, я прекрасно знаю. Никто не хочет меня понять.
— Вас тревожат угрозы картеля?
— Картеля?.. При чем тут картель? Я имею в виду лампу. Она принесет миллионы… Если только с умом взяться за дело, особенно за границей. Если купить новое оборудование. Наконец, если там буду я. Я!
— Новое оборудование?
— Конечно!
Впрочем, стоит ли доказывать ей, объяснять! Вспыхнет старая ссора. Она станет упрекать его в том, что он всегда идет на риск, увлекается честолюбивыми замыслами. Один раз он уже чуть было не погубил все. Если бы не Юбер, если бы не его капиталы… Да-да, он знает все это, черт возьми! Знает, что фирму спас Юбер. Все это он знает, но непременно скажет в ответ, что Юбер ничего не спасал, что он — всего лишь мертвый груз, обыкновенная бездарь с большими претензиями. И его назовут гордецом, скажут, что он страдает манией величия и готов пожертвовать всем на свете ради своих неуемных притязаний. Хорошо еще, если она не припомнит ему его любовниц, как будто такой мужчина, как он, может довольствоваться одной-единственной женщиной, да еще с таким вялым телом, не говоря уж о ее претензиях на интеллект. Стоит им заговорить о деньгах, и какой-то злой рок заставляет их выворачивать душу наизнанку. И каждый раз с новой силой оживают былые обиды, которые до сих пор так и не удалось заглушить. Мало того, отныне последнее слово никогда не будет за ним. А если он вдруг надумает покинуть поле боя, ему крикнут вдогонку: «Не туда! Там стена!»
— Послушайте, Кристиана…
— О, бесполезно! Я вижу, начинаются прежние безумства!..
Как можно говорить столь резким, сварливым тоном? Она сердится на него за то, что он стал таким: человеком, которого надо водить за ручку, кормить, ублажать, точно ребенка. Ведь она терпеть не может детей и Жильберту-то родила, наверное, по чистой случайности. Впрочем, она и раньше была им недовольна. Причин тому было множество: и то, что он окончил Школу искусств и ремесел, а не Центральную школу, как ее первый муж, и то, что отец его был кузнецом, а мать работала поденщицей. Словом, потому что он совсем иной породы. Чтобы выразить все это и еще многое другое, она часто употребляет смешное слово. Называет его самоучкой. Бедная Кристиана! Он, со своей стороны, тоже немного презирает ее. Он груб и резок, пусть так. Однако на его счету добрый десяток патентов на изобретение. Он невежда, ну и что? Зато он творит. И нечего донимать его глупыми придирками.
— Странно, но именно безумства приносят прибыль, — говорит он, помолчав. — Вы видели мою лампу?
— Да.
— Разве она вам не нравится?
— Я ничего в этом не смыслю. А главное, дело совсем не в этом. Неужели вы не понимаете, что сейчас не время рисковать?
— Вы всерьез думаете, что я выбыл из игры?
— Нет. Но в данный момент вы не в том состоянии, чтобы нанести решающий удар. Я хоть и не инженер, но могу все-таки сообразить, что дело, на которое вы замахнулись, затрагивает множество самых разных интересов, и его нельзя начинать без подготовки. Надо поездить, встретиться с людьми, поговорить — словом, проследить за всем самому. Вам этого не выдержать. Не упрямьтесь, Ришар. Если бы вы могли видеть себя…
— Не надо. Не стоит продолжать.
— Вы похудели… Приходится говорить вам правду. В ваших же интересах.
— Ах, в моих интересах… Значит, именно в моих интересах вы стараетесь изо всех сил доказать мне, что я конченый человек?
— Клянусь, мой бедный друг, можно подумать, что вы нарочно хотите навредить себе. Знаете ли вы хоть одного человека, который смог приступить к работе через пять месяцев после несчастья, какое стряслось с вами? Полноте, таких людей нет. Вы живы, и это уже хорошо.
Он обогнул стол, пытаясь отыскать дверь в гостиную.
— Куда вы? — забеспокоилась Кристиана.
— К себе в комнату. Не волнуйтесь. Дорогу я знаю.
Он не рассердился, нет. Просто решил написать Лотье, как мужчина мужчине. Потребовать от него правды. Лотье ведь мог ошибиться. И наверняка ошибся. Разве, лишившись глаз из-за взрыва гранаты, непременно становишься никчемным старикашкой? А если Лотье и было что сказать, то в любом случае он не стал бы ничего говорить ни Кристиане, ни Юберу.
Эрмантье поднимается по натертой дубовой лестнице. Его комната здесь, первая налево. После несчастного случая они спят в разных комнатах. Он закрывает дверь, закуривает сигарету, снимает пиджак, галстук. Потом безошибочно находит письменный стол, стоящий перед открытым окном. Море — там, за дюной, поросшей чертополохом. Кристиане, которую так заботит его здоровье, до сих пор и в голову не пришло отвезти его на пляж. Разумеется, если бы она предложила это, он отказался бы. Но ему было бы не так печально, не так беспросветно.
Он садится, достает листок бумаги и тут только понимает всю трудность предстоящей задачи. Есть ли в ручке чернила? Он пробует перо на ладони, затем проводит по ней языком. Узнает вкус чернил.
«Дорогой Лотье…»
Как узнать, не налезают ли буквы одна на другую, следуют ли слова друг за другом по одной линии? Он берет линейку, кладет ее поперек листа, чтобы хоть как-то ориентироваться.
«Пишу вам из Ла-Буррин…»
Он растерялся, заметив, что перо уже дошло до правого края страницы. Слова, которые он выводит с таким старанием, возможно, вообще нельзя разобрать. Почерк сумасшедшего. Лотье придет в ужас. Однако он упорствует, передвигает линейку пониже, приподнимая ее над бумагой, чтобы не размазать чернила, и продолжает:
«Чувствую я себя совершенно здоровым…»
Тут он, к несчастью, оторвал руку от стола, подыскивая нужные слова, и теперь не знает, где кончается строчка, которую он написал. Где следует продолжать? Пожалуй, лучше чуть-чуть пониже. На лбу его выступил пот, руки тоже вспотели, но если он станет вытирать их, ему потом и вовсе не разобраться и придется начинать все сначала.
«Между тем жена уверяет меня…»
Впечатление такое, будто авторучка сама ведет за собой руку, куда ей вздумается. Эрмантье уткнулся носом в бумагу, как это обычно делают близорукие люди. Через каждые три-четыре слова он шумно вздыхает.
«…что крайние меры предосторожности все еще необходимо соблюдать».
Надо бы все перечитать. Он потерял мысль и к тому же забыл начало письма. А конверт! Он не подумал о конверте. Ему представился ужасный почерк, которым будет написан адрес, весь в кляксах, чудовищный, безумный. Кто же отправит такое письмо? Клеман? Марселина? Вот потеха-то для них! А может, Кристиана? Ну нет, с него довольно сцен. К тому же Лотье сейчас нет в Лионе. В июле он обычно уезжает в Швейцарию.
Эрмантье комкает листок, рвет его в клочья. Придется подождать! Он снимает очки, проводит платком по пустым, изъеденным потом глазницам. Осторожно вытирает лоб, виски. Все в порядке. У него ничего не болит. Он, как и прежде, чувствует себя уверенно, в голове полная ясность. Чего же в таком случае опасается Лотье? Удар был жестоким, спору нет. Казалось, сама голова его раскололась на части, разлетелась огненными осколками, растворившимися в блеске молнии. На несколько дней он утратил всякую способность соображать, у него не осталось воспоминаний, он превратился в огромную тушу, лишенную души. Впоследствии ему пришлось восстанавливать свое прошлое по фрагментам. Память его уподобилась альбому с перепутанными фотографиями. Однако череп уроженца Морвана выдержал. В семействе Эрмантье не принято было приходить в уныние из-за разбитой физиономии. Конечно, несчастье произошло в самый неподходящий момент, после изнурительной зимней работы, целиком посвященной доводке лампы до нужной кондиции. И конечно, нелегко изо дня в день сохранять хорошее настроение, особенно если и раньше-то характер у тебя был, что называется, не сахар и тебя частенько одолевали черные мысли. Однако разве можно сдавать в архив, выбрасывать на свалку сорокашестилетнего мужчину только потому, что он ослеп?
Эрмантье встает из-за стола. Напрасно он без конца перебирает одни и те же думы, может, это и есть неврастения, депрессия, как говорит Кристиана? Ощупью он добирается до кровати, лениво растягивается. Расслабляющий отдых, бессмысленное фланирование, нет, не может он смириться с таким существованием, с такой плачевной судьбой. Он поворачивает ручку нового радиоприемника, огромного «Филипса», установленного в его комнате, и, зевая, начинает искать что-нибудь интересное. Одна музыка! В музыке он ничего не понимает. Он снова зевает. А все-таки он, видно, немного устал. Какие странные слова сказал, однако, Клеман: «А может, есть кое-кто другой, кого следовало бы сначала проверить». Что он имел в виду? Голос певицы сменяется джазом. Эрмантье задремал. Издалека до него доносится голос диктора, читающего сводку погоды: «Порывистый восточный ветер… отдельные дожди в Бретани и Вандее…» Он успевает подумать, что метеорологическая служба опять попала впросак. Им овладевает дремота… Глаза его внезапно прозревают. Он видит улицы, сады, яркие краски.
Ему снится сон.