Армель сидит перед мольбертом в своей комнате у окна. Освещенные косыми лучами солнца краски кажутся в этот час особенно нежными. Слева, на подставке, перед ней раскрыт альбом Катрин Кардиналь, но она все никак не может решить, что же ей выбрать: часы из позолоченного серебра или часы из горного хрусталя? Обе драгоценные вещицы воспроизведены на гравюре с замечательной точностью, но она понимает: чтобы передать игру света в хрустальных гранях, ей потребуется упорство, труд и неистовство, на которые сейчас, после ссоры с Жаном-Мари, она не способна. Бесспорно, вещь стоит того, чтобы занять свое место в коллекции редчайших часов — она относится ко времени Людовика XIII, — но, в конце концов, сколько можно! Почему она должна мучить себя? Ей гораздо больше нравятся другие часы, выполненные в форме черепа. Этот цвет тусклого серебра! Блики будет трудно передать, особенно те, что придают зубам выражение злобной агрессии. В профиль хорошо виден шарнир, соединенный с нижней челюстью и спрятанный сзади: он служит крышкой циферблату, но вся эта причудливая механика должна быть передана только более или менее контрастной тенью. На лбу — медальон, очевидно, изображающий Адама и Еву посреди стилизованных цветов. Все вместе производит впечатление мрачности и враждебности, особенно из-за этой челюсти, которая будто спешит ухватить зубами убегающее время. Убегающее время! Ведь это не более чем красивая ложь! Я даже не знаю, какое сегодня число, думает она. Когда мы похоронили Ронана? Позавчера? Не помню… У нас здесь вечно понедельник. Или вторник, или среда — не важно. Время никуда не бежит. Оно стирается. Ты чувствуешь холод или тепло — по сезону, — и все. Замок вращается вместе с землей, а мы, внутри, — жалкие тени солнечного циферблата. Я просто идиотка. Зачем я рисую все эти часы? Разве можно нарисовать время? Как будто от себя убежишь! Как будто в моих силах приказать часам идти так, как хочу я, как будто гномон управляет солнцем, а не наоборот. Раньше… когда-то… до того как… Не знаю, как сказать, но тогда я и вправду любила живопись… Армель закрывает глаза. Как хотелось бы ей вернуться назад, обрести себя, прежнюю, снова погрузиться в то безжизненное существование, только со стороны казавшееся наполненным деятельности, заботами, когда окружающие говорили друг другу: «Не мешайте ей, она работает». В каком-то смысле она действительно работала. Иногда у нее возникало ощущение, что она — муха, заживо спеленутая пауком и оставленная им про запас. Только она сама была одновременно и мухой, и пауком. Она не притрагивалась к скрученной шелковой нитью жертве — прежней Армели, Армели ее юности. Просто время от времени проверяла, на месте ли тельце. Оно всегда было на месте и потихоньку усыхало. Дергаться оно перестало уже давно — время страданий для него миновало. Скоро оно высохнет окончательно, и тогда, подумала Армель, я стану настоящей старой девой — такой очаровательной безобидной старушкой, подбирающей брошенных котов и раненых птичек. Рассеянным взглядом она бродит по палитре, стараясь отыскать нужное сочетание красок, тот самый оттенок, в котором металл сливается с костью. Если ей удастся поймать этот блеск, что играет на округлости черепа и заставляет почувствовать движение часовой стрелки на дне глазниц, тогда, быть может, уйдет наконец из сердца эта грызущая тревога, которая не дает ей покоя и терзает ее с тех самых пор, как Жан-Мари… Конечно, он обрился наголо не просто так. Это была с его стороны провокация. Разумеется, смерть Ронана стала для него тяжелым ударом. Но не только в этом дело… В первые два-три дня он был похож на смертельно раненного… Но не так, как обычно выглядят люди, утратившие дорогое существо и сознающие, что отныне никто его не заменит. Уж в чем, в чем, а в умении скорбеть Армели нет равных. Эту партию она вытвердила наизусть. Было время, и она пролила немало слез. Все секреты печали — ближайшей соседки смерти — ей известны лучше, чем кому бы то ни было. Она чутко прислушивалась к боли Жана-Мари — так маэстро прослушивает пробу ученика. Горечь его утраты была искренней и глубокой, но… Опытное ухо не могло не уловить фальшивой ноты. Страшно подумать, но в отчаянии горя эта нота звучала какой-то неуместной радостью! К траурной скорби примешивался чуть уловимый оттенок довольства, лишающий саму скорбь ее безысходности. На кладбище он, похоже, даже не слушал, о чем говорил полковник Геэнно. Все вокруг вспоминали славные дела ветерана Сопротивления, и один только Жан-Мари был все это время где-то далеко, поглощенный собственными мечтами. Неужели зарождающаяся любовь воздвигла на пути страдания загадочный барьер нового счастья? Так вот в чем дело! Жан-Мари влюбился! Не успел его дед закрыть глаза, как он уже помчался к парикмахеру! Наверное, его красотка ему сказала: не желаю больше видеть ни твоей бороды отшельника, ни усов, с которыми ты похож на лангуста. Именно так сказала бы сама Армель, если бы у нее появился такой вот, заросший до глаз воздыхатель. Слава Богу, ей ни разу не пришлось делать ничего подобного. О! Наконец-то! Вот тот самый бронзовый оттенок, который она искала. Теперь чуточку белого, чтобы череп не превратился в каску… Маленькая эта победа немного согревает Армели кровь. Ее глухое недовольство Жаном-Мари понемногу утихает, уступая место — нет, не снисходительности; такое чувство, как снисходительность, паук убил сразу, — а чему-то вроде жалости. Замерев с занесенной кистью, Армель погружается в раздумье. Сначала была Алиса, потом дылда Фернанда. После Фернанды появилась эта шлюшка, что служила официанткой в «Веселой плотве», а после нее — толстуха Жоэль из магазина «Призюник». И это не считая всяких случайных знакомых, подцепленных то на пляже, то в прибрежных забегаловках, куда он, по его собственному выражению, время от времени «заходит на посадку». Дурак! Кто тебя на этот раз подцепил? Видно же, что он места себе не находит! Он, наверное, думал, что теперь, когда Ронана не стало, он может демонстрировать здесь свои непотребные победы! Что такое две женщины для юного варвара? Ему сейчас кажется, что пришло его время и пора ему перестать играть роль домашнего слуги. Армель уже говорит сама с собой. Неужели ему трудно было прийти к ней и честно сказать: «Крестная, у меня появилась подружка. Это не то, что было раньше. Это серьезно…» А, ладно! В конце концов, он уже в том возрасте, когда пора знать, чего хочешь. Она тщательно вытирает кисть, закрывает альбом и отталкивает мольберт. Часами из горного хрусталя она займется потом, когда успокоится. А эту «мертвую голову», ну ее совсем. Она отказывается. Чего она не может простить Жану-Мари, так это его манеры смотреть на людей, никого не видя, как будто он спит наяву! Пусть себе волочится за юбками, это его право! Но только нечего изображать перед ней великую любовь! Не его это дело! Разыгрывает тут комедию страсти! Да что он знает о страсти? Страсть! Ей хочется плюнуть. Но все-таки, что же с ним творится? Чем он так захвачен? А вдруг он вздумает отсюда уйти? Может быть, в замке его держало только присутствие деда? Вдруг мы с ним оба, сами того не подозревая, томимся одной и той же грызущей тоской? Скрестив руки, Армель начинает кружить по комнате, словно монахиня в своей келье. Она умеет мыслить жестко. От хвори, затуманившей мечтами голову мальчишке, нет лекарства — если только это та же хворь, что годами гложет и ее. Эта горькая судьба — быть не тем, чем тебе хочется быть, желать чего-то, не имея желаний. Кто сказал: «Быть или не быть?» Нет, не то. Просто быть, существовать во всей бессознательной силе бытия, как дерево, в нужный момент теряющее отмершие части себя, утрачивать сожаления, угрызения совести, сознание ошибок, как засохшую кору. Или стать пресмыкающимся, сбрасывающим кожу, — да, оставить на колючках свое прошлое, как ставшую ненужной оболочку. Быть проще, проще и опроститься настолько, чтобы суметь поделиться хоть с кем-нибудь мыслями, в которых не смеешь сознаться даже себе! С Ронаном это было возможно. С Жаном-Мари — нет. Со старой тетушкой — тем более. Никого у нее нет. Одни эти стены, что без конца твердят все те же старинные истории. Со старческим брюзжанием изношенных колесиков начинают бить древние часы. Пора идти укладывать маркизу спать. Потом надо обойти замок, проверить, заперты ли окна и двери, подергать за все ручки, повернуть все ключи, погасить свет, а потом, шагая долгими коридорами, слушать за своей спиной краткое эхо звяканья ключей, собранных в тяжелую связку. Ей безразлично, вернулся Жан-Мари или нет. У него свой универсальный ключ, и если даже он придет домой, когда замок будет заперт, сможет переночевать в домике деда. Впрочем, из-за траура он, наверное, оттуда и не выходил. Армель уже у себя в кабинете. Здесь она по вечерам кое-что записывает. Нельзя сказать, что она ведет дневник. Нет, ей бывает достаточно нескольких коротких заметок, сделанных в толстой школьной тетради с обложкой, украшенной гравюрой, на которой изображен с ног до головы вооруженный рыцарь, приподнявшийся в стременах и сжимающий в руке копье. Она усаживается, открывает тетрадь и пытается сосредоточиться. Так, если верить дате последней записи, прошло уже пятнадцать дней. «Как хорошо говорил полковник Геэнно. Тетушка утверждает, что он приходится нам родней по линии Ле Гийу. Надо будет послать ему открытку». На следующей странице запись: «Зачем ему понадобилось покупать себе этот кожаный пиджак, в котором он похож на охотника за бизонами? Не знаю, сколько это может стоить, но готова держать пари, что очень дорого».
Еще через два дня.
«Он совсем сдурел. Купил себе губную гармошку. Нет, конечно, не концертный инструмент, а такую маленькую прелестную никелированную гармонику, которую носит теперь в нагрудном кармане. Я довольно глупо ему заметила:
— Ведь ты не умеешь играть?
Он моментально принял оборонительный тон:
— Мне захотелось!
И эти злые, колючие глаза, которые смотрят на тебя в упор, как будто хотят ранить. Кого он мне напоминает? Хищного зверька, вскормленного из детского рожка — послушного, ласкового — и вдруг кидающегося на кормящую его руку.
Неужели я разбудила гепарда?»
С того дня записей больше нет. Армель не открывала тетради. Она ненадолго задумывается, бросает взгляд на часы. Уже восемь. И пишет: «Ветер. Дождь все льет. Устала от живописи». Вздыхает и закрывает тетрадь. Снова задумывается. «Мне захотелось!» И это он, который всегда был таким хорошим мальчиком! Сама покладистость, само послушание! «Хорошо, крестная… Уже иду, крестная…» И вдруг: «Мне захотелось!» Что это — бунт? Ну уж нет, этого Армель не потерпит. Если ему захочется чего-нибудь еще, пусть придет и скажет ей. Она не позволит ему тратить деньги на всякие глупости! Не так уж много он зарабатывает.
Ее снова охватывает гнев. Еще раз бросает она беглый взгляд на часы и внезапно принимает решение. Ужинать он не приходил, значит, наверняка сидит в домике деда. Все чаще он там отсиживается. Вот, кстати, еще один знак — откуда в нем взялось это стремление обособиться? Он — единственный спасшийся ребенок из горящего поезда. Ему так часто рассказывали об этом случае, что он стал считать его чем-то вроде своего рождения. Славный Ронан! Он тоже иногда был способен на глупости. Армель берет фонарь, ключи, набрасывает на голову и плечи большую черную шаль и выходит наружу. От лампы перед ней бежит кружок света, выхватывающий из тени лужи воды и ямки, через которые она перескакивает. Дождь теперь превратился в мокрую пыль, во влажный и теплый моросящий туман, липнущий к коже и каплями собирающийся на кончике носа. Где-то в глубинах памяти перед ней всплывают картины ярко освещенного Парижа. Время от времени с ней это случается: вдруг настигнет какой-нибудь забытый образ, зримый, словно живой, и толкает ее изнутри, как ребенок в утробе. Ей приходится остановиться и, прижимая к бедрам руку, отдышаться. А все из-за этой гармоники! Ну, пусть теперь изволит объясниться! Он у себя. Армель с хозяйским видом толкает дверь. Она не просительница! Она у себя дома! В том числе и здесь. Он занят делом: проверяет кислородный баллон. Левой рукой держит возле губ клапан, который издает какие-то вздохи, похожие на кукольное лопотание, а другой крутит что-то вроде крана. Армель в этом ровным счетом ничего не смыслит, но ее сразу же охватывает тревога. Она вскрикивает: «Для кого это?»
Застигнутый врасплох, он тем не менее невозмутимо отвечает: «Для меня».
Продолжать расспросы бессмысленно. Причиндалы, разложенные на кровати и стульях, без слов говорят о том, что задумал Жан-Мари. Но ей еще хочется сомневаться, и она начинает медленно рассматривать снаряжение, похожее ей приходилось видеть по телевизору: облегающий черный костюм — такие надевают подводники и сразу становятся похожими на гостиничных воров, — баллоны со сложной системой трубок, маску с задранной кверху дыхательной трубкой. Полный комплект. Жан-Мари не отводя глаз следит за каждым ее шагом.
— Зачем все это? — тихо и неуверенно спрашивает она.
— Секрет!
— Ты что, смеешься надо мной? Но я все поняла… Она…
Он резко машет рукой и прерывает ее не дослушав:
— Нет никакой «ее»! Это дело касается только нас с дедом!
— Допустим, оно и меня касается!
Тут он взрывается:
— Черт возьми! Почему я вечно должен спрашивать разрешения? Я собираюсь исследовать участок дна в озере, вот и все!
На этот раз он победил. Армель присаживается на краешек стула.
— Что же твоему деду могло там понадобиться? Ты болтаешь всякий вздор, лишь бы не рассказывать об этой девке!
Его охватывает ярость. Стараясь сдержаться, он закуривает сигарету. Еще новость! Он начал курить!
— Я не имею права рассказывать, — говорит он. — Я дал деду обещание.
— Значит, мне Ронан не доверял?
— Не в этом дело. Если бы он успел, он, наверное, посвятил бы в тайну и вас. Поклянитесь, что никому ничего не скажете.
— Послушай, Жан-Мари. Прекрати эти детские игры.
Она поднимается.
— Молчи, если тебе так хочется. Но если ты собираешься нырять, не рассчитывай, что тебе удастся сделать это незаметно. Во-первых, кто будет тебе помогать? Надеюсь, ты не собираешься заниматься этим в одиночку? Ну?
— Крестная, нехорошо вытягивать из меня силой тайну, но вы сами этого захотели! — И он освобождает дедово кресло. — Садитесь! Именно сюда, так надо! Мы должны чувствовать, что он здесь, с нами! — Из внутреннего кармана пиджака он вынимает какой-то предмет, завернутый в замшевый лоскуток, и протягивает его Армели. — Смотрите!
Она недоверчиво разворачивает сверток и обнаруживает внутри золотую монету.
И невольно вскрикивает, как будто нечаянно выпустила на волю запертого зверька.
— Что это?
— Монета в четыре дуката. На одной стороне — посмотрите! — профиль Франсуа-Жозефа. Это я точно знаю, потому что дед мне сказал. На другой — двуглавый орел Австро-Венгерской империи. Наверное, эта монета долго ходила по свету — она стала такой тоненькой! Но все равно это ценный экземпляр для коллекционера. Дед отдал мне ее перед смертью.
— И в чем же тайна? — спрашивает Армель.
— Это целая история. Вы помните, что здесь творилось в последние дни оккупации?
— Конечно, помню.
— Вы можете припомнить все в точности? Я вас прошу, потому что сам я был слишком маленьким. Я помню, но смутно. Отчетливо вижу только некоторые детали. У полковника был ординарец — такой худой и длинный парень, очень симпатичный. Он нам часто приносил хлеб и картошку, да?
— Точно. Он был огненно-рыжий. И вечно чистил сапоги.
— Так вот, он-то и рассказал деду кое-что интересное.
— Что же, например?
— Насколько я понял, он сообщал ему всякие ценные сведения. Боялся, что попадет в плен, и заранее готовил себе тылы. У деда как раз был приступ, когда он все это мне рассказывал. Мне приходилось понимать его с полуслова. Генерал, который командовал здешним округом, всю добычу прятал в замке, а полковнику было приказано ее вывезти…
— Какую добычу?
— Произведения искусства, драгоценности, коллекции — все, что они награбили в банках и музеях, в том числе, между прочим, и ваши часы. И конечно, золото.
— Много?
— Ящики. Мне кажется, он говорил про три ящика с золотыми слитками. Почему слитки? Потому что они переплавляли ценности в слитки, чтобы удобнее было вывозить.
— Признайся, ты сам все это выдумал?
— А монета? Я ее тоже выдумал? Монету деду дал фельдфебель, как раз для того, чтобы доказать, что он ничего не выдумал. Он же рассказал, что ящики должны погрузить в грузовик и ночью тайно вывезти, без охраны, чтобы не привлекать внимания партизан…
Армель пожимает плечами.
— И ты в это веришь? — говорит она.
Жан-Мари начинает кипятиться.
— Я верю, потому что дед тянул из себя кишки, чтобы успеть мне рассказать! Если бы вы его видели, поняли бы, что он говорит правду! Грузовик должен был выехать на дорогу в Ренн, обогнув озеро по самым слабо охраняемым проселкам. Дед с отрядом напал на него возле Мальбранского холма. Но все у них пошло наперекосяк. Схватка была такой стремительной, что грузовик потерял управление и бухнулся в озеро. Там он и лежит, вместе со слитками. Все немцы, которые были в грузовике, погибли сразу. А соратники деда погибли потом, в боях следующей зимы.
— Если я правильно тебя поняла, Ронан остался единственным выжившим свидетелем?
— Да!
— И об этом событии никогда не писали в газетах?
— Да это не было событием! Сколько боев осталось безвестными, а в них участвовали миллионы человек! Знаете, как писали про такие стычки? Разведка боем, и никаких комментариев! Поверьте, я много думал об этом, и чем больше думаю, тем лучше понимаю, что все это прекрасно объясняется.
— Зажги-ка мне сигарету.
— Как? Вы хотите…
Жан-Мари выполняет просьбу, но пальцы его при этом дрожат. Он, конечно, понимает, что крестная только что проявила слабость, но кто на ее месте смог бы сохранить спокойствие и не впасть в буйное нетерпение? Он протягивает ей зажженную сигарету. Армель кашляет и закрывает глаза.
— Теперь вы мне верите?
— Нет.
— Как «нет»?
— Нет, потому что Ронан не стал бы молчать столько лет. Ты сам вспомни, какие истории рассказывал нам твой дед про свои партизанские подвиги в отряде имени Дю Гесклена! И ты веришь, что он стал бы молчать про такое приключение? Про такой фантастический налет, от которого меркнет любое воображение? С чего бы ему было держать его в тайне?
— Он хотел сохранить сокровище для меня.
— Ты грезишь, бедный мой Жан-Мари…
— О нет! Я все мозги уже вывернул себе наизнанку, стараясь понять…
— Так вот в чем дело! — бормочет Армель.
— Что?
— Я говорю, вот почему у тебя был такой отсутствующий вид. Ты как будто злился, что должен терпеть мое присутствие. Но ты же знаешь, я ничего от тебя не требую.
— Да, — вздыхает Жан-Мари. — Вы не хотите облегчить мне жизнь. Но я же собираюсь поделить сокровище с вами. Дед выбрал меня наследником, потому что понимал, что доставать золото со дна озера — мужское дело. И это так и есть! Но что мне одному делать со всеми этими миллионами?
— Неужели там так много?
Вопрос обоим кажется смешным.
— Вот видите, — восклицает Жан-Мари, — я вас уже обратил в свою верю! Конечно, там много. Подумаем. У вас есть время? Мы можем говорить? Хорошо. Три ящика, в каждом не меньше дюжины килограммов. Допустим, всего килограммов тридцать. Это значит — тридцать слитков. Один слиток стоит… Я знаю, я ведь тоже газеты читаю.
— Хорошо, хорошо, не спорю. Это будет внушительная сумма. Но кому это золото продать? В том виде, в каком оно есть, — это не больше чем диковинная находка. Это еще не капитал!
— Вы меня нарочно запутываете, — говорит Жан-Мари. — Это деньги, вот что это такое! И на эти деньги можно купить кучу всего.
— А как ты собираешься заявить о своих правах на это золото?
— Не знаю. Об этом я еще не думал.
Она бросает сигарету и кладет руку на плечо Жану-Мари.
— Бедный малыш! Ты еще не нашел и следов этого грузовика!
— Именно поэтому я собираюсь туда отправиться.
— Ты с ума сошел! В это время года? В такую погоду? И наверняка это страшно глубоко?
— Да, возможно, метров тридцать. Грузовик не мог уплыть далеко от берега.
— Ты ведь отвык нырять?
— Эта привычка никуда не денется. Еще в прошлом году я участвовал в соревнованиях в Лориане!
Снова он напускает на себя этот самодовольный вид уверенного в собственном превосходстве самца. А Армель пытается представить себе, как выглядит обрыв высотой в тридцать метров… Это будет повыше, чем башня замка Кильмер, да еще в глубине черной воды, где наверняка полно всякого подводного зверья. И во мраке этой бездны — затерянный крошечный силуэт Жана-Мари…
— Само собой разумеется, — снова начинает он, — я приму все меры предосторожности. Хотя зачем? Снаряжение в прекрасном состоянии. Чувствую я себя хорошо. Я не простужен. И потом, сначала я просто произведу разведку. Потом возьму «Зодиак» и закреплю в отмеченном месте. Пока что мне надо просто сориентироваться на дне, под водой. Фонарь у меня новый.
— Замолчи сейчас же! — говорит Армель. — Неизвестно, кто из вас с твоим дедом больше сумасшедший! И когда ты думаешь?..
Рукой она делает жест, изображающий погружение.
— Завтра утром, — отвечает Жан-Мари. — Как только пробьет шесть. Барометр поднимается. Погода будет хорошая.
— Ты окончательно решил?
— Да. И пока не наведу полную ясность, буду чувствовать себя больным.
Армель подходит к нему и коротко целует в лоб — привычным поцелуем на ночь.
— Никогда еще ты не был таким отчаянным, — говорит она и забирает свой электрический фонарик.
Уже дойдя до двери, вдруг поворачивает назад.
— Ты сейчас говорил, что знаешь, сколько стоит золото в слитках. Так все-таки, килограммовый слиток — это сколько?
— Восемьдесят тысяч франков. А тридцать слитков… Считайте.
Она чуть задумывается и шепчет:
— Получается два миллиона четыреста тысяч франков…
— Совершенно верно. Или двести сорок миллионов по-старому. И вы хотите оставить их на дне?
Она не отвечает и выходит из домика с таким видом, будто спешит убежать. Двести сорок миллионов. От таких цифр кому угодно дурно станет. Вот если бы ей эти миллионы… Многие вещи, о которых пока приходится только мечтать, стали бы реальностью…