К книге
Солнце в рукеСолнце в руке. Глава 12
100%
Солнце в руке. Глава 12
14

Вот и снова День всех святых. Ровно год назад мы хоронили Ронана. Сколько всего произошло с тех пор! Больше нет в живых тети. Жан-Мари превратился… нет, я не могу выговорить, во что он превратился. Я осталась одна в замке, словно мумия внутри пирамиды. Иногда забежит Мари-Анн, что-нибудь постирает или зашьет. Вечером звонит Иветта, спрашивает, не нужно ли чего. А что мне может быть нужно, если у меня есть Жан-Мари? Случись что-нибудь со мной, останется эта тетрадь. Пусть тогда все узнают. Я ведь уже далеко не молода. Я могу серьезно заболеть. Но Жана-Мари я не оставлю. Когда собака или кошка теряет хозяина, ее сдают в питомник. А куда деть беспомощного инвалида? Он ведь как большой ребенок: его нужно купать, кормить, заниматься с ним каждую минуту, а главное — с ним нужно разговаривать, потому что хоть сам он не может сказать ни слова, но понимает все. К несчастью, паралич не затронул ни его мозга, ни глаз — они постоянно следят за мной, задают мне вопросы и отвечают на мои, ни на минуту не засыпают, даже когда он их закрывает, потому что при малейшем шуме они сразу же открываются. Как ему, живущему, словно личинка в своем коконе, удается быть всегда начеку? Мы теперь спаяны воедино, ведь он живет мной и больше всего на свете боится меня потерять. Наше существование, как я его понимаю, даже не понимаю, а чувствую, сродни состоянию, в котором пребывают будущая мать и ее еще не рожденное дитя. У них все общее. Так и у нас теперь все — общее. Даже молчание, когда он прислушивается к шороху моих шагов в соседней комнате. А я, засыпая, ловлю звук его дыхания.

Мы вместе! Раньше я думала, что быть вместе — значит быть рядом. Ничего подобного! Вместе — это когда сердце одного бьется в груди другого. Я сделала это открытие только сейчас, когда мне почти шестьдесят, а Жан-Мари скоро отпразднует — если только уместно употреблять это слово — свою сорок третью годовщину. Мы с ним как старики, которые наконец открыли для себя то, что обычно переживают в молодости, и то, в чем нам было отказано. Мы слишком долго были сиротами счастья, и сейчас нам и горе — в радость. Я встаю около десяти часов и вижу, что его глаза тоже проснулись. Я говорю ему «доброе утро», и его глаза отвечают мне. Их взгляд прикован ко мне. Я знаю, что перестала быть женщиной, как Жан-Мари — уже не мужчина. Он может спокойно смотреть, как я одеваюсь. Меня это не смущает. Точно так же без тени смущения я занимаюсь его утренним туалетом. Скажу даже больше: именно в эти минуты между нами происходит обмен самым чистым и нежным, что есть в нашей любви. Нет, не совсем так. Самое волнующее ощущение полноты бытия я переживаю, когда брею его. Почему это лицо, которое больше не умеет улыбаться, лицо, навеки скованное льдом паралича, так быстро зарастает густым, жестким, блестящим волосом, навевающим мысли о здоровом животном? Но я научилась так ловко управляться с бритвой, что ее лезвие скользит почти беззвучно. Я тихонько соскребаю щетину, а сама шепчу ему на ушко: «Тебе не будет больно». Слегка оттягиваю нос: в одну сторону, потом в другую — и нарочно напускаю на себя недовольный вид: «Все заросло! Если за тобой не следить, у тебя из ноздрей вырастут еще одни усы!» Его глаза улыбаются, а когда я наконец промокну ему лицо горячей влажной салфеткой, он обязательно закроет веки. Я знаю почему. Он ждет, что сейчас я прикоснусь к ним губами: сначала к одному, а потом к другому, и всегда в одном и том же порядке. Тогда он вздохнет, и это будет значить, что ему хорошо, что этот мешок костей и мышц, служащий ему телом, обрел удобство.

Вопреки всему я продолжаю ждать. Если бы он хотя бы попытался пошевелить губами! Как будто хочет сказать: «Спасибо». Нет, врач предупредил меня, что надеяться не на что. Теперь, когда он вымыт и переодет в свежую, приятно пахнущую пижаму, я придвигаю его кровать к своей и перекатываю его с одной на другую. Поначалу это было трудно, но я научилась. И чему я только не научилась! Я, например, знаю, что он любит лежать в моей постели, еще хранящей тепло моего тела. Он столько лет прожил рядом со мной, как какой-нибудь сосед, и никогда не видел теплоты ни от кого, кроме своего деда! Ох, стоит мне вспомнить о Ронане, как следом на меня обрушиваются и остальные воспоминания. Они как колючки, на которых я каждый раз оставляю свою кожу. Ну почему я всю жизнь была для него чужой сварливой теткой, эгоисткой, привыкшей только поучать, командовать и запрещать! «Нельзя!.. Ты не должен… Так не делают… Извинись!» Тетушка с готовностью подхватывала эстафету: «Попроси прощения!» А то и вовсе: «Вытри ноги!» или «Высморкайся». Он вырос под этим всевидящим оком, вечно слыша одни упреки и порицания, словно вечно должен был в чем-то оправдываться. Да, случались и стычки. Начинал их Ронан. «Господи, — кричал он, — да дайте вы ему жить спокойно!» Я хорошо помню наши споры, которые нередко переходили в ссору. Ронан тогда клал Жану-Мари руку на плечо или обнимал его за шею и говорил: «Пойдем, малыш. Поедим у себя». Он частенько критиковал то, что ели мы с теткой, наши излюбленные блюда: салаты, молочное, овощное пюре, запеканки, флан[8]… «В его-то возрасте! — сокрушался он. — Вы его кормите, как кисейную барышню. А ему нужен кусок хорошего мяса!» И уводил Жана-Мари в свой домишко, где жарил на решетке бифштексы, поливая их чесночно-луковым соусом. Из-за запахов мы не могли выйти в парк… Бедный мой мальчик, сама не знаю, чему я улыбаюсь, вспоминая такую ерунду… Мне просто нравится думать, что, несмотря на наши мелкие стычки, ты быстро рос и был хорошим мальчиком: послушным, приветливым, отзывчивым. Лишь сейчас я поняла, как много потеряла. Мне только теперь стало ясно, что значит иметь ребенка. Слишком поздно. Врач сказал, что вряд ли нам удастся его спасти.

Я сознаю, что не должна обращаться с ним, как с грудным младенцем. Я, например, часто ловлю себя на том, что разговариваю с ним, как с несмышленышем. Конечно, я не тычу пальцем в тарелку и не лопочу ему «ням-ням»! Но иногда, помешивая в тарелке ложкой, я не могу сдержать нежной улыбки: «Кто сейчас будет кушать вкусную тапиоку?» Я себя одергиваю. Ты не забыла, сколько ему лет? А мне все равно. Нас никто не видит. И я изобретаю словечки и нахожу новые интонации, которые всегда казались мне такими глупыми, когда я слышала их от других. А иногда я замираю на месте посреди комнаты, потому что меня внезапно охватывает изумление. Он — мой! Как потерявшийся котенок, в котором все-все было моим и больше ничьим: от мяуканья до манеры тереться о мои ноги. Вся его жизнь! Вся! Жан-Мари — тот же котенок, только он не умеет даже мяукать. Зато он дышит, и уже этим обязан мне. Он смотрит на меня с бесконечной благодарностью во взоре, и этим он тоже обязан мне. Он превратился в неподвижную массу — тоже из-за меня. Если бы я сумела отговорить его от затеи с золотом, если бы он не растратил себя в его поисках, он был бы сейчас нормальным мужчиной. Но я дала себе слово, что эта тетрадь будет моим зеркалом, а потому признаюсь: я ни о чем не жалею. Я хорошо помню себя в том возрасте, когда горишь желанием целиком посвятить себя какому-нибудь великому делу или огромной любви. Жизнь сломала, искорежила меня, и мне не оставалось ничего другого, кроме как запереться в замковой башне, словно сказочная принцесса, и рисовать часы. Я чувствовала себя никому не, нужной и во всем изверившейся. К счастью, Жан-Мари — тот самый Жан-Мари, который все эти годы жил рядом со мной, хоть я и старалась его не замечать, — превратился в эту беспомощную недвижимую куклу и тем самым вернул мне жизнь. Ценой своей. Я нужна ему так же, как он нужен мне. Я повторяю это снова и снова. И когда я проникаюсь простой этой истиной, тогда могу говорить с ним, как со спутником жизни, а не как с маленьким ребенком.

Вот почему я должна ему рассказать. Рассказать все.

Я испугалась и закрыла тетрадь. С того дня, когда я приняла решение рассказать ему все — это было около недели тому назад, — страх не отпускает меня. И все, что я уже написала, — это только разбег, способ набраться храбрости. Я так боюсь потерять его! Потерять его? Разве он может убежать? И все-таки это так: я могу его потерять. Стоит ему закрыть глаза или просто посмотреть на меня так, словно он меня не видит, как он будет уже не со мной. Он останется совсем один, хотя я по-прежнему буду рядом, а я — я тоже останусь одна, хотя рядом будет он. Связь между нами прервется. Никакие слова больше не будут нужны. Я уже знаю, как начну. «Жан-Мари, я должна кое-что тебе рассказать. Что-то очень важное. Тебе говорили, что ты родился где-то далеко, что тебя вытащили из-под обломков разбомбленного поезда. Это неправда. Ты родился здесь, в голубой комнате, той самой, что мы называем Залом коннетабля, когда начинается туристский сезон. Твоей матерью была я. Мальчик мой, я и сейчас твоя мать…» Я знаю, что для него это признание будет ужасным. Но что же делать? Или он примет меня, или оттолкнет. А может быть, он ничего не поймет? Ведь никто не знает, может ли он связно мыслить, а такой шок и от нормального человека требует напряжения всех умственных сил. Кто знает, быть может, я только добавлю к своим страданиям еще одну боль? Хорошо бы посоветоваться с доктором Мургом, но тогда мне и ему придется рассказать правду.

Нет, это выше моих сил. И у меня вовсе нет желания рыться в прошлом, хотя то, что терзает меня сегодня, — логическое продолжение этого самого прошлого. В городке, конечно, есть кюре, но он уже совсем старый и к тому же известен своими правыми взглядами — он ничего не поймет. К тому же как бы я ни старалась облечь свой рассказ в самую обтекаемую форму — я имею в виду наименее позорную, — мне не избежать вопроса, который возникает сам собой. «А отец? Кто отец?» Даже Жан-Мари задаст его себе. И если он еще не утратил способности рассуждать, наверняка он сообразит не сразу, а будет долгими часами думать об этом и строить мучительные догадки. Вот почему я сама должна ответить на этот вопрос, но только где мне взять силы, чтобы произнести: «Твой отец — Ван Лоо». Здесь и вовсе начинается какой-то абсурд. Во-первых, он не знает, что Ван Лоо больше нет в живых. Его тело нашли в парке. В руке он еще сжимал револьвер. Следствие установило, что он покончил с собой, не видя другого выхода из тупика, в который попал. Впрочем, не это важно! Объяснить причины его смерти — уже нелегкий труд, но еще труднее заставить Жана-Мари поверить, что я — чопорная старая дева — могла быть, не побоюсь слова, любовницей этого развратника! Этого преступника! Что он подумает? Днем, значит, она прилежно рисует часы, а по ночам предается похоти? Никогда! Вот почему мне кажется, что я должна начать с самого начала и рассказать все по порядку, как если бы писала роман. Мы не можем беседовать, поэтому я просто прочитаю ему страницы своего дневника. Я вовсе не собираюсь сочинять себе оправдательную речь. Я изложу факты. И начну это завтра.

Мой отец, Оливье де Кермарек, был адвокатом в Туре. В Кильмер мы приезжали на летние каникулы. Отец Франсуа — Пьер Марей де Галар — был биржевым маклером в Париже. Он купил в Жослене роскошное имение, поэтому мы с Франсуа часто встречались. Наши семьи поддерживали между собой отношения. Я в ту пору была еще совсем девочкой. Когда началась война, мне было четырнадцать лет. Я жила в пансионе Сен-Венсан де Поль, в Париже. Господин Марей по просьбе моих родителей опекал меня и по воскресеньям забирал к себе домой. Человек он был страшно занятой и даже в выходные редко оставался дома. Его жена вела бурную светскую жизнь и домоседкой тоже не была.

Большую часть времени мною занимался Франсуа. Он и тогда уже был тем, кем стал впоследствии, но я была слишком глупа и наивна, чтобы это понимать, а потому он вызывал во мне восхищение. Жизнь он вел развратную. Был богат, ленив, свободен и легко обводил родителей вокруг пальца. К восемнадцати годам он успел превратиться в избалованного щеголя, игрока и волокиту. Однажды в дождливый день, когда ему было нечем заняться, он просто так, от скуки, овладел мной. Я настолько ничего не понимала в этих вещах, что у меня и мысли не мелькнуло о возможных последствиях, а он к тому же имел наглость заявить, что любит меня. Страна переживала смуту поражения. Когда я поняла, что беременна, я никому не посмела признаться. Да и дома-то у меня уже не было. Наш дом разбомбили. Отец отправил нас с матерью в Кильмер, надеясь, что война не достанет нас в такой глуши. Какая ошибка! Вихрь всеобщего исхода завертел нас, и мы оказались в Анжере. Именно там, на постоялом дворе, который располагался на берегу Луары, мать обнаружила мое состояние. Я так и не узнала, что именно порешили они с теткой. Ясно, что я стала для них хуже прокаженной, хуже чумной. В грузовике булочника из Мюр-де-Бретани за мной приехал Ронан. Моя мать заболела, и уже больная попыталась встретиться с отцом, который временно обосновался в Сен-Пьер-де-Кор. Там и случилось несчастье. В этом городе была крупная сортировочная станция. Ее разбомбили, а заодно взлетели на воздух и все окрестные дома.

Только что перечитала написанное. Будет ли это интересно Жану-Мари? Я и сама не совсем уверена в том, о чем рассказываю, потому что после Анжера моя жизнь совершенно перевернулась. После всех свалившихся на меня несчастий у меня начались преждевременные роды, и я, довольно мучительно, родила мальчика, которого ты хорошо знаешь, потому что этот мальчик — ты сам. Об отце не было и речи. Франсуа как в воду канул. Если бы я попыталась сообщить об этом неожиданном ребенке его родителям, они мне просто не поверили бы. А потом страну потрясали такие ужасные события, перевернувшие вверх дном все, что можно, что личные невзгоды на этом фоне как-то стирались. Мать-одиночка, как это называлось тогда, однозначно могла быть только проституткой! От моей родной семьи в живых не осталось никого. Я была буквально раздавлена и не в состоянии была принять ни малейшего решения. Больше всего мне хотелось умереть. До Франции мне не было никакого дела.

Меня волновало совсем другое: этот отвратительный ребенок, который был мне совершенно не нужен, потому что ежедневно и еженощно он напоминал мне о моей вине. Его рвало, от него плохо пахло, я понятия не имела, что с ним делать, и ненавидела его всеми силами. Правду так правду! Если бы не дедушка Ле Юеде, я бросила бы тебя где-нибудь, потому что убить тебя мне не хватило бы смелости. Но он был рядом, дедушка Ле Юеде, святой человек! В замке он служил управляющим — то есть был человеком, отвечавшим за все и всегда во всем находившим порядок. Его собственный сын, моряк, плавал на морском охотнике. Он давно развелся и не имел от сына никаких вестей. Уже много позже мы узнали, что его корабль сгинул где-то возле Дакара. Ты не можешь себе представить, какой радостью для Ронана стал мой младенец! Он ведь был страшно одинок, а тут вдруг нашлось существо еще более одинокое, чем он. И он стал мамой, папой и дедушкой одновременно малышу, явившемуся в мир, на глазах гибнущий в чудовищном Апокалипсисе, вообразить который не хватит никакой фантазии. Это он сочинил историю про беженцев и про поезд. В Ренне на вокзале действительно разбомбили поезд, так что появление якобы спасенного потерявшегося ребенка выглядело более чем правдоподобно. И уж совсем ничего удивительного не было в том, что ребенка взял себе именно Ронан — он и раньше хлопотал вокруг беженцев, без конца помогал и пристраивал людей, лишившихся крова и имущества. Но не зря же в его жилах текла ирландская кровь! Разве мог он довольствоваться одной скучной достоверностью? И он расцветил историю всякими живописными подробностями, а заодно и изменил возраст ребенка. Он взял на себя все хлопоты по усыновлению и сделал так, чтобы ребенок остался рядом со мной. А как он помог мне! Он стал единственной моей поддержкой, он буквально вытащил меня из отчаяния. Он вселил меня к тетке, которая поначалу косилась на меня, как на непрошеную гостью. Он настоял, чтобы я стала твоей крестной, когда мы на всякий случай окрестили тебя. И пусть никто не знал, откуда ты взялся, но с того дня, как меня назвали твоей крестной матерью, я стала тем, кем не могла быть раньше, — уважаемой особой, перенесшей большое личное горе. Я была слишком молода, чтобы иметь прошлое, и потому в глазах людей оно связывалось с именем Кермареков вообще и с несчастными Кермареками из Тура в частности.

Каждый понимал, почему я всегда одевалась исключительно в черное. То, что я добровольно как бы ушла в тень, стушевалась, воспринималось здесь с одобрением. Понемногу я завоевала уважение и доверие тетки. На самом деле ей, болтливой, как и большинство провинциальных дам, просто некому больше было жаловаться на несварение желудка, на мигрени, на варикоз и вообще на свое ужасное здоровье, с которым она таки ухитрилась дотянуть до девяноста четырех лет! А ты рос, и чем меньше ты походил на того ободранного кролика, которого, к моему ужасу, вынули из моего собственного живота, чем яснее проступали на твоем лице нормальные человеческие черты, тем чаще я ловила себя на том, что вижу в них черты того, другого. О, это всегда было смутно и неопределенно. По блеску глаз, по пряди волос, по выражению губ, по другим таким же неясным приметам я узнавала его. Как это терзало меня! «А вот и я! Ку-ку! Я — твой сын, хочешь ты этого или нет!» Да, конечно, сейчас времена изменились. Но тогда! Чтобы дочь Кермареков в разгар войны принесла в подоле! Родила неизвестно от кого! Это было чудовищно! Если бы на меня напал насильник, это еще кое-как могло бы меня оправдать, хотя и в этом случае на меня неизбежно ложилась некая смутная вина. И потом, я ведь оставила тебя при себе! Но вот уж чему никто бы не поверил, так это тому, что при всем моем воспитании я оказалась такой наивной и глупой! Ведь тогда не было ни противозачаточных таблеток, ни прочего! Да, один-единственный раз, застигнутая врасплох, я стала любовницей Франсуа, но этого раза хватило, чтобы вся моя жизнь пошла наперекосяк! Это было слишком несправедливо. А ты рос, мой маленький Жан-Мари, и вместе с тобой росла несправедливость. Ты только вдумайся! Даже если бы судьба снова свела нас с Франсуа, чем я доказала бы ему, что этот ребенок — его?

А время шло, и вместе с ним улетучивался неверный шанс, что когда-нибудь он женится на мне. Да даже если бы он этого и захотел, я все равно ему бы отказала. Дело в том, что до меня уже дошли о нем некоторые слухи. Семья Марей де Галар все еще владела имением в Жослене и поддерживала тесные связи с какими-то дальними родственниками моей тетки. У них это вообще принято — дружить с многочисленными двоюродными и троюродными братьями и сестрами. Они пишут друг другу письма, перезваниваются и заодно сплетничают друг о друге. Мимоходом и я как-то узнала, что, говорят, сын Мареев ступил на плохую дорожку. Первые разговоры об этом пошли году в сорок седьмом или сорок восьмом. Шептали, что его поймали на мошенничестве, потом, что его выслали за границу. Еще позже пронесся слух, что он был замешан в какой-то краже… Для меня все эти пересуды были слаще меда. Я тщательно заносила в тетрадь (у меня всегда была мания вести дневник) все, что узнавала порочащего о Франсуа. Правда, это были всего лишь слухи. Для чего я этим занималась? Меня сжигало изнутри страстное желание — отомстить! Не мне одной расплачиваться! Если я молилась — это случалось нечасто, — я просила Бога об одной милости: чтобы на моем пути снова возник Франсуа. Остальное я брала на себя. Через некоторое время я завела специальную картотеку, куда складывала газетные статьи о загадочных преступлениях, если в них описывались приметы злоумышленника, более или менее напоминавшие Франсуа. Разумеется, это не мог быть он — он был слишком ловок! — но мне приносило облегчение думать, что он совершил очередное преступление, принял участие в очередном налете. Он стал моим Фантомасом, моим Джеком Потрошителем. Мысли о нем не давали мне уснуть, и тогда я повторяла себе, что у меня имеется его заложник — его сын. Да, ты прав, я вела себя, как безумная, но бывают случаи, когда только безумие помогает выжить — наподобие кокаина.

Будь я хорошей матерью, я бы заставила тебя учиться вместо того, чтобы превращать тебя в слугу в замке. Но записать ребенка в коллеж значило проговориться. Я, Армель де Кермарек, буду краснеть перед каким-нибудь особенно дотошным директором? Лучше уж пусть он будет здесь, рядом. Ронан, который сам был самоучкой, многому научил тебя. И еще я говорила себе: «Сын Франсуа и так во всем разберется!» Да, для меня ты всегда был сыном Франсуа. Мне было необходимо воздвигнуть между мной и тобой барьер. Ронан, надо отдать ему справедливость, не меньше моего ненавидел того, кого всегда называл не иначе как «этот прохвост». У него всегда был под рукой его партизанский револьвер, и, показывая его мне, он повторял: «Там всего один патрон, но ему хватит!» Понимаешь, малыш, то, что мы с Ронаном замышляли без твоего ведома, была не просто месть — это была вендетта. Еще в партизанах Ронан познакомился с одним парнем — Жозефом Ле Моалем, который в 1950 году поступил на службу в полицию. Он постепенно преодолел все полагающиеся ступеньки и в конце концов стал дивизионным комиссаром в Лориане. Вот с его помощью Ронан и следил за преступной карьерой Франсуа. «Милорду» всегда удавалось выйти сухим из воды, и хотя он был на примете в полиции, поймать с поличным его так и не могли. За его передвижениями следили, как отслеживают в лесу меченую рысь.

Большую часть времени он проводил на юге, мотаясь между Ниццей и Марселем. Предполагали, что он занимается торговлей наркотиками. Он имел долю и в других делах, связанных с гангстерами, но всегда умел остаться в стороне — вечно подозреваемый и ни разу не пойманный. А мы оба уже старели, а ты, Жан-Мари, почтительно называл меня «крестной» и жил без проблем, сегодняшним днем: полукрестьянин, полумажордом. Ронан начинал сдавать, и ты все чаще заменял его. Ронан замечал, что я часто впадаю в отчаяние, и тогда говорил: «Нужно уметь ждать. Неизбежно настанет день, когда он допустит неосторожность и будет вынужден искать укромный угол. И тогда он вспомнит про Мюр-де-Бретань, где никому не придет в голову его искать». Увы, мой славный, мой отважный Ронан умер. Я на какое-то время совершенно растерялась. Мне казалось, вместе с ним умрет и мое мщение. Но он оставил тебе тайну клада. И тогда я, как последняя эгоистка, ухватилась за эту идею. Я подумала, что с такими деньгами смогу наконец настичь мерзавца. Как? Этого я пока не знала. Мне было ясно одно: с твоей помощью я сумею завладеть золотом. И тебе пришлось снова и снова нырять, рисковать своей жизнью, искать и искать эти проклятые слитки. Бедный мой мальчик, признаюсь тебе, что твоя жизнь тогда мало заботила меня. Твоя жизнь! Я поставила ее на карту против богатства, против огромного богатства! Я отдалась безумным мечтам. На эти деньги я уже мысленно нанимала убийцу, который наконец поставит точку в истории моих кошмаров, моего безумия, ибо оно сжирало меня, как рак. Да, я прочту тебе все, что написала, потому что пора уже тебе узнать, что я люблю тебя, что я любила тебя всегда, даже тогда, когда готова была принести тебя в жертву. Я решила пойти до конца и сделаю это. Честь, достоинство, долг… Это всего лишь слова. Но то, чего я никогда не могла простить твоему отцу, — это то, что он принял меня за дуру.

Вот и свершилось. Я прочитала тебе все. Ты даже не вздрогнул. Мне почему-то кажется, будь ты в состоянии, ты начал бы зевать. Действительно, зачем тебе все это — мои подлости, моя ненависть, моя одержимость? Я просто упрямая старая зануда. Ты сейчас где-то далеко. Ты не здесь. Но ты ведь не знаешь всего! И если я скажу тебе это, то, может быть, дрогнет и твое окостеневшее тело, ставшее бесчувственней мраморной статуи! Все вокруг считают, что Марей де Галар по кличке «Милорд» покончил с собой, поняв, что ему не выкрутиться. Ничего подобного. Это я его казнила. Трезво и спокойно. Из револьвера Ронана. Он был прав, Ронан. Одного патрона хватило.

А нам предстояло жить. Плохо ли, хорошо ли, но — жить. Вместе, рядом. Прости меня, родной. Кажется, я сожгла твою кашу.

Предыдущая главаГлава 14 из 14К книге