По календарю была еще зима, а люди ходили, распахнув полы плащей. Солнце заливало морскую даль ослепительным светом, и даже горы, окаймлявшие бухту, дымились от этого совсем не зимнего зноя. Между горами, где был вход в бухту, стояло сплошное прожекторное сияние, словно там было не море, а огромное, до небес, зеркало.
Подполковник Сорокин снял фуражку, вытер ладонью вспотевший лоб и так пошел с непокрытой головой вдоль длинного парапета набережной.
Это была его странность – ходить пешком. Каждый раз к приезду Сорокина на вокзал подавалась машина, но он отправлял свой чемоданчик с шофером и налегке шел через весь город.
– Для моциона, – говорил он, когда начальник горотдела милиции при встрече укоризненно качал головой. – Ты молодой, тебе не понять. Чем больше лет, тем больше надо ходить – закон.
Но главное, что водило его по улицам, заставляло останавливаться на каждом углу, была ПАМЯТЬ.
Нет ничего больнее боли памяти. Человек, улыбавшийся на операционном столе, содрогается, вспоминая операцию. Люди, встававшие с гранатами на пути вражеских танков, не переносят лязга даже мирных тракторов. Это будит память, возвращает самые страшные мгновения жизни.
Кто-то сказал: «Не возвращайся на пепелище. Жизнь часто приходится начинать сначала, но легче начинать на новом месте». Сорокин не мог не вернуться. В свое время ему стоило большого труда добиться перевода поближе к этому городу, он пошел даже на не перспективную должность, вот уже сколько лет державшую его в звании подполковника. Но забыть то, что было, казалось ему изменой товарищам, оставшимся здесь навсегда.
«Дойти бы до Германии!» – мечтал Серега Шаповалов, самый молчаливый матрос из их батальона морской пехоты. Серега дошел только вон до того угла, где стоит теперь газетный киоск. Тогда, много лет назад, не было угла – лишь куча камней и пляшущий огонек пулеметных очередей из-под них. Что он сделал, Серега, никто из матросов и не разглядел, был взрыв, будто ахнула связка противотанковых, и неожиданная тишина на углу. Атакующие рванули через улицу, сразу забыв об уничтоженном дзоте. Потому что впереди были другие амбразуры, как ненасытные пасти чудовищ, требующие жертв и жертв.
«Эх, братцы, как будем жить после войны!» – любил повторять Сеня Федосюк. Раненного в обе ноги, его оставили дожидаться санитаров вон в том проулке. А потом прорвались фашистские танки. Сеня выполз навстречу и не бросил – не было сил, – сунул гранату под гусеницу.
Маршрут прогулок у Сорокина всегда был один и тот же – путь, по которому пробивались когда-то его друзья-моряки. И он проходил его неторопливо, останавливаясь у каждого угла, где пали товарищи. Нет на тех углах ни могил, ни мемориальных досок: павшие лежат в братской могиле на площади. Только память оставшихся в живых все еще видит монументы у каждого камня, где пролилась кровь. Сколько таких незримых памятников на городских улицах! Улица, в которую свернул Сорокин, была широкой и зеленой. Посредине ее тянулся бульвар. Тополя посвистывали на ветру голыми ветками, монотонно, как море в свежую погоду, шумела плоская зеленая хвоя низкорослой туи. Мимо катилась жизнь, не обремененная воспоминаниями. Ребятишки, прячась за деревьями, играли в уличный бой. Люди торопились по своим делам. И никто не останавливался на углу, где погиб Серега Шаповалов. Никто об этом не знал. Близкий скрип тормозов заставил его быстро отступить в сторону от кромки тротуара. На обочине стояло такси с распахнутой дверцей.
– Садитесь, товарищ подполковник!
Сорокин наклонился, и первое, что увидел в глубине машины, – белый жгут старого шрама на лице шофера. Этот шрам он узнал бы из тысячи других: сам видел, как осколок распорол лицо от лба до подбородка, превратив симпатичную мордашку батальонного юнги Кости Карпенко в кровавую маску.
– Ты?
– Я, товарищ подполковник.
– Чего это «выкать» начал?
– Давно не виделись.
– Где давно, каждый месяц приезжаю.
– Приезжаете, да не к нам.
Не отвечая, Сорокин сел в машину, захлопнул дверцу.
– Здорово.
– Ну, здорово.
Они обнялись, изогнувшись, насколько позволяло узкое пространство, помолчали.
– Куда теперь? По нашим местам?
– Загулялся я. Давай в горотдел.
– Ну-ну, – сказал шофер обиженно. И Сорокин понял его: мало осталось ветеранов батальона, и если раньше рассчитывали на встречу через годы, то теперь и месяц был слишком долгим сроком.
– Вот уйду на пенсию, тогда и поговорим, и поездим.
– Ну-ну…
Горотдел милиции находился на горе в большом старом доме с высоким крыльцом. Сорокин остановился на верхней ступеньке, чтобы отдышаться, оглянулся, оглядел панораму городских крыш, расстилавшихся внизу пестрым ковром. За крышами на темной глади бухты стояли серые танкеры и сухогрузы. Дальше высились пепельные горы. На вершине одной из них была стройка: топорщились металлические конструкции, зеркально поблескивали на солнце какие-то купола.
«Что они там строят?» Сорокин отметил для себя вопрос как задание разузнать. Дело у него на этот раз, как он считал, было небольшое: помочь товарищам разобраться с местными валютчиками да заодно разузнать, зачем пожаловала в город одна иностранная персона, не бог весть какая, но достаточно одиозная, чтобы не привлечь внимания.
Сорокин еще раз оглядел вершины гор и толкнул тяжелую, на пружинах, дверь. За огромным стеклом перед кнопочным пультом сидел дежурный, сердито говорил с кем-то по телефону. Впереди был коридор, по которому Сорокин мог бы ходить с закрытыми глазами: налево – комнаты ОБХСС, направо – уголовного розыска. Сорокин пошел налево, открыл ближайшую дверь. Следователь, сидевший у окна, скосил на него глаза и холодно кивнул. Он знал этого следователя, не раз встречался с ним в горотделе. И следователь тоже знал, что Сорокин – начальник, даже очень большой по здешним масштабам. В другой ситуации он бы даже сесть не посмел, не спросившись. А тут и ухом не повел, будто свой товарищ пришел.
И все же сухая, как дистрофичка, тетка, сидевшая у стола, будто что-то почувствовав, споткнулась на полуслове.
– Продолжайте, – спокойно сказал следователь.
Тетка покосилась на вошедшего, похожего (в этом у нее был глаз наметан) на командировочного, уставшего от буфетных харчей, и, успокоившись, начала рассказывать о том, как перепродавала иностранную валюту.
– Бес попутал, – жалостливо говорила она. – Никогда я за это дело не бралась, да уж больно хороши были комиссионные, не устояла.
– Кому и как продавали – мы знаем, а вот где вы брали валюту?
– Дак где, там же, в палатке своей. Пришел один с «зелененькими». Двадцать процентов дал, дьявол. И риска, сказал, никакого: придет, мол, да спросит, кому надо.
– Кто вам приносил деньги?
– Дак откуда я знаю? Черный такой. Ну и… обыкновенный…
Она нервно пошевелила в воздухе пальцами.
– А прежде вы его видели?
– Видела где-то, не припомню.
– А вы вспомните.
Тетка тупо посмотрела на плафон, белевший над дверью.
– Худощавый, обыкновенный такой. Одет прилично, ничего не скажу. И трезвый – это точно. Пьяных я издаля чую.
– За такие деньги можно бы и запомнить.
– Дак разве в этом дело? Братик и Братик – мне-то что? Придет, узнаю же. Его «зелененькие» – ему и рубли, без процентов, конечно. Тут без обмана.
– Кто такой Братик?
– Какой Братик? А-а! Дак кличка, должно быть. Только это ведь сегодня Братик, а завтра, глядишь, Сестрицей обзовется. У них этих кличек что греческих «македонок» в базарный день.
«Дура ты, дура! – мысленно обругал ее Сорокин. – С кем тягаешься? Говорила бы уж сразу, начистоту».
– Значит, Братика вы не знаете?
– Совсем не знаю. – Тетка с вызовом поглядела на следователя.
– И перепродажей контрабанды вы прежде не занимались?
– Не занималась.
– Откуда же у вас такие деньги?
Следователь вынул из стола большую фотографию и показал ее так, чтобы Сорокин тоже увидел веер из восьми сберегательных книжек, выложенный сверху тремя десятками золотых колец. Женщина вздохнула, достала платочек, высморкалась и снова уставилась на фото, словно там была невесть какая любимая родня.
– А тайна вкладов оберегается государством, – сердито сказала она.
– Трудовых вкладов.
– А тут! Сколько было труда!
Сорокин едва удержался от улыбки. Хотя это было не так смешно, как грустно. Есть ли что-нибудь, к чему человек не мог бы привыкнуть? Труден первый шаг, а потом люди забывают, что дорога, на которую они шагнули, запретная, и совершенно искренне удивляются и даже возмущаются, когда их останавливают.
– Ну зачем вам столько денег? – сказал следователь. – Ведь вы этого не истратили бы за всю свою жизнь. Квартира в коврах, дача есть. А вот детей нет. Разбежались дети от ваших богатств, не это им нужно.
– Машину хотела купить.
– У вас на три машины хватит. Нет, матушка, это – жадность. Поглядите, до чего она вас довела!
– Лечиться-то недешево, – сказала тетка, не сводя со следователя испуганных глаз.
– Лечение у нас бесплатное.
– А путевка на курорт сколько стоит?
– Теперь не будет ни путевки, ничего. Все у вас конфискуют.
– Почему все-то, почему? – истерично закричала она. – Тут и мои деньги, кровные, заработанные!
– Сколько вы зарабатывали? Сто десять?
– Семь лет работала. Сколько будет за семь-то лет?
– А разве вы ничего не покупали за это время? Как же вы жили? Вот и посчитайте, какой ущерб нанесли государству.
«Ат-та-та! – подумал Сорокин. – Моралист, неисправимый моралист. Таких, как эта тетя, перевоспитывают страхом, а не убеждениями. Пилюли помогают только вначале. Если болезнь запущена, без хирургической операции не обойтись. Да и в самой ли тетке дело? Она носитель инфекции. Социальной инфекции. Ее надо изолировать, не тратя времени на нотации. Чтобы не заражала других жадностью, обманчивой верой в возможность легкой жизни за чужой счет. Есть, наверное, такой вирус, вызывающий ненасытную жадность. Должен быть. Иначе откуда эта болезнь души человеческой?»
– А чего я сделала государству? – с вызовом сказала тетка, подавшись вперед. Теперь она смотрела на следователя не растерянно, не испуганно – зло. – Что я воровала, как другие?
За стеной громко захохотали. Тетка быстро повернулась на смех, готовая ругаться, но увидела закрытую наглухо дверь: за стенкой смеялись по какому-то другому поводу. И оттого, что некого было ругать, она вдруг опала, оплыла вся, словно кусок пластилина у печки.
– Но при всех этих «благодеяниях» вы себя не очень-то забывали.
– А кто себя забывает, кто? Вы, что ли?
– На сегодня хватит, – устало сказал следователь.
Когда женщина ушла, он еще минуту сидел неподвижно, не глядя на Сорокина.
– Извините, Виктор Иванович, – сказал наконец, не поднимая глаз от бумаг.
– Да, брат. Вам бы воспитателем быть.
– Не понимаю я их, – воскликнул следователь, растерянно пожимая плечами. – Сколько работаю, а не понимаю. Ведь жалко же ее. Вы бы видели, какая в девках была! А теперь – кожа да кости. Извела себя и всех жадностью. Это же медленное самоубийство!
– И хорошо, что не понимаете, – сказал Сорокин. Он встал и пошел к двери. – А Братика надо бы поискать. Все-таки ниточка.
В коридоре он столкнулся с начальником уголовного розыска майором милиции Коноваловым.
– Мне сказали, что вы пришли. Я вас ищу-ищу, – обрадованно говорил Коновалов, пожимая Сорокину руку и нагибаясь. Его называли «дядей Степой», и, сколько Сорокин помнил, Коновалов при встречах со старшими начальниками всегда стеснялся своего роста.
– Ладно, ладно, – говорил Сорокин, входя в его кабинет. – Ты мне лучше столик поставь. Вот тут, скажем.
– Мой, пожалуйста.
– Твой не годится. Скажешь потом: во всем виноват тот, кто сидел за столом начальника.
– Виктор Иванович!
– Ладно, ладно. С этой минуты мы с тобой сослуживцы, а стало быть, уж извини, придется на «ты». Так что поставь-ка столик. Твой помощник может вот тут сидеть?
– Конечно, товарищ подполковник! Сейчас и организуем.
Он вышел, и уже через минуту дверь отворилась, и в нее втиснулась широкая спина молодого парня, втаскивающего стол.
– Лейтенант Сидоркин, – представил его Коновалов. – Инспектор нашего уголовного розыска.
– Будем знакомы, товарищ Сидоркин.
– Он у нас самый везучий.
Сорокин с любопытством взглянул на лейтенанта. Хотел пошутить, что это, мол, по традиции – везение, потому что лейтенанты Сидоркины, как и майоры Пронины, – любимцы всех сочинителей детективов. Но только усмехнулся про себя, сел и удовлетворенно поерзал на стуле:
– Что ж, товарищи, поскольку я теперь член вашего коллектива, давайте проводить совещание…