К книге
Избранное. Том 1. Невидимый всадник. Дорога на РюбецальСтраница 53
70%
Страница 53
53

Над тахтой висел большой портрет Дмитрия Мельникова, Зининого мужа, в полковничьей форме. Он получил звание недавно, уже на фронте, и, наверно, сразу же сфотографировался. Зина сказала:

— Знаешь, с Митей всё в порядке. Абсолютно всё. Получаю письма почти каждый день. Видишь... — Она открыла ящик стола, набитый конвертами.

Я подумала, что «всё в порядке» означало не только то, что Митя жив и здоров, а что в их с Зиной отношениях ничего не изменилось. Зина ревновала мужа, были какие-то истории, а впрочем, вероятнее всего, ее фантазии.

—      Думаю, что они сейчас стоят на озере Селигер. Он пишет, такая местность красивая... — мечтательно улыбаясь, сказала Зина.

Слова о «красивой местности» со вчерашнего вечера прочно связались у меня с Северной Осетией, и я вспомнила, наконец, о чем хотела спросить Зину, которая, конечно, все знала.

—      Почему это Дзитиев с нами был? Разве он тоже к Деду?

—      Не «тоже» и не с вами, а это вы все «тоже» и с ним: Дзитиев идет руководителем группы.

—      Как же? А Сахно? Он же поехал только на неделю домой, урегулировать семейные дела.

—      Не урегулировал, — мрачно ответила Зина. — Погорел ваш Сахно.

—      Как? На чем?

—      На чем все горят — на окружении.

—      Ни в какое окружение он не попадал, — возмутилась я, — он все время у нас на глазах был, в двадцать первой армии.

—      Не он, брат его попал. Вышел без оружия и партбилет, говорит, закопал где-то.

—      Так это же брат.

—      Не будь простачкой. По-твоему, можно в тыл к немцам забрасывать брата окруженца? Ты уверена, что его там не завербовали?

—      Брата?

—      Ну, конечно, брата.

Мне было жаль веселого и удалого Сахно. И откуда вдруг выплыл Дзитиев?

—      Слушай, Зинок, ты его знала раньше?

—      Кого? Сахно? Еще бы!

—      Да нет же, Дзитиева.

—      Вчера увидела в первый раз в жизни.

—      И то в пижаме?

—      Ну, нет. Ко мне он явился в полной форме.

—      И все равно он смешной, да?

—      Тут-то он смешной, а там как бы вы у него не заплакали.

—      Слушай, а почему не назначили Тиму? Он же подходит по всем статьям.

— «По всем статьям»! — передразнила Зина. — Да он у нас без году неделя работает.

Я вспыхнула:

—      Если бы ему не доверяли, его бы вообще не ввели в нашу группу.

Зина досадливо отмахнулась:

—      При чем тут: «доверяли, не доверяли». Порядок есть порядок. И руководителем — нельзя. Никто, конечно, не думает, что Тима первым долгом перебежит к немцам.

Мне даже неловко было слушать Зину.

Мы сидели в кухне, тоже очень уютной, со множеством разных штук, назначение которых осталось мне непонятным. Зина поставила бутылку сухого вина, я его не оценила. На фронте я привыкла к водке. Сначала я отдавала свою офицерскую норму, а потом стала сама ее выпивать.

Зина радовалась тому, что мне хорошо и удобно, и без конца потчевала меня, такая веселая и милая, словно не было ни войны, ни забот.

—      И ты живешь здесь одна? — бездумно спросила я, не желая ничего другого, как только выразить свое восхищение тем, что она хозяйка этого милого, уютного мирка.

И с жалостью, со страхом я увидела, как исказилось лицо Зины.

—      Что же мне, хахаля заводить? — грубо спросила она.

—      Что ты, Зинок! Вернется Митя...

—      Когда? — закричала Зина неестественно высоким голосом. — Когда он вернется? Разве это можно: вот так ждать, ждать! Черныш! Это ужасная война, с нее мало кто вернется. Во всяком случае, невредимым.

—      Ты не должна так думать, — сказала я, совершенно растерявшись перед этим взрывом, — если бы все так думали, невозможно было бы жить.

—      Оно и невозможно, — произнесла Зина уже тихо и как будто спокойно.

Она постелила мне на тахте, и я ткнулась носом в большую пуховую подушку.

—      Небось отвыкла от приличной постели? — с грубоватой лаской спрашивала она, глядя на меня.

Да, конечно, позади у меня была уже длинная вереница ночей в землянках, отрытых с бо́льшим или меньшим искусством, оборудованных с большей или меньшей выдумкой, и в чужих домах на печке, или на лавке, или на хозяйской кровати, охотно уступленной военной женщине; и в нетопленных номерах полуразбитых гостиниц; или просто в копне сена, а чаще всего — в машине, закиданной ветками для маскировки.

—      Подожди, я тебе дам ночную рубашку.

Я влезла во что-то тонкое и мягкое и с глубоким удивлением подумала, что, собственно, не так давно каждую ночь могла раздеваться и спать в красивой рубашке.

—      Если тревога, ты меня не буди, — сказала я, — а то все удовольствие пропадет. Я все равно не хожу в убежище, на лестницах темно, а я ничего не вижу.

—      Я сама туда не хожу. — Зина сидела на краю тахты, запахнувшись в голубой халатик. Волосы ее были уложены волнами под сеткой. Мне страшно хотелось спать, но было жаль расстаться с ощущением чистоты и покоя и доброго внимания к себе.

—      Ты, Черныш, пока перебросят, ночуй у меня. Телефон есть, в случае чего — вызовут. Тоже ведь может надоесть: всё с мужиками да с мужиками.

Я засмеялась уже совсем сонно, но Зина не уходила.

—      Ты только не ершись, я хочу сказать тебе одну вещь. — Она скинула туфли и прилегла рядом со мной. — Другому я не сказала бы, а тебе — могу. Ты с первых дней войны на фронте. Ну, может, не все время на переднем крае...

—      Совсем мало даже, — вставила я справедливости ради.

—      Пусть так. Но для тебя — хватит!

—      Почему это? — Я насторожилась.

—      Потому, что ты женщина, потому, что ты и здесь нужна. Что ты? Санитарка, снайпер, связистка? Да тебе книги в руки — сидеть в штабе, не в каком-нибудь, а в центральном. На инструкторской, очень важной сейчас работе. Подожди, помолчи, когда старшие говорят. Ты не такая уж девчонка, подавай ей передовую, и всё! А теперь ты уйдешь в леса... Слушай, я сижу на этом деле, все материалы идут через меня. У нас пока так мало удач и так много несчастья! Я не хочу, чтоб ты там осталась.

Она заплакала. Я пробормотала:

—      Почему это я обязательно там останусь?

—      А если тебя не убьют, может случиться еще хуже: останешься калекой в двадцать два года! И кому ты тогда нужна, у тебя же никого. Если бы ты была не детдомовка...

Зина применила запрещенный прием. Я думала, как бы его отбить, но она мне и слова выговорить не давала:

—      А как бы Захар Иванович обрадовался!

Я села на постели.

—      Это что, он тебе поручил провести со мной переговоры?

—      Что ты!

—      Ну, будет реветь. Дай мне поспать. — Я бросилась лицом в подушку.

—      Спокойной ночи, — сказала она и потушила лампу у тахты.

Меня никто не разбудил, и я с перепугу решила, что опоздала, но было только полдевятого. В кухне у стола сидела какая-то очень исхудавшая женщина. Наверно, еще недавно она была вдвое толще: платье болталось на ней, как на вешалке.

Зина сказала:

—      Это моя тетя Полина, эвакуированная из Старобельска. Она на рассвете заявилась. Тут такой грохот был, а ты не слышала.

Кухня была завалена узлами и чемоданами, отчего сразу стала похожа на зал ожидания третьего класса.

Зина хлопотала около стола.

Тетка спрашивала плачущим голосом:

—      Зиночка, почему у вас объявляют воздушную тревогу, а «раз, два, три» не говорят? У нас обязательно скажут: «Граждане, воздушная тревога! Раз, два, три!», и опять: «Граждане, воздушная тревога! Раз, два, три!»

—      Это их учат про себя интервалы отсчитывать, а ваши дикторы с перепугу вслух считают. Сейчас будем кофе пить. — Зина сняла с плитки кофейник.

—      Неужели настоящий, Зиночка? — готовно придвинулась тетка. — Ах, боже мой, — вдруг вспомнила она, — ведь я, Зиночка, только-только диван купила с тремя подушками. И для кого? Для Гитлера?

Я крутилась под душем, фыркая и отдуваясь. Вразброс до меня долетали слова тетки пополам со всхлипываниями:

— Манечка с детьми в Чимкенте... Там ничего. Но как ливень — вся вода с гор течет прямо в Манечкину квартиру!

От кофе я отказалась и, не слушая Зининых воплей, выбежала на улицу. Только что прошел дождь, и промытая листва зеленела, как в мае. Я радостно подумала, что до осени мы еще поживем, как люди, там, в этом «опрокинутом кувшине», где тоже, наверное, будет «красивая местность».

Я еще думала, что ничего не стоило расспросить Зиночку, которая всегда все знает, о Петрове. Но почему-то ни вчера, ни сегодня мне этого не хотелось.

Глава третья

А Дед не был лишен слабостей — любил славу. У него в гостинице мы застали многолюдное и шумное общество. Здесь были журналисты, которые писали или собирались писать про Деда, художник, сделавший его портрет, кинорежиссер и его жена, которые «мечтали», как она сказала, создать фильм о боевом пути Деда.

В номере под мокрыми тряпками стоял еще не законченный скульптурный бюст Деда, и пожилой скульптор сидел вместе с нами за длинным столом, безалаберно уставленным всякой всячиной.

Впрочем, закуска была самая непритязательная, военного времени, но соскучившиеся по настоящему делу официанты сервировали стол так, что с первого взгляда можно было предположить что-то путное.

Пили коньяк и водку, а маленький толстяк с петлицами военврача кричал, что признаёт только спиртягу.

Похоже было, что здесь собрались люди, мало знающие друг друга и объединенные только тем или иным отношением к Деду.

Кроме жены режиссера и меня, здесь была еще одна женщина. Ей было лет тридцать пять. Никак нельзя было дать ей больше, но отчетливо было видно, что прожитые годы легли ей на плечи не пушинками, а тяжелой ношей, стряхнуть которую она не могла, а может быть, и не хотела. И нисколько не украшала себя ни прической, ни косметикой. Не то чтобы отпечаток пережитого падал на нее какой-то тенью. Лицо ее, обращенное к собеседнику, готовно освещалось улыбкой. Но даже тогда оно не становилось ни беззаботным, ни простым.

Женщина была в военном с тремя зелеными фронтовыми шпалами на петлицах. Я подумала, что скорее всего она батальонный комиссар, но на рукаве у нее не было звезды. Я тщетно ломала себе голову над тем, кто она и какое отношение имеет к Деду. Пока, выпив полстакана водки, не решила, что все выяснится само собой.

Дед сидел во главе стола без кителя, в черной шелковой рубашке, картинно оттенявшей его белую бороду.

Мы не очень ладно почувствовали себя, найдя здесь такую большую и разнохарактерную компанию, но так как Дед, не вдаваясь в подробности, закричал: «Вот еще мои друзья!», как он кричал и потом, при появлении других, то мы сразу растворились в толпе его гостей. Можно было назвать это «толпой», потому что людей было много, некоторые собирались группами в обеих комнатах номера-люкс, время от времени присаживаясь к столу.

Все говорили громко, не очень прислушиваясь друг к другу. Кто-то подсел к роялю.

«Идет война народная» — это звучало особенно сумрачно оттого, что пели одни мужчины.

Спели еще только что появившуюся «Эх, туманы мои, растуманы». Потом пианист подошел к маленькой женщине, которую я раньше вовсе не заметила, низко ей поклонился и сказал:

— Клавдия Ивановна, не откажите, для Деда: «Материнскую» или что хотите.

Та не чинясь встала, подошла к роялю, вытерла платком уголки рта и сделала знак пианисту.

Он взял несколько аккордов, негромких, раздумчивых. Женщина стояла прямо, сложив руки под грудью, строго и печально глядя перед собой. Голос ее низкий, чуть дребезжащий, не сильный, не сливался с музыкой, а как будто спорил с ней.

Музыка неторопливо, спокойно утверждала что-то, но женский голос ломал спокойствие страстной жалобой. Это было не пение — певучий, медлительный рассказ. Женщина вела его плавными, округлёнными переходами, естественными, как поворот лесной дороги.

Это было похоже на старинную русскую песню, и в этот час, в этой комнате, не могло быть ничего более близкого собравшимся здесь. Жена режиссера, положив кудрявую голову на плечо мужу, беззвучно плакала, не вытирая слёз.

Обводя взглядом стол, я наткнулась на Петрова. Совсем было позабыв о нем, я сейчас с каким-то неприятным чувством наблюдала за ним. Он сидел в своей характерной позе, чуть набычившись, исподлобья глядя на Клавдию Ивановну тяжелым, удивленным взглядом. Видно было, что до него не доходит то, что так трогало всех. Он как будто был отделён от нас всех непроницаемой броней. Конечно, ему был чужд этот рассказ, трогавший нашу душу силою каких-то давних, может быть детских воспоминаний, связанных с этой напевной речью, с простым текстом.

Я ужасно разволновалась. А водка всегда настраивала меня на сентиментальный лад. «Не буду больше пить, — сказала я себе, — по крайней мере до переброски».

Было очень жарко. Как раз впору выйти на балкон. И с высоты посмотреть на Москву в сумерках, еще не затемненную, но уже и не светлую. Нырнуть под тяжелые плюшевые портьеры и проскользнуть в неплотно закрытую дверь...

Свесившись через перила, я снова подумала: «Как хорошо, что мы — «ножками»! Все поплыло перед глазами. Мне стало плохо на минуту. «Ну, если уж очень надо будет — прыгну», — утешилась я, слабо в это веря.

Я крепко запомнила свой первый и единственный прыжок.

Внезапно выключенный мотор, толчок в сердце: сейчас! Второй пилот рванул дверь, и ветер высоты хлестнул нас. Прозвучал сигнал: «Прыгать». Тима первым оторвался от самолета, как прыгают с вышки в воду «солдатиком», ноги вместе.

За мной стоял Бельчик, и я знала, что, если помедлю, он толкнет меня, чтобы я не опозорилась. Я неловко шагнула в пустоту, меня скрутило, я выпрямилась в воздухе. Правую руку я держала на кольце, по инструкции, но автоматический парашют медленно стал раскрываться сам. И здесь начались хлопоты спуска...

Предыдущая главаГлава 53 из 76Следующая глава