— Слушайте, хлопцы! — сказал Микола.и— Я знаю эту местность. Здесь, вон под насыпью, дорога в бывшее имение бывшего графа Дурново...
— Ах, вы с графом были знакомы домами! — сейчас же вставил Котька.
— Так я же приезжал сюда... — пытался объяснить Микола, но Котька не унимался:
— Да-да, ты приезжал охотиться. Густопсовая охота.
— Просто псовая, — пробасил Володя.
— А у них, у графов, густо... — настаивал Котька.
Наташа приподнялась и шлепнула Котьку туфлёй по голове:
— Дайте человеку слово сказать, треплы!
— Мой дядька у графа конюхом служил, — наконец выдохнул Микола, — у графа кобылка была...
— Конюхом? Фи! Мезальянс! — опять перебил Котька.
— До чего невежда! — возмутилась Наташа. — Мезальянс — это неравный брак!..
— А я про что? Про графа и кобылку. Ясно сказано было: любимая кобылка...
Володя хохотал, повиснув на железной ступеньке. Жан улыбался, не выпуская изо рта трубки.
— Ну вас к чертовой матери. Я же к чему говорю: давайте сходим искупаться, там пруды — закачаешься!
— Жан! Пусти купаться! — заорал Котька и спрыгнул на насыпь. — Отпусти! Все равно стоим! А то вшивость разведем!
Жан нахмурил брови и вынул трубку изо рта:
— Не все. Девушки, ты, ты и ты... Вы идите. Остальные на местах.
— Ура! — закричал Котька.
По дороге Микола рассказывал об удивительной жизни его дяди у графа Дурново, о том, что места эти славились своей живописностью:
— Такой журнал был: «Имение и...» В общем, имение и что-то...
— Имение и наводнение? Имение и затруднение? — подсказал Котька.
— Заткнись! — вышел из себя Микола. — «Усадьба и...»
— Усадьба и свадьба? — не унимался Котька.
— «Дом и усадьба» — вот какой журнал! Так там фотографии этого имения печатались, — наконец высказался Микола.
Проселочная дорога игриво петляла между кустами дикой акации и вдруг пошла круто-круто вниз, а там, внизу, замерцали необыкновенно ясные, словно только что протертые стекла окон, голубовато-прозрачные пруды. Ивы над ними стояли, как девы в печальном хороводе, полоскали свои распущенные зеленые волосы в воде. А выше толпились дубы, и вырезная их листва узорчатой росписью впечатывалась в синее небо. Трава росла здесь неестественно темная, местами казавшаяся почти черной, с блестками ромашек и металлическими пуговками лютиков.
Победительная прелесть этих мест обдала нас холодком. Мы молчали, готовые утонуть в этом покое, в этой красоте.
— Уйдем от ребят, — потянула меня за руку Наташа. — Искупаемся вон там, подальше.
Она потащила меня в заросли камыша. Маленькая песчаная отмель лежала ребристая и светлая, как лист рифленого железа, брошенный на берегу.
Искривленная ветла изогнулась над водой, далеко выдаваясь вперед толстым, сучковатым стволом.
— Будем отсюда прыгать, — распорядилась Наташа.
Она рывком сбросила с себя все и пошла по песку, оставляя на нем глубокие следы своих странно маленьких ног, тотчас же наполняющиеся водой.
Секунда — и она стояла на стволе, раскинув руки, балансируя... Солнечные блики по воде побежали к ее ногам, а ветки одели Наташку светотенями.
— Ты прямо как Мельпомена, — сказала я, — богиня охоты, которая голая, с луком.
Наташка прыгнула, нырнула.
— Диана это, Диана! Мельпомена насчет те-а-а-тров! А я — Ди-а-на!
Она плыла все дальше, по-мужски, саженками.
Я прыгнула «солдатиком» и по-собачьи поплыла вдоль берега. В прозрачной воде было видно, как легкое, летучее племя мелких рыбок-сибильков носится между корягами. Верно, так жили здесь и те, кто владел всей этой красотой, — в вечной игре, наслаждениях, беспечности... В бездумной, бесстрастной лени. Или нет... Наверное, тут кипели свои страсти, борьба за чины, за место в свете, за милости двора...
Как это удивительно, что совсем недавно существовал несправедливый, порочный, жестокий порядок, когда одни наслаждались, а другие только мучились. И это было уже на моем веку. И я могла бы прожить жизнь рабой, как многие. И даже не знать о другой жизни! Не знать ничего! Работать двенадцать часов в «пробелках», как у нас на заводе работали женщины, или в упаковочной, где зашивали мешки. И не учиться — только церковно-приходская школа... Верить в бога, справлять церковные праздники... Это я-то? Ну да!.. А Наташка? Ну, Наташку родители дотянули бы до гимназии. Из кожи бы вылезли. А потом? Потом выдали бы замуж за старика, как на картине «Неравный брак». А Федя, наш умный, талантливый математик Федя Доценко, ходил бы за плугом, как его отец, как его дед. И куркули вынули б с него душу, как с отца Гната...
— Лё-ёлька! — кричала Наташа. — Ты там не утонула?
— «И в распухнувшее тело раки черные впили́сь», — отозвалась я и поплыла на мелкое.
Песчаное дно приятно пружинило под ногами, я пошла к берегу, сильно размахивая руками. Солнце припекало, от меня валил пар, как от лошади.
— И-го-го! — неистово заржала я от счастья, от беспричинной радости и запрыгала по воде, высоко вскидывая ноги.
— Парнокопытное, остановись! — сказала Наташа, выходя на берег.
Она легла на живот, положив голову на сложенные крестом руки.
— Посыпь мне песок на спину, — разнеженно промурлыкала она.
— Может, пяточки почесать вашей милости?
— Почеши. — Наташка повернулась на спину и протянула свою длинную ногу с розовыми ногтями. — Ой, щекотно! — Она ткнула меня ногой в бок: — Полежи спокойно хоть минуту.
Но я никак не могла утихомириться: кувыркалась через голову, зарывалась в песок и потом бежала смывать его, фыркая и отдуваясь.
— Ты дитё, Лёлька, — сказала Наташа.
— Почему ж это я дитё, а ты не дитё? Только и всего, что ты — здоровая кобыла, а я ростом не вышла.
— Я женщина, — спокойно сказала Наташа, отжимая мокрые волосы, — а ты еще недомерок.
Я обиделась пуще:
— Невелика заслуга, подумаешь. И если хочешь знать, у меня тоже была любовь.
— Да? — спокойно удивилась Наташа.
Невероятно привирая, я принялась рассказывать про свой роман с Валерием. По моим рассказам выходило, что он всячески домогался моей любви и даже говорил мне, что мы «как равнозначащие свободные личности должны шествовать по жизни рука об руку». Но в последнюю минуту шествие отменилось, потому что к Валерию приехала жена.
— Так. Значит, последняя минута все-таки не состоялась? — задумчиво спросила Наташа.
— Нет, — виновато ответила я.
— Не унывай, — покровительственно сказала Наташа, — все еще впереди. А твой Валерий — он ничего. И что рябой — так это даже интересно!
— Ну уж рябой! Так, немножко...
— Как у нас говорят: «У него на носу черти рожь молотили»...
Наташка, конечно, могла издеваться надо мной, как хотела: ведь она целых две недели была замужем, пока не выяснилось, что они с Матвеем Свободным не сошлись характерами. Как Наташка мне объяснила, они остались товарищами по борьбе, и только. Конечно, Матвей совсем не хотел быть только Наташкиным товарищем по борьбе. Я помню, как он приходил к нам и все пытался выманить Наташку на улицу для разговора. Но она о ним говорила только о политике. И на улицу не шла. И Матвей перестал ходить к нам. Мне было жаль его, большого и красивого, когда он невпопад отвечал Наташке что-нибудь про мировую революцию. А про эмпириокритицизм он даже слыхом не слыхивал.
Матвей был неплохим художником, конечно, если не принимать всерьез «Фантазии углём и мелками». И он без конца рисовал Наташку.
Он рисовал ее не в том ситцевом платье, которое она носила, а в каком-то кисейном, с бантами. И говорил, что Наташка — «тургеневская девушка». Какое нахальство! Сравнивать ее с Лизой, ушедшей в монастырь из-за того, что — подумаешь! — у Лаврецкого оказалась жива жена! Или с глупой как пробка Джеммой! Конечно, Наташку это просто бесило.
Что касается моего романа с Валерием, то, по правде, хвастать тут было нечем. И, собственно, на что я могла надеяться? Ему исполнилось двадцать пять. Он был комиссаром, ездил на автомобиле. И конечно, ему «была не новость смиренной девочки любовь». Я влюбилась в него, еще когда он работал у моего отца подручным, а я просто малявкой бегала по огороду. Может быть, конечно, это потом мне показалось, что я еще тогда в него влюбилась. Но все-таки что-то было с самого начала. Потому что, помню, ужасно я плакала, когда Валерий уезжал в Петроград, Мама пекла ему пирог на дорогу, а папа говорил: «Не журись, Валерка не пропадет, у него на плечах голова — не задница!» Это у моего папы высшая похвала.
А позже я ходила в Народный дом танцевать. У нас после заседаний партийной ячейки всегда устраивали танцы. На заседания меня не пускали, но уж на танцах я отличалась.
Однажды мы танцевали при луне на веранде бывшего хозяйского дома, хотя было еще довольно холодно и шел дождь. Я танцевала с одним парнем падеспань, и вдруг кто-то меня хватает за юбку и оттаскивает от моего кавалера. Я даже не узнала Валерку сразу: он показался мне почти старым в его солдатской папахе и кожаной тужурке. Он меня приподнял, посмотрел на меня близко и сказал:
— Лёлька, ты стала взрослая!
Тут я влюбилась окончательно. И мы танцевали с ним и вальс, и падекатр, и полечку: «Пойдем, пойдем, ангел милый, пойдем танцевать со мной!»
Потом дождь кончился, и мы убежали в сад и сидели под деревом на скамейке до рассвета. Это я первый раз в жизни сидела до рассвета.
Валерий спросил:
— Тебя дядько Пахом но вздует за то, что ночью шляешься?
Я ответила независимо:
— Вот еще чего! Руки коротки!
Мой папа был против всего: и против ячейки, и против танцев. Но со мной он не мог ничего сделать. Чуть что, я начинала кричать, что меня притесняют как личность и что папа — феодал. Папа не знал, что такое «феодал», и пугался. А мама говорила: «Не хвилюйся, Пахом! Бережи сердце».
Я спросила:
— Валерка, ты к нам заехал?
— Нет, я у директора буду жить.
— У директора? Почему?
— Потому что я комиссар. То-то. А ты пимпа курносая!
Комиссар! Мне было чудно: какой же он комиссар? Мой отец его учил сахар варить.
Валерка рассказал, как он в Петрограде вступил в партию, и бился с юнкерами, и был командиром в Красной гвардии. А теперь он приехал в командировку на наш завод от Наркомзема.
Он мне объяснил:
— Понимаешь, мы национализируем земли сахарной промышленности, тут надо навести порядок, социалистический порядок.
Я была еще не очень политически грамотная, но все-таки до меня дошло, что Валерий теперь крупный деятель. И я решила держать в тайне свои чувства. Я держала их в тайне все две недели, что Валерий был у нас в командировке.
Он был очень занят, но все-таки иногда вечером приходил на танцы, и хотя он приглашал и других девчат, но больше всего танцевал со мной. И мы катались с ним на лодке. Особенно у нас, конечно, не раскатаешься, потому что на нашем заводе в пруд все отходы спускают, а с жомовала такой вонью несет, что аж шатает, кто с непривычки. Но мы все же катались.
И мне дома нисколько за это не попадало. А папа однажды выпил с Валерием и говорит ему:
— Валерка, я тебя всегда любил. Плюнь на свое комиссарство! Становись знов к аппарату, будем сахар варить. Я тебя женю. Свадьбу зыграем.
— А у тебя, дядько Пахом, невеста для меня имеется, вон Лёлька...
— Та на що тоби така пигалица! — закричал папа. — Ни кожи ни рожи, ха ей грец!
Они захохотали, а я ушла на танцы одна.
Наступила зима. Завод стал работать — ведь раньше была разруха и сахар вовсе не варили. Потом стали варить только желтый. А теперь сахар шел белый, как при старом режиме, но крупнее. Я бегала на сушки, где шел конвейер и на железной ленте трясло мелкой трясучкой влажный сахар. Можно было брать его пригоршнями и есть — лишь бы с завода не выносили.
В ту зиму я не училась, потому что школу развалили саботажники. Мне дали работу в библиотеке бывшего хозяйского, а теперь Народного дома: составлять каталог по десятичной системе. Я ездила в уезд на совещания библиотекарей. Там нам делали доклады о текущем моменте, о международном положении и немножко о десятичной системе в библиотечном деле.
Книг у нас в библиотеке было море-океан, потому что забрали библиотеку бывших хозяев завода и еще привезли из соседнего помещичьего имения, что осталось после пожара. Я читала запоем всё подряд.
Зима была метельная. Иногда Народный дом заносило так, что не выберешься. И я оставалась ночевать в библиотеке. Керосиновая лампа горела до утра, копоть черными мухами летала в воздухе, я читала!
Приезжал на завод Валерий. Он уже не носил солдатскую папаху, а, несмотря на мороз, щеголял в кожаной кепке «комиссарке», надевая ее чуть набекрень. В ней он мне нравился еще больше. У него были синие, блеклые, как будто выцветшие глаза. Такими становятся васильки к концу лета. Мне нравились его каштановые волосы, кудрявые после тифа, и даже оспины на носу.
Я уже хотела открыть ему свои чувства, но подумала, что успеется.
Иногда Валерий приходил ко мне в библиотеку. «На хвылыночку», — говорил он. Но оставался допоздна. Мы сидели с ним в книгохранилище, где я топила почку «буржуйку», чтобы не отсырели книги. Дровишки трещали в печке. Валерка сидел на стремянке, курил роскошные папиросы «Сафо» и учил меня, как на свете жить.
— Ты, Лёлька, конечно, маху дала, что родилась девчонкой, — говорил Валерий, — еще долго, понимаешь, женщина у нас будет на подхвате. Не взять ей разом позиции. А ты не оглядывайся на то, что девка, — дуй до горы!
И для примера Валерка рассказывал мне историю своего друга Мишки Семенова, который еще недавно был грузчиком в Николаеве, а теперь «вырабатывался в крупного государственного деятеля».
Книгохранилище Валерке не нравилось.