К книге
Избранное. Том 1. Невидимый всадник. Дорога на РюбецальСтраница 43
57%
Страница 43
43

Внизу хлопотали грузчики, закрепляя проволокой вагон, и я чувствовала себя отлично в этом уже привычном мне мире, над которым ветер колыхал красный кумач со словами: «Стране нужен лес!»

И вдруг возникло нечто, так резко выпадающее из привычного пейзажа, что я даже и не сразу поняла, что это, к чему...

Два всадника, четко и как-то неестественно красиво выделявшиеся на снегу и на фоне бело-зеленого леса, шагом, неестественно медленно двигались вдоль путей. Можно было подумать, что они осматривают фронт работ, если бы не этот их чересчур красивенький, чересчур бравенький и отчужденный вид.

Не знаю почему — может быть, просто потому, что я уже закончила подсчет и мне нечего было делать, — я не могла оторвать глаз от фигур всадников, таких неожиданных здесь и таких неуместных.

Они ехали — один впереди, другой сзади, соблюдая интервал, из чего можно было заключить, что это какой-то начальник и его помощник, адъютант или еще кто-нибудь, что подтверждалось щеголеватостью первого и несколько мешковатой посадкой второго.

На командире была синяя венгерка, отороченная серым барашком, серая кубанка, синие галифе и, несмотря на мороз, сапоги со шпорами. И, хотя шпоры тут как раз были на месте, они меня почему-то разозлили.

Вдруг я ощутила, прямо-таки физически, свою потрепанную юбку, да еще она на ветру развевалась, и, конечно, из-под нее виднелись ватные штаны... И свой черный, как у монашенки, платок. Ну и что? В шляпе мне, что ли, тут фигурять? Это было полным идиотизмом с моей стороны — стыдиться своего рабочего вида! Вдруг раскиснуть оттого, что какие-то непонятные гастролёры появились здесь не ко времени, не к месту!

Я повернулась к ним спиной, потому что они приближались, и громко крикнула вниз укладчику Лёньке, мало заботясь о том, что меня могут услышать и те:

—      Лёнька, это кто там гарцует?

Лёнька прекратил возню с проволокой, которой он закреплял погруженный лес, выпрямился и поглядел.

—      Начальничек с заставы! — прокричал он мне в ответ и вернулся к работе. Но так как Лёнька любил во всем обстоятельность, то снова закричал во весь голос:

—      А сзади — евонный помощник.

«С заставы!» — меня как будто подранило, я даже застонала тихонько.

Вдруг эти — откуда они взялись? — напомнили мне всё, что уже улеглось, заросло, зарубцевалось; всё опять стало болеть, словно свежая рана!

Я разглядела венгерку и шпоры, но вовсе не поинтересовалась, как же они сами-то выглядят! Шут с ними!

И не обернулась.

Ах, какая же это глупость! Какое дурацкое, недостойное чувство! Ну, хорошо, они там на заставе — герои! Ловят нарушителей, раскрывают дела! Что из этого, что? Я сама раскрывала дела. Сама вела работу, которую называют «боевой». Да, считала ее своим призванием, гордилась тем, что я, девчонка, оказалась в седле! Да, я сидела в этом седле так свободно, так естественно. Но вылетела из него! Нет, меня вышибли! И я не хотела ничего вернуть!

Медленно стала я спускаться по выступам стволов, держась за проволоку, которой они были скреплены. На минуту задержалась, и тотчас Лёнька протянул руки, я прыгнула, он на лету поймал меня.

И пошла к тепляку, не оглянувшись, чуть пошатываясь, как будто долго плыла по неспокойному морю. И в самом деле: восемь часов я стояла там, на верхах вагонов. А подо мной зыбились еще непрочно сложенные стволы. Там, вверху, укачивает, как на море, от беспрерывного мелькания, вращения толстых баланов, когда они проходят свой длинный путь от закладов на погрузку.

Сейчас я вспомнила об этом уже по-другому: легко. Ехать на заставу надо было сначала дрезиной, а потом на лошади, которую мне вышлют на полустанок. Уж, наверное, кони у них что надо. Все эти соображения как-то размагнитили меня, и я забыла главное: что неизбежно попадаю хоть и в новую для меня обстановку, но все же схожую с той, в которой я жила еще совсем недавно. И что это будет невесело.

И я бездумно ответила кадровичке, что да, могу переводить. И если мне засчитают это время как рабочее, то согласна ехать. Они спрашивали: не выслать ли мне провожатого? Незачем. Доберусь сама.

Мной овладело полузабытое чувство оживления, любопытства, как будто эта поездка могла внести что-то новое в мою теперешнюю жизнь.

Оно не покидало меня, пока я шла по дороге, ведущей низиной, которая лежала нарядная, искристая и как будто отражала солнечные лучи, любуясь ими, играя ими, но не поддаваясь им. И мне была созвучна державная сила зимы, цепкость ее рук, которые схватили и держат все вокруг и будут держать еще долгие месяцы. Как будто эти месяцы сулили мне что-то новое и радостное.

Никого не было видно вокруг. Я не встретила ни прохожего, ни машины. И если бы не привычный звук трелевочного трактора где-то вблизи, могло бы это место показаться необитаемым.

Я прибыла позднее, чем ожидалось, потому что в пути поломалась дрезина. Но на полустанке ждал меня молодой человек в пограничной форме, который отрекомендовался: помощник начальника заставы Валентин Соколов. Я отметила серые доброжелательные глаза и легкую шепелявость, когда он заговорил:

—      Вы ездите верхом? — спросил он.

Еще бы! Но я ответила сдержанно:

—      Могу.

Кобылка была невысокая, молодая, каряя. Соколов поддержал мне стремя, и я, с отвычки, тяжело, не так, как хотела бы, устроилась в седле.

Мне приходилось скакать на лошади в любую погоду и по любым дорогам, но здесь было трудно. Дорога, малоезженая, ледяная, вилась, огибая сопку; белизна утомляла глаза, а главное — я вовсе отвыкла от седла и чувствовала, что «разобьюсь», как это случается с новичками.

Но обратного хода не было, и я только с нетерпением ждала, когда в наступающих уже сумерках появятся огни погранзаставы.

Я узнала от моего спутника, что он новичок на заставе и что начальника его зовут Александр Карпович Савченко, а сама уже догадалась, что Валентин влюблен в него юношеской влюбленностью, которая заставляет его находить в этом Савченко все лучшие человеческие качества.

Это немножко смешило меня, а впрочем, было мне знакомо.

На границе бывать мне до сих пор не доводилось, но комната, в которую я попала, напоминала «дежурку» где-нибудь в уголовном розыске. Заходили с докладом сдавшие наряд бойцы. Только они были потише, чем горластые инспектора угрозыска. И вообще, тут было как-то тихо: кони ржали тише, чем обычные кони, и тише брехали собаки.

А может быть, так казалось от сознания, что здесь граница.

Хорошее мое настроение почему-то улетучилось, как только мы достигли цели и Валентин исчез за дверью. Меня снова томило сложное чувство потерянности, я как будто прикасалась к чему-то навсегда для меня закрытому, по которому, оказалось, я все еще тосковала.

К тому же я все-таки страшно «разбилась», спина и ноги ныли. «Как хотят пусть отправляют обратно, верхом не поеду! — сердито думала я. — Зачем я вообще согласилась? Кто меня за язык тянул? Сказала бы, что не могу переводить, и всё!»

И в поездке не было ничего интересного: поднималась пурга, дрезина еле ползла, потом эта скачка, во время которой я только и думала, как бы не свалиться с лошади и не опозориться в глазах мальчишки. Впрочем, в Валентине что-то мне нравилось: мне даже почудилось, что это пограничный вариант Моти Бойко.

Пока я раздумывала, вернулся Соколов. Он объяснил мне, что они задержали немца Франца Готлиба — иностранного специалиста, работающего на деревообделочной фабрике. Паспорт у него в порядке, но пропуска в пограничную зону нет и поведение в высшей степени подозрительное. По-русски говорит плохо и объяснения согласился дать только через переводчика.

Все было ясно.

Через коридор, в котором топил печь немолодой боец в распоясанной гимнастерке, мы прошли в небольшую комнату. Тотчас привели и Готлиба, здоровенного верзилу с туповатым, неподвижным лицом, на котором сейчас были написаны одновременно испуг и возмущение.

Соколов ставил вопросы, я переводила их и ответы немца.

На мой взгляд, случай был неинтересный, и немцу можно было поверить: у него был уж очень дураковатый вид.

Из опроса выходило, что Готлиб приехал, чтобы найти здесь своего друга. Его друг — Фидлер, тоже немец, политэмигрант, тут неподалеку, работает на шахте. «Как это? Штейгер? Да, штейгер». Вот он его разыскивает.

А почему нарушил паспортный режим, непонятно, и умело поставленные Соколовым вопросы не могли ничего прояснить.

Опрос продолжался. Я переводила спокойно, свободно. Если нужное слово не приходило мне на ум, я заменяла его другим без раздумья.

Вдруг дверь стремительно распахнулась, и Соколов вскочил. Поднялся и немец. Соколов, видно, хотел отрапортовать, но Савченко легонько нажал ладонью на его плечо, заставив сесть. Он поздоровался со мной, тряхнув мою руку, словно я была здоровым мужиком, с Готлибом — вежливым кивком. Соколов хотел уступить начальнику место за столом, но тот уселся на стуле сбоку и сделал ему знак продолжать опрос, а сам стал читать лист, исписанный старательным ученическим почерком Валентина.

Соколов продолжал уточнять обстоятельства, я переводила, стараясь отвлечься от Савченко. Но боковым зрением я очень хорошо охватила всю его фигуру, знакомую мне с той первой мимолётной встречи, и лицо, которое в тот раз вовсе не рассмотрела. Савченко был, что называется, ладным. В том, как он сидел, поворачивал свою крупную черноволосую голову, было что-то естественное, мужественное.

И я должна была признать: то, что мне показалось тогда «красивеньким», оказалось просто красивым — фигура, посадка головы, движения.

Некрасивым, хотя тоже мужественным, было лицо: сильно загорелое, почти так же, как у меня, тем же загаром — не мягким, южным, а резким, бурым, обнажающим все морщинки, загаром зимнего солнца и ветров. Рот крупный, брови почти суровые, жесткие складки у носа делали лицо грубоватым. Глаза, небольшие, карие, были устремлены на немца, и выражение их ускользало от меня.

Но при этом я чувствовала, что Савченко так же боковым взглядом изучает меня. И я малодушно порадовалась тому, что сейчас на мне не платок и не затрапезная юбка, а спортивный костюм, отлично сшитый в Москве.

И тут же меня словно холодной водой окатило! Савченко, конечно же, поинтересовался, кого это ему порекомендовали в переводчики! Он знает обо мне всё. И, безусловно, не в лучшем виде моя история отражена в отделе кадров. А если он пробрался сквозь незыблемый строй казенных бумаг к сути дела! Тогда... Что ж! Он может, чего доброго, и пожалеть меня! К черту! К черту всё: и эту поездку, и встречу, всё вместе с немцем!

Между тем Савченко вступил в опрос, и я, как ни была занята собственными переживаниями, профессионально оценила интересный, целенаправленный поворот, сделанный начальником заставы. И сразу поняла: он исходит из предположения, что дураковатость немца — только маска. Я считала это спорным, но, конечно, можно было попробовать и так.

Немец стушевался и вдруг сказал, что устал, ему трудно объясняться через переводчика.

Савченко тотчас прервал опрос.

—      До завтрашнего утра, — объявил он.

Он вытащил из кармана «Казбек» и подвинул ко мне открытую коробку. Хотя я давно не курила, не знаю почему, взяла папиросу. Он поднес мне спичку и, поднявшись, попросил зайти к нему.

Когда я вошла в кабинет и села, то в первый раз увидела его глаза. В них было внимание и легкая нерешительность, удивившая меня.

—      Мне неудобно играть с вами в игру «Ты меня видишь, а я тебя — нет», — сказал он быстро, как бы желая перешагнуть через барьер, мешавший дальнейшему разговору. — Я знаю вашу историю и хочу вам сказать... — Он замялся и все же продолжал с интонацией доверительности: — Мне пришлось пережить нечто сходное. И я очень понимаю вас. Но, вероятно, такие вещи все-таки неизбежны. Не в булочной работаем.

Это была знакомая мне фраза, у нас тоже часто ее повторяли. Я улыбнулась, но улыбнулась уже через силу.

Кажется, случилось самое худшее, я уже не могла совладать со своими нервами: жалость к себе, изжитая, казалось, обида... Все вернулось, пропади они пропадом со своим немцем!

Сейчас, сейчас Савченко заметит... Я испугалась. И в эту секунду ярко вспыхнул во всех лампочках и сразу погас свет.

—      Проклятый движок! Вот так все время! — пробормотал Савченко.

В темноте отчетливо засветлел четырехугольник окна, и стало видно, что идет снег, косой, некрупный.

Савченко чиркнул спичкой и зажег две свечи, стоявшие на письменном столе в старых медных подсвечниках. Всё в комнате изменилось в одно мгновение. Такое же короткое, как последняя вспышка электрических ламп. Не только в комнате.

Изменилось во мне и в нем. Как будто оттуда, где теперь неподвижная молчаливая тьма скашивала углы, с потолка, на который пламя свечей отбрасывало быстро-быстро танцующие тени от легкого движения воздуха из незаклеенного окна, — от всего потянуло чем-то новым.

Он стал ближе, понятнее мне. Больше того, моя беда стала его бедой. И это не было жалостью, а только пониманием. Он ощутил мое одиночество, мою обиду. Но почему? С какой стати? Почему он оказался как-то связанным со мной?

Я хотела стряхнуть с себя то неясное, что овладело мной, и мне удалось это. Все как бы стало на свое место. Но что-то осталось: как будто мы уже не могли равнодушно пройти мимо друг друга.

Понял ли он что-нибудь? Уловил ли что-нибудь? Что же он мог понять или уловить? Ведь это происходило только во мне. Или в нем тоже? Мы ничего не сделали, ничего не сказали. Сейчас загорится свет, и все кончится!

И от того, что так будет, от безнадежности и жалости к себе я заплакала. Это было ужасно, ужасно!

—      Что вы? Ну что вы? — Он налил воды и подал мне стакан.

Я покачала головой, не хотела брать стакан, потому что у меня дрожали руки. Не хотела показывать свою слабость? Нет. Я понимала, что теперь уже все равно. Раз он увидел, что я плачу. И я затихла, ничего не сказала. Плач мой не оборвался, а как бы ушел внутрь.

Предыдущая главаГлава 43 из 76Следующая глава