— Сизов! Сизов! Алмаз! — надрывались вокруг. — Сизов, браво! Спасибо, старик! Не подкачал!..
Жокей привычно смотрел сверху на бесновавшуюся публику, потом сдернул полосатый картуз и вяло помахал им. Лысая его голова удивительно контрастировала с мальчишеской фигурой...
— А ведь ему много за сорок, — сказал кто-то за моей спиной.
Я обернулась. Говорил пожилой, дородный человек в коротком пальто с обезьяньим воротником шалью. Его с почтением слушали вокруг.
— Помню, лет пятнадцать назад Сизов отличился на Чародейке — была такая двухлетка, каряя. Скаковой класс, доложу вам...
Дальше я не слыхала, толпа отодвинула говорившего в сторону. Начинался новый заезд, новая шестерка коней, снова бега.
«Лет пятнадцать назад...» — повторяла я, не в силах оторваться от этих слов и страшно жалея, что не вгляделась в Сизова получше, как будто на лице старого жокея могла прочесть тайну, ради которой я оказалась тут. Но всё же мне запомнилось его маленькое, морщинистое не то от лет, не то от ветра лицо, которому придавали что-то крысиное острый нос и маленькие, широко расставленные глаза.
Я уловила что-то необычное, подчеркнутое в восторгах любителей. И спросила своего соседа, юношу, который никак не мог привести в неподвижность свои ладони:
— Сизов, видно, любимец публики?
— Да, конечно. И кроме того, он ведь вернулся после длительного отсутствия.
— Отсутствия? Откуда?
— Из какой-то заграницы.
Я совсем забыла Диму с его неудачей, следовало бы его найти и утешить. Впрочем, притиснутая к самому ограждению снова напрягшейся в ожидании следующего заезда толпой, я уже не могла двинуться.
В программе фамилия Сизова больше не фигурировала, и мой интерес к бегам почему-то остыл. «Сизов... лет пятнадцать назад... заграница... Неужели так сразу именно он? — раздумывала я. — Во всяком случае, он может помнить... Ведь это же был выдающийся случай!.. Как же не запомнить! Но если он знал тогда, почему выжидал столько лет? А если он не имеет отношения к делу, то, во всяком случае, может сказать, кто еще знал о выигрыше, о судьбе госпожи Т. ...
А вдруг это вовсе не Тилле? Мало ли госпож Т. было в Петербурге...» Вся эта затея мне вдруг показалась до детскости несерьезной. Я вообразила себе ее бесславный конец и мое возвращение с позором...
—Ты видишь: под номером семь каурая кобылка, серо-красный наездник — вон, узелком сжался? — услышала я знакомый шепот. Димка жарко дышал в мое ухо. — Я на нее поставил, это знаменитая Жаклин! Обрати внимание на экстерьер!
— Остановись, Овидий! — в голос воскликнула я, и соседи повернули ко мне изумленные лица.
— Облачность переменная — это хорошо... Ветер умеренный — это плохо... Скаковой круг легкий, — бормотал Овидий как безумный.
Лошади между тем описали полкруга...
— Обходит! Обходит! — заорал Дима, и я поняла, что он «гибнет в пучине азарта». Жаклин летела, как серебряная стрела с серо-красным узелком на хребте.
Вдруг что-то случилось: Жаклин заскакала.
«Сбоила!» — закричали справа и слева такими голосами, словно наступил конец света. «Сбоила!»— убито прошептал Овидий и зашатался. Я взяла его под руку и стала пробиваться к выходу.
— Полголовы, полголовы! — в отчаянии кричал Овидий.
— Ну что ты так убиваешься! — говорила я. — Подумаешь, «сбоила»! Со всяким может случиться.
Никто не обращал на нас внимания, счастливцы осаждали кассы, неудачники, крупно бранясь, проклинали какую-то Суету.
— Полголовы проиграла!.. — не успокаивался Дима. — И где? На финише! И кому? Суете! Кривоногой Суете с резвостью трупа!
Овидий вдруг рванулся назад, но я удержала его и вытолкнула в дверь.
— У меня не осталось даже на извозчика, — трагическим голосом объявил Овидий.
Ситуация повторялась, мы сели в автобус.
Диме было хорошо: что бы ни дало нам это посещение, в газету все годилось. Как ни подавай, визит к старому жокею для читателей «Вечерней газеты» — экзотика! А что ждет меня в старом доме на окраине Сестрорецка, окруженном садом, теперь утонувшем в снегу? Но почему-то думалось, что и летом он должен быть запущенным, а дом — пустынным.
Оказалось, однако, что усадьба густо заселена многочисленными племянниками и племянницами Сизова, детьми покойного его брата, тоже жокея.
Все же в доме было место, полное тишины и углублённости в прошлое, — комната самого Лаврентия Петровича.
Казалось, жизнь старика в этом доме течет, никак не соприкасаясь с жизнью молодых людей. Здесь топилась печь с зелеными изразцами и тяжелой чугунной дверцей, на окнах висели шторы с бахромой и клетки с канарейками. Тут царил старомодный уют, и все же можно было догадаться, что здесь живет немолодой и одинокий мужчина. Вероятно, потому, что нигде не отмечалось ни малейшего беспорядка.
В стеклянной горке стояли хрустальные и серебряные кубки и вазы, в разное время преподнесенные Лаврентию Сизову «российским обществом коневодства», «Санкт-Петербургским обществом любителей конного спорта» и всякими другими обществами. И были какие-то подношения с коронами и гербами, тщательно хранимые, так же как грамоты и адреса, в рамках за стеклом, развешанные по стенам. Кроме того, тут висело множество фотографий: все они изображали лошадей, иногда вместе с молодым всадником, в котором нелегко, но все же можно было узнать Лаврентия Петровича. Фотографии перемежались картинами тоже на конские темы.
Всего было так много, что понадобилась бы масса времени, чтобы осмотреть хотя бы часть этой своеобразной экспозиции.
Комната, в которой мы сидели, была заставлена очень старой мебелью: два секретера красного дерева с поблекшей инкрустацией, с плотно прикрытыми крышками показались мне набитыми адресами по поводу побед, письмами поклонников и программами давнишних ристалищ.
Пока Овидий объяснял Сизову, что он хочет написать очерк о выдающихся жокеях и наездниках и собирает данные об интересных скачках прошлого, и довольно ловко подводил разговор к нужному повороту, я бегло осматривала стены. В разнообразных вариациях все одной и той же темы было что-то значительное, как будто я видела не просто разных лошадей, а сквозь них — одну человеческую жизнь.
Вдруг я перестала слышать разговор Овидия и Сизова. Пол подо мной поколебался, я протерла глаза, но видение не исчезало...
Предо мной на почетном месте была точная копия фотографии, найденной у Тилле.
Тот же конь, в виду тех же отдаленных зданий, стоял, с той же грацией согнув переднюю ногу. Я узнала светлую звезду на его груди... Только на стене, в рамке под стеклом он выглядел еще загадочнее.
Лаврентий Петрович сидел напротив Овидия, утонув в глубоком кресле. Шелковый стеганый халат и белый шарф на шее придавали ему сходство с персонажем старинных иллюстраций.
Я постаралась поймать нить разговора: похоже было, что Сизов отнекивается, не жаждет популярности.
Но сейчас это было уже неважно.
— Скажите, пожалуйста, что это за конь, чем он замечателен? — спросила я, показав на фотографию, но глядя уже не на нее, а на Сизова.
— Да это ведь целая история, — ответил он как-то подавленно, неуверенно, словно колебался, говорить ли.
Это была такая минута, ради которой наш брат работает годами… И репортер Горохов был тут ни к чему! Только я одна должна была вытрясти из старика все, у него было за душой.
— Лаврентий Петрович, расскажите, пожалуйста. Это очень важно.
Я хотела сказать, не только для вас, но он меня перебил быстро и горько:
— Для кого же важно, кроме меня? Моя жизнь здесь...
Он как будто захлебнулся от волнения, и я готова была поручиться: в нем не было ни тени испуга. Тут было что-то другое.
— Простите, товарищи журналисты, я готов рассказать... Но все это касается не только меня, а и другой особы. В газете это ни к чему. Нет, для газеты я отказываюсь. Уж извините.
Он сделал решительный жест, после которого газетчик не должен был настаивать, но все это как нельзя более устраивало меня.
Что-то мне подсказало действовать напрямик и без оглядки.
— Лаврентий Петрович! Мой друг — из газеты, но я не журналистка. Вот мое удостоверение, и вы можете убедиться, что я не заинтересована в гласности.
Он посмотрел на красную книжечку, протянутую мной, удивленно, но опять-таки без испуга.
— Но почему вы-то интересуетесь? — спросил он.
— Потому что речь идет о преступлении, вы всё узнаете позже. Сейчас расскажите вы. Всё, что знаете об этом коне и обстоятельствах, связанных с ним.
Мои слова смахивали на допрос, и я видела, что это немного покоробило Сизова, мне хотелось это сгладить.
— Я видела такую же точно фотографию у одного человека. — Я помедлила, и жокей отозвался просто:
— Такая же точно имелась у покойной Гертруды Оттовны Тилле.
Холодок пробежал у меня по спине, а во рту стало горячо и сухо. Я чувствовала, как позади меня репортер Овидий Горохов превращается в соляной столб, словно жена Лота из россказней Алпатыча.
— Почему же «покойной»? — спросила я как могла равнодушней. — Вам известно, что она скончалась?
— Как же не известно? Сразу, как приехала ко мне, так и захворала. Сердце у нее и смолоду было больное. Ну а тут переживание такое! Я сам ее и в больницу свёз. Не хотел, так не хотел: лучше бы здесь ей помереть! Так где уж! Стали говорить: сюда и врач- то не сразу доедет, и ухода нету... Сам бы за ней ходил!
Старый человек в стеганом халате на моих глазах переменился: словно живой водой окропило его сморщенное лицо, сильное чувство придало ему молодое, почти вдохновенное выражение, выражение скорби, преданности — я не знаю чего...
Внезапно он угас, утомленно откинулся на спинку кресла, поникнув, сказал будто самому себе:
— По весне поставлю ей памятник. Камень чтоб белый был... И сирень посажу.
Все это невероятным образом отдаляло меня от построенного плана и вместе с тем приближало к цели.
— Если не раздумали, то расскажите все-таки... — напомнила я.
Он начал затруднённо, подыскивая слова.
— С покойной Гертрудой Оттовной я познакомился 23 апреля 1916 года на весеннем дерби. А был этот день особенный по тому времени: день тезоименитства наследника престола.
Я скакал вот на нем, на Букете. Было мне тогда тридцать три. Вроде немало: возраст Иисуса Христа... — Он усмехнулся. — Но знаете, мы — люди одной страсти. Все, что за пределами профессии, нас обходит стороной. Так вышло, что на тридцать четвертом году я впервые встретился с женщиной... Знакомство наше с Гертрудой Оттовной получилось удивительное. Так только раз в жизни бывает. Как говорится, судьба. Значит, дерби... Я в Букета верил, как в самого себя. На карточке, конечно, не видать: чудо как хорош был! Караковый с подпалинами, на морде и в пахах желтизной отдает, как солнышком отмеченный. И на груди звезда, тоже светлая... А слушал меня — каждое движение загодя угадывал. Вот. Но мнение о нем у знатоков сложилось незаслуженное. Так ведь и с людьми бывает. Имелись, правда, у него недостатки— ну, это наше, специальное, я вам про это не буду... 23 апреля я пришел первым на Букете. У меня и до того бывал успех, но тут я порадовался еще тому, что не ошибся в коне... Друзья меня обступили, и тут же, конечно, Тарутин. Вы, верно, и фамилии такой не слыхивали, а двенадцать лет назад в Петербурге его каждая собака знала. Крупнейший воротила, миллионщик. Имел своих лошадей и душу в это дело вкладывал. Не то что другие, так, для моды, для фасону... А Семён Семёныч глубоко разбирался в нашем деле. И меня особо отличал. Обласкан я был им выше всякой меры. Через это, может, я и погубил свою жизнь...
Насилу отбился я в тот день от «знатоков», душ принял, переоделся. Автомобиль Тарутина, заграничной марки, большой, черный, стоит у входа. Я хоть пить не пил, при нашей работе не положено, но погулять любил. И цыганские песни уважал... Собирались в ресторан с цыганами.
Еще минуточка, и все так бы и прошло мимо меня, как многое в жизни проходит... Но тут вбегает мальчишка-рассыльный и протягивает мне записку: «Барышня передала, просила ответить тотчас...»
При нашей работе это частенько случается. С одной стороны, лестно познакомиться с жокеем первого класса. И зарабатывали мы неплохо: к окладу призовые... А с другой стороны — играют многие. Тотализатор, он не шутки шутит. Иные надеются что-нибудь выведать. И я таких знакомств избегал.
Читаю записку. Не то что каждое слово помню посейчас, а верите, каждую буковку вижу. Ничего ведь особенного там написано не было, а только: «Многоуважаемый господин Сизов! Прошу вас уделить мне несколько минут для разговора по делу большой важности». И подпись четкая, без дамских завитушек: «Гертруда Тилле...»
Вот говорят, предчувствия всякие, сердце-вещун и тому подобное — это все одна только обманчивая игра нервов... Тут и объясните, почему я велел мальчишке проводить в павильон эту девицу, а Тарутину на словах передать, чтоб меня не ждали, приеду в ресторан позже. Если всё игра нервов, почему, спрашивается, я так поступил? Может быть, у вас такое подозрение получится, что я, мол, слышал про выигрыш и потому... Так, слово чести, мне и невдомек, что это именно та девица, которая поставила на Букета.
В павильоне у нас нечисто, непривлекательно. У стойки пьяные случаются, ну и выражения разные... Только в этот час там вовсе пусто было, поскольку буфет уже на замке и публика разошлась. А для своих у нас особый буфет был, без напитков.
По ходу, так сказать, дела можно было ожидать столичную какую-нибудь финтифлюшку — кто же бегами интересуется? Для этого деньги нужны. И рискованность тоже. Размашистость жизни.
А тут подходит девица, не то чтобы красавица, хотя и дурнушкой не назовешь. Невысокая, худенькая, достойная вся какая-то. До того достойная, что мне как-то неловко даже стало и за обшмыганный этот павильон, и за свой дурацкий костюм — как раз мне Тарутин из Англии привез — весь в клетку, шут шутом.