К книге
Избранное. Том 1. Невидимый всадник. Дорога на РюбецальСтраница 18
24%
Страница 18
18

—      То-то и оно. Не только высадят, та ще в ДЕТО потягнут.

—      Да, может, и контроля не будет, — зашептала я, поддаваясь Гнатовой панике.

—      Буде. Теперь порядок, — заладил Гнат.

—      Ну не идти же нам пешком! Что за глупости? Мы уже вон сколько отъехали.

Гнат дернул узким плечом. Я заметила, что он приоделся: щеголеватый синий костюм был несколько широк, но выглядел отлично. А портфель, на котором я сидела, был хоть и старый, — откуда бы взяться новому, портфелей даже «в порядке нэпа» еще не производили! — но с модными застежками: я это заметила, потому что они мне мешали, и я перевернула портфель на другую сторону.

Гнат замолчал. Я спросила, как у него дела, но он отвечал невпопад: нововведения на транспорте угнетали его.

Я опять задремала, а когда очнулась, в раздвинутую дверь теплушки смотрела желтая, как фонарь на исходе ночи, луна. Поезд стоял на разъезде: слышно было шипение паровоза, коротко гуднула маневро́вая «овечка», сиплый голос начальственно кричал от головы поезда:

—      Терешку! Починай сзаду!

—      Щоб вам ни дна ни покрышки з вашим порядком на железнячки! — сказал рядом со мной человек с сивыми усами, схватил два огромных мешка, связанных веревкой, и полез из теплушки.

Гнат толкнул меня в спину:

—      Чуешь? Давай стребай!

—      Да чего нам-то стребать! — возмутилась я. — Хай мешочники прыгают...

Но Гнат ничего не слушал, одной рукой зацепил портфель, а другой больно ухватил меня за руку.

Мы спрыгнули на пути. Навстречу с фонарем в руке важно выступал древний старик в красной фуражке и новенькой железнодорожной тужурке с начищенными пуговицами. Даже на свежем воздухе от него несло нафталином.

— Дождался-таки свово часу! — прошипел, по-моему, все тот же сивоусый. А может, это был другой мешочник. Насыпь вдоль путей просто кишела людьми, прыгавшими из вагонов. И мы с Гнатом тоже были там, в куче.

— Терешку! — опять позвал старик. — Як там сзаду?

— Та скризь пусто! — весело отвечал Терешка. — Поховалися, гады!

Старик махнул два раза фонарем. От паровоза закричали:

—      Жезло где? Давай жезло, мать твою! Чи мне ночевать тут?

Но никто не торопился. Человек в кожаной тужурке, придерживая деревянную кобуру маузера, вынырнул из-под вагона и кому-то скомандовал вполголоса:

—      Отцепляй к бису пульманку! Хиба ж там за пломбою фураж? Там бочки денатурату.

—      А вы как доперли, товарищ начальник? — спросил молодой уважительный голос.

—      Запахло мне. Мабудь, втулку вышибло, — отвечал кожаный. Они прошли, спокойно переговариваясь, как на прогулке.

От разъезда донеслось отчетливо, верно, в рупор:

—      Кончай ба-азар! Шестой-бис на подходе!

Мгновенно все ожило. Началась невероятная суета, из кустов выбегали люди с узлами, мешками, один ухитрился уместить на спине два здоровенных ящика. С проклятиями все бросились к вагонам. Поезд двинулся. Гнат вскочил на ступеньку тормозного вагона, кто-то сверху, с площадки, спихнул его, он вскочил опять, повис...

—      Лёлька! — крикнул он, — цепляйся, Лёлька!

Он протянул мне руку:

—      Та швидче же!.. О, дура!

Но я продолжала стоять у насыпи и равнодушно смотрела на пробегающие мимо вагоны.

Три красных огонька быстро удалялись, до меня донеслось отдаленное:

—      Лё-лька-а!..

И всё.

По запаху нафталина я угадала в темноте приближение начальника разъезда.

Он поднял фонарь вровень со своей фуражкой и спросил по-старомодному:

—      Извините, барышня, вы отстали от поезда?

Я не ответила. Что я могла сказать? Я сама не знала, почему не уцепилась за протянутую мне Гнатом руку. Почему мне вдруг стала противна теплушка, набитая спекулянтами, и Гнат с его портфелем. А здесь было сыровато, темно, пахло чебрецом и гарью — где-то жгли подгнившую ботву. Луна, уже непохожая на утренний фонарь, красноватая и словно бы пористая, как перезревший гранат, висела над водокачкой.

Стояла полная тишина. Слышно было только, как кричат коростели в траве, как потихонечку осыпается балласт с насыпи вниз, на каменистое ложе высохшего ручья. Просто не верилось, что только что здесь была такая свалка и галдеж.

Я соображала: от разъезда номер тридцать восемь до нашего Лихова, ныне Красный Кут, по шпалам — восемнадцать верст. К утру приду. Вообразила себе сонный заводской поселок. И Дом приезжих... Теперь там у них есть Дом приезжих: надстроили бывшие хозяйские конюшни. Взбегу по деревянной лестнице, еще пахнущей свежей сосной... Вот удивится-то Валерка!

Я сняла туфли и положила в чемоданчик. Но босиком идти по шпалам было больно. Я сбежала с насыпи и пошла по тропинке. Теперь луна стояла прямо надо мной, и я отчетливо видела каждый камешек под ногами, лягушонка, прыгнувшего прямо мне на ногу, — я ощутила его холодное прикосновение, мгновенное и противное, как плевок. Тропка обега́ла мочажины. С болота доносился скрип дергача.

Чтобы развлечься, я завела песню. Мою любимую песню про то, как казак любил трех дивчин: одна была белая, другая — черная, третья — «руда та поганая». Блондинка вышла замуж на третий спас, брюнетка — под мясоед, а третья, «руда та поганая, третья пишла у черныци»... Хотя я не была ни рудой, ни поганой, но вполне возможно, что Валерка меня отринет... Что тогда? В монашки я пойти не могу. Просто откажусь от личной жизни и с головой уйду в государственные дела... «Может быть, так будет даже лучше!» — мрачно подумала я.

Луна опять переменилась: теперь она была как помутневшее стекло, и на нем ясно виделись тени обоих братьев. Я с детства знала эту легенду: два брата поспорили из-за отцовского наследства, и один заколол другого вилами. Братоубийство запечатлелось на луне вековечным назиданием. Если присмотреться, почти всегда видно, как один поднимает на вилы другого.

Мне хотелось пить, и я подошла к будке путевого обходчика.

В будке спали. Стараясь не громыхать, я распутала цепь, стала опускать ведро в колодец. Глубоко внизу отражалась луна с братьями, оттуда пахнуло прелью. Но вода была свежая, ледяная.

Дверь будки скрипнула, вышла старуха в белой косынке, подозрительно посмотрела на меня.

Я поздоровалась:

— Вечер добрый!

—      Добрый, добрый. — Она села на крыльцо. — Соль маешь? — спросила она неожиданно.

Еще чего не хватало! Я ответила сердито:

—      Ничего не маю. — И пошла со двора.

Старуха потеряла ко мне интерес, зевая, пробормотала:

—      Он бач, з переляку разбигались по шпалам, як тыи тараканы.

Действительно, по путям в полном молчании ходко двигались люди с мешками: «хавос на транспорте» не сдавал позиции.

И я опять спустилась вниз, но тропка потерялась в кустах волчьей ягоды, и я вышла на проселочную дорогу. На ней прыгали и резвились теневые зайчики: предрассветный ветер трепал верхушки лип, стоявших по обочинам. Я помнила эти липы еще молодыми: здесь уже начинались Ольшанские сады.

Я тогда поссорилась с отцом — опять-таки на политической почве: он держал себя как типичный сатрап — и не хотела есть его хлеб. Нанялась сторожем в Ольшанские сады. Устроил меня туда лесничий Кузька Преображенский, бывший семинарист. Когда стали жечь помещичьи усадьбы, Кузька очень испугался за Ольшанские сады, поехал в уезд и привез охранную грамоту на все ольшанские угодья. Там были знаменитые яблоневые сады. Кузька просто трясся над ними.

Мне дали старую курковку и зипун. Днем я спала в шалаше на сене, а ночью обходила сады или сидела на круглой скамье под яблоней, про которую Кузька говорил, что она как сикомор. Я не знала, как выглядит сикомор. Кузька, по-моему, тоже не знал, а вычитал про него из «священных» книг. Яблоня была странная — толстостволая, с узловатыми, тяжелыми ветками, идущими от самого низа. Я дремала на круглой скамье, то и дело просыпаясь от стука: это падали яблоки и стучали, как бильярдные шары, в то лето не было дождей. Сухая земля трескалась, как на земле Галилеи, про которую рассказывал Кузька. Из его баек мне понравилась история с блудницей Марией из Магдалы, которую Христос предпочел приличной женщине Марфе.

Кузька привозил мне паёк: хлеб и ржавую селедку. Но это происходило нечасто, а вообще-то, кроме яблок, есть было нечего. Яблони там были разные. Но почему-то за все время моей сторожевой службы плодоносили только одни ранеты, до сих пор у меня оскомина от одного этого слова.

Лето было на исходе, вечера стали длинными, но в шалаше был фонарь «летучая мышь», и я взахлеб читала «Пармский монастырь» — растрепанную книжку без начала и конца. Потом керосин кончился, и как я ни просила Кузьку привезти хоть лампадного масла для плошки, он отнекивался: масло, мол, на оладьи извели… Я поняла, что он просто боится, как бы я не наделала пожару, зачитавшись «Монастырем», и не оставлял мне даже спички... Потому-то он и взял меня в сторожа, что боялся курящих мужиков.

К ночи я начинала обход. Ольшанские сады — это целая страна, наверное, больше Люксембурга, населенная одними только яблонями, ронявшими яблоки на сухую землю... Я и сейчас слышу их сухой, бильярдный стук. И помню беспричинное ощущение счастья, которое как будто было разлито вокруг.

В траве шуршало, кряхтело, крякало... Там бегали быстро и деловито, как от долгов, коростели; с болотца доносились четкие лягушечьи укоры: «Мавра, Мавра, и ты такова...» И потом вдруг все утихало, как в зале, когда раздвинулся занавес! Декорации — яблоневый сад — виделись сквозь тюлевую завесу тумана. Луна из папье-маше висела на ветке...

Ремарка: сцена пуста. Звучит отдаленная песня молодых поселянок... Я сама играла в любительских спектаклях — «О Фердинанд, ты зажег пожар в моем сердце!» — и знала, как это всё происходит.

За Ольшанскими садами угадывались аркады Пармской обители. Сейчас послышится отдаленный благовест. Нет, благовест отменяется: медные колокола поснимали в революцию!

Послышался легкий звон колокольцев — это на холмах Пармы пасутся богатые стада пармских кулаков. Нет, это потом, ближе к рассвету. А сейчас, раз такая тишина, то что-то должно же ее нарушить! Вот-вот раздастся соловьиная трель, она льется, рассыпается, разбрызгивается, как стеклянная струя фонтана. Это не сольное пение, а хоры. Полифония.

Впрочем, ввиду того что уже август, соловьи не поют. Кричит выпь, наверное, на Белых холмах. От этих звуков волосы на голове встают дыбом.

А туман подымается все выше, туда, на зеленые склоны, где монастырь, где пармские черницы сидят на лавочках и вяжут на спицах и крючком.

У книги не хватало последних страниц, и всё вполне могло кончиться революцией и «ручвязом»...

Я шла вдоль ограды Ольшанского сада, новая ограда из добротных досок заменила штакетник, через который я когда-то сигала. Мне хотелось увидеть свет в оконце шалаша, но за высокой оградой и самого шалаша не было видно.

Отсюда до Лихова было не более семи верст, но я уже устала. Меня утомляли тишина и одиночество: я была одна во всем мире, если не считать лунных братьев, но и те были заняты своими братоубийственными делами вокруг наследства...

Стало страшно. Конечно, я не верила в старушечьи россказни, но где-то в глубине души я допускала, что кто-то все-таки живет на болоте в Белых мхах, зажигает по ночам огонечки и в лунные ночи тихонько подвывает от тоски. Совсем не обязательно, чтобы это был водяной, — еще чего! Но моя мама сама видела страхопута, заросшего до бровей, — весь в тине! Вполне возможно! Дезертир, скрывающийся от властей, — все абсолютно ясно!

Все-таки мне стало жутко. В такую ночь дезертир из болота мог вылезти из своего убежища в поисках пищи... Ну и что? Не съест же он меня!

Двигаться дальше по дороге, пустынной, сухой и белой, как в Галилее, решительно не хотелось. Есть же там, в садах, какой-то сторож! Тем более что Кузьма стал заведующим уземотделом и, уж конечно, с Ольшанки глаз не спускает... Я села у забора и прижалась спиной к его шершавым доскам: они были теплые, как не остывшая печка...

Проснулась я от знакомого окрика: «Цоб-цобе!» Пара волов тащила узкий, как люлька, воз, из глубины которого невидимый лодырь — ясно, что лежал на дне люльки, — сонным голосом повторял свое «Цоб-цобе!». Волы тоже двигались как во сне. Я вскочила на передок, на меня пахну́ло запахом сена... «Цоб-цобе!» — закричала я страшным голосом. Волы, вероятно, от удивления дернули и пошли, бойко виляя крупом, как нэпмановские девицы на Екатерининской. Возница не отреагировал.

Когда я подходила к дому, папа как раз закрывал за собой калитку. Только что отгудел первый гудок. В руке он нес узелок: таскать обед — ага! — было некому.

Папа обрадовался:

—      Га, Лёлька? Та бежи ж прытче: мать дожидается.

—      Да? Чего ж она дожидается? — по-дурацки спросила я.

—      Валерка ж казав, що ты выстремглав притопаешь.

—      А где он? — Я что-то заподозрила.

Папа бросил уже на ходу:

—      Уихав. Мабудь, з шестичасовым.

Он еще что-то говорил, но второй гудок заглушал его.

Да мне уже было решительно все равно. Что-то важное произошло со мной этой ночью. Такое, что я запомнила ее. И еще: у меня было точное предчувствие, что когда-нибудь я по-новому переживу эту ночь.

3

—      Дело об убийстве в гостинице «Шато» было классическим делом уже отходящей эпохи: белогвардейцы, убийство сообщника, агенты «оттуда». Но в нем были и элементы нового: враг стремился осесть, всосаться в нашу систему, использовать все обходные пути нэпа. Особенность этого периода и заключалась в том, что нэп иссякал, что экономический поединок решался не в его пользу. Мы призваны не только вести следствие по уголовным делам, но искать в них характерные для времени конфликты...

Шумилов говорил тихим голосом, медленно, давая возможность записывать. Практиканты смотрели ему в рот, слюнявили карандаши и переворачивали листки блокнотов.

Предыдущая главаГлава 18 из 76Следующая глава