К книге
Исход Русской Армии генерала Врангеля из КрымаРаздел 5. Б. Пылин{285} В кадетской роте в Феодосии{286}
73%
Раздел 5. Б. Пылин{285} В кадетской роте в Феодосии{286}
77

Итак, как мне ни не хотелось, но с полком в начале сентября 1920 года пришлось мне распрощаться. Меня приодели, снабдили деньгами, продовольствием на дорогу и всеми нужными документами. Я даже получил что-то вроде послужного списка, в котором перечислялись события, происшедшие с полком за последний год, в которых я якобы тоже принимал участие. Я, конечно, был очень горд, ведь мне как раз в эти дни исполнилось четырнадцать лет.

И вот, распрощавшись со всеми, рано утром на подводе полка, направляющейся на ближайшую железнодорожную станцию, я отправился в путь. Проводить меня поехал поручик Лебедев. В последнее время он стал самым близким мне человеком в полку. Несмотря на разницу лет, мы подружились. Он был добрым и заботливым. Я полюбил его и привязался к нему. Он посадил меня на поезд и, помню, на прощание советовал, чтобы я не ленился и писал ему почаще, говорил, что будет ждать меня на Рождество и чтобы я привозил хорошие отметки. Этим нашим оптимистическим надеждам тоже не удалось осуществиться. Как и других алексеевцев, я его никогда больше не видел. Для меня начинался новый период жизни «без полка».

На маленькой станции перед Джанкоем наш поезд почему-то простоял больше часу. Тогда это было частым явлением, и такие задержки принимались как должное. Погода была хорошая, и публика высыпала из вагонов, чтобы размять ноги.

Одна группа, человек в десять, стала предметом общего внимания. В вышитых украинских рубахах, в цветных жупанах, в широчайших шароварах, с кривыми саблями на боку, они были ярким пятном на фоне серой массы других пассажиров. Прямо персонажи из «Запорожца за Дунаем». Это, может быть, было красиво, но, как все театральное, отдавало бутафорией и маскарадом. Вели себя они как иностранцы и разговаривали между собой только на «мове». Это была, как говорили, делегация от Махно, направляющаяся в штаб генерала Врангеля.

Добровольцы в это время заняли ту часть Новороссии, где хозяйничали в эти годы банды Махно. Было занято также Гуляй-Поле, их столица. Махновцам, хочешь не хочешь, опять пришлось столкнуться с добровольцами, с которыми у них были старые счеты, еще со времен Деникина. Тогда они, подняв восстание в тылу у белых, ударили в спину наступающим на Москву войскам, что послужило одной из причин поражения добровольцев. На этот раз они почему-то проявили готовность быть союзниками белых в борьбе с большевиками. Некоторые их отряды, как говорили, хорошо дрались на стороне добровольцев.

Правда, такой «альянс» продолжался недолго, и союзниками они оказались неверными и ненадежными. Как только выяснился перевес на стороне красных и белый фронт заколебался, они опять ударили в спину добровольцам, надеясь вместе с красными пограбить и поживиться в Крыму.

В Феодосию я приехал еще засветло. У коменданта станции мне объяснили, как найти Константиновское училище. У ворот казармы, где оно помещалось, меня остановил часовой юнкер, потребовавший мои документы. Тут же стояла группа офицеров, которые стали расспрашивать, кто я и откуда. Оказалось, что один из них меня знает. В Батайске он командовал взводом юнкеров, у которых я ночевал перед моим походом в Ростов.

В канцелярии училища я должен был отдать все мои документы. Из добровольца-алексеевца я опять превратился в школьника-кадета. То, куда я попал, мало напоминало старые благоустроенные кадетские корпуса с их веками сложившимся укладом жизни, с их безукоризненной чистотой, порядком и дисциплиной. Несколько больших, угрюмых, казарменного вида комнат, вплотную заставленных топчанами (грубо сколоченными из досок кроватями). На них матрацы, набитые соломой, покрытые одеялами, понятно, без простынь. На этих кроватях ночью спали, а днем сидели или от нечего делать валялись.

Обитателями этих комнат была молодежь всех возрастов, начиная с неискушенных первоклассников до великовозрастных, с усами семиклассников. Собрались, не преувеличивая, со всех концов России. Здесь можно было встретить кадет из Петрограда и из Москвы, из Пскова, из Нижнего Новгорода, из Киева, из Одессы и из Ташкента. В этих комнатах с утра до вечера стоял шум и гам. С внешним миром эти комнаты для простоты сообщались (конечно, неофициально) через никогда не закрывающееся окно, к которому снаружи была приставлена наклонно толстая доска. Другой, официальный выход был по коридору через главный плац. Этот путь был более длинный, там можно было встретить начальство, а главное — юнкеров, всегда готовых расцукать, а часто просто вернуть обратно не по форме одетого кадета.

Несколько офицеров-воспитателей, в ведении которых находилась кадетская рота, старались навести хотя бы некоторый порядок. Но обуздать эту «ватагу» было не так просто. За спиной у нее было уже три года революции и Гражданской войны, и, конечно, о прежней дисциплине говорить было невозможно. Офицеры это понимали, а поэтому на многое закрывали глаза. Было и свое кадетское начальство, из самых старых кадет, как бы носителей кадетских традиций. Старший из них имел по старому кадетскому обычаю титул «генерала выпуска». Они в свою очередь старались подтянуть распустившихся и поднять мораль и дисциплину.

После того как я явился дежурному офицеру-воспитателю, я по кадетской линии должен был явиться генералу выпуска, который принял меня, как георгиевского кавалера, довольно милостиво и даже можно сказать ласково.

В этот же день из армии прибыло еще три человека. Койки мы получили рядом. Это нас как-то сразу сблизило и объединило. Первые дни, чувствуя себя одинокими и чужими в новой среде, так мы четверкой вместе и держались. Один из них — кубанец в папахе из волчьего меха, в ноговицах, в погонах вахмистра. Отец его был командиром известной Волчьей Сотни у генерала Шкуро. Был он года на два старше меня. Скромный, солидный не по годам, казалось, ничем не замечательный юноша. В эмиграции, после окончания кадетского корпуса, он вступил в организацию, пытавшуюся активно бороться с большевиками. Этой организацией он был послан в Советский Союз на закрытую работу. Там и погиб.

У другого из нашей четверки отец погиб во время Кубанского десанта; он был там вместе с отцом. На вид добродушный, немного увалень, крепко сбитый, коренастый и мускулистый, он скоро стал очень популярен в кадетской среде как самый сильный из нас, задирать которого не рекомендовалось. Много позднее, уже в эмиграции, он перенес какое-то большое душевное потрясение. В чем оно было, осталось для большинства загадкой. Будучи очень замкнутым, он очень редко с кем-либо делился своими переживаниями. У него появились странности, что-то от лермонтовского Грушницкого. Он почему-то начал носить на левой руке черную перчатку, которую никогда не снимал. Было очень его жаль, когда пришло известие, что он застрелился.

Совсем недавно один мой приятель, бывший одно время его близким другом, рассказал мне о нем следующую историю. Еще в начале Гражданской войны генерал Шкуро жестоко и несправедливо оскорбил его отца, кубанского полковника. Сын знал об этом оскорблении, и мысль о нем его никогда не покидала. У юноши с годами появилась навязчивая идея, что он должен отомстить Шкуро за покойного отца. Когда же он наконец встретил генерала Шкуро (он годы мечтал об этой встрече), у него не хватило духу поступить так, как он считал, повелевает ему его долг сына. Проявленное им, как ему казалось, малодушие он глубоко переживал. В результате у него сделалось тяжелое нервное расстройство, и он покончил с собой. Так ли это было в действительности, никто теперь точно проверить не может. Но такого рода душевными драмами полны были эти страшные годы.

Третий был киевлянин. Он был на год старше меня. Бежал из дома в Добровольческую армию. Попал почему-то в Осетинский батальон, хотя был природный хохол, и вместе с ним проделал Бредовский поход. Отсидел несколько месяцев за колючей проволокой в Польше, где Бредовская армия была интернирована, и потом вместе с ней приехал в Крым.

История Бредовской армии — поучительный пример отношения соседних с Россией государств к белым, сражавшимся против большевиков. В январе 1920 года Белая армия, отступавшая от Киева под командой генерала Бредова, была около Одессы приперта наседающими красными к Днестру. Дальше была Бессарабия, оккупированная румынами. С армией шло много беженцев: стариков, женщин и детей. Стояла суровая снежная зима. При попытке перейти через Днестр по льду на другую сторону реки войска и беженцы были встречены румынами пулеметным и орудийным огнем. Переговоры и даже прошения на имя румынского короля ни к чему не привели. Румыны отказались пропустить на свою сторону даже женщин и детей. Пришлось пробиваться к польской границе. Большинство обозов, где были старики, женщины и дети, попали в руки красных. Поляки на свою территорию все-таки пустили, но разоружили и интернировали войска, посадив на полуголодный паек за колючую проволоку. Выпустили только тогда, когда разбитые красными польские армии откатывались к Варшаве (Польша в то время была в войне с большевиками). Вот тогда и русские белые стали союзниками и бредовцев отпустили в Крым к Врангелю. Таким образом Ваня, так его звали, попал в Крым, а потом, как и я, был послан в Феодосию.

В дальнейшем нам с ним пришлось многое вместе пережить. И годы кадетского корпуса (мы попали в один класс), и студенческие годы (мы учились в одном университете), да и дальше в жизни нас всегда связывала хорошая, верная дружба; связывает и теперь.

Первые дни в Феодосии я очень тосковал. По сравнению с жизнью в полку здесь все казалось скучным, однообразным и буднично-серым. Жизнь в полку меня избаловала частой сменой впечатлений. Здесь же каждый день было одно и то же, и ничего нового и интересного будущее не сулило. Я решил, что я здесь долго не выдержу и что мне нужно что-нибудь придумать, чтобы как можно скорее вернуться в полк.

Я написал письмо поручику Лебедеву, в котором в преувеличенно мрачных красках описал жизнь в Феодосии и просил взять меня оттуда. Ответ пришел неожиданно быстро, всего через несколько дней. В нем поручик Лебедев писал, что ожидается большое наступление, что со дня на день они ждут приказа о выступлении нашего полка на фронт; что он уверен, что на этот раз будет удача. Писал, что скоро нами будет взят Харьков, а там у него осталась старшая сестра; он тогда переведет меня туда к сестре, и я там буду ходить в ту же гимназию, в которой он сам учился; что, может, я там найду и своего отца. А пока, писал он в конце, я должен запастись терпением и не нервничать, как девчонка, что довольно мне лоботрясничать, что сейчас мое дело учиться, а не воевать.

Это было единственное письмо, которое я от него получил. Больше никаких вестей от него не было, и мне ничего о его дальнейшей судьбе не известно. Возможно, он был убит или ранен или при отступлении полка попал в плен. А может быть, при эвакуации Крыма не захотел уезжать из России и по своей воле остался там. Иначе он как-то дал бы о себе знать и нашел меня.

Наступление, которое ожидалось и о котором мне писал поручик Лебедев, получило впоследствии название Заднепровской операции. Это была последняя попытка белых повернуть военное счастье в свою сторону и предотвратить надвигающуюся катастрофу. Одной из задач этой операции было зайти в тыл получившей в то время известность Каховки, о которой потом еще долгие годы распевали в Красной армии:

Каховка, Каховка,

Родная винтовка и т. д.

Эта Каховка находится на берегу Днепра, недалеко от Перекопа, то есть в глубоком тылу ушедшей тогда вперед Белой армии. Она была единственным опорным пунктом большевиков на левой стороне Днепра в этом месте. Здесь у них была возможность ударить по тылам добровольцев и отрезать их от Крыма. Это было самое уязвимое место белого фронта. Взять Каховку белым нужно было во что бы то ни стало: это был вопрос жизни и смерти — быть или не быть. Большевики, понимая огромное стратегическое значение Каховки, стянули туда свои лучшие части и огромное по тем временам количество артиллерии. Все попытки белых взять Каховку в лоб кончались неудачей, при этом каждый раз белые несли страшные потери.

И вот во время этой Заднепровской операции наши войска должны были обойти Каховку и взять ее с тыла. В этом должен был принимать участие и наш полк. Как я потом слышал, вначале наступление развивалось удачно: шли вперед и брали пленных. Но вскоре натолкнулись на большие свежие силы красных. Перевес был во всем на стороне большевиков. Белые войска не выдержали и дрогнули. Ко всем несчастьям прибавилось еще одно: случайным снарядом был убит известный генерал Бабиев, командующий за Днепром Кубанской конной группой. Со смертью любимого командира у кубанцев пропала вера в собственные силы. Когда наступил момент решающей атаки, в атаку они не пошли.

Началось беспорядочное отступление обратно через Днепр. Вместе с другими отступал и наш полк. Бывшие красноармейцы, которых в нашем полку после Кубанского десанта было много и которые хорошо дрались, пока белые наступали, при отступлении начали сдаваться и переходить обратно на сторону красных. Командир учебного батальона подполковник Абрамов, когда его батальон, состоявший главным образом из бывших красноармейцев, поддавшись общей панике, побежал, а частью начал переходить на сторону красных, не перенес этого и застрелился. Командир полка полковник Бузун чуть не попал в плен, когда под ним была ранена лошадь. Полковой обоз полностью со всеми нестроевыми командами, с лазаретом и ранеными был отрезан красной конницей и попал в плен. Из них никто не вырвался, и об их судьбе ничего не известно.

Спаслись только небольшие группы и одиночки. От полка осталось не больше роты. Так незаслуженно бесславно и трагично окончил свое существование прежде славный Первый Партизанский генерала Алексеева пехотный полк. Мне не было суждено быть свидетелем всех его славных дел в Первых Кубанских походах, под Ставрополем, в Донецком бассейне, во время наступления летом 1919 года. Я попал в полк, когда наступила пора поражений, когда Белой армии пришлось отступать. Поэтому я надеюсь, что, может быть, еще найдутся свидетели всего того, что я не видел, и напишут об этих более счастливых днях нашего полка. О происходящем на фронте я, находясь в Феодосии, ничего не знал. Узнал об истории гибели полка много позднее — уже в эмиграции. Мои мечты и попытки вернуться в полк так ничем и не кончились. Да и полка больше не было. Потом в Галлиполи был снова сформирован Алексеевский полк; старые алексеевцы вошли в него отдельной ротой.

Тем временем жизнь нашей кадетской роты постепенно стала входить в нормальную колею. Нас разбили по классам. Я попал в третий класс. Помещение, где была размещена наша кадетская рота, для всех приехавших оказалось недостаточным. Чтобы как-то разгрузить и создать более сносные жилищные условия, старшие классы были переведены в Ялту, где были влиты в Сводный Полтавско-Владикавказский кадетский корпус. В Феодосии же остались младшие, начиная с четвертого класса и ниже. Из Свод но-Кадетской роты мы были переименованы в Феодосийский кадетский интернат. Начальником его был назначен полковник Шаховской{287}, бывший ротный командир Сумского кадетского корпуса. Воспитателем нашего II 1-го класса стал полковник Доннер{288}, тип педагога и человека теперь не так часто встречающийся. У него было что-то от тех идеалистов «Карлов Ивановичей», которых любили описывать наши писатели прошлого века. Добрый, старавшийся с лаской подойти к каждому из нас, как-то неиспорченный жизнью. Ему трудно было справиться с той буйной вольницей, которую он получил в свои руки. Но никогда мы не слышали от него грубого слова, и никто из нас не мог пожаловаться на несправедливость. Мы тогда этого не ценили и часто над ним подсмеивались. Но, оглядываясь теперь, через пятьдесят лет, назад, я думаю, что каждый из нас, из тех бездомных, очутившихся под его крылом, вспомнит его теплым и благодарным словом. Еще от того времени остались в памяти: полковник Никрошевич{289}, уже старый, часто ворчливый, но по-своему любящий кадет; капитан Шестаков{290}, у которого была маленькая дочка, ходившая тогда в коротеньком платьице, потом, уже за границей, превратившаяся в барышню и ставшая предметом наших ухаживаний.

Начались занятия. Своего помещения у нас для этого не было. Пришлось ходить во вторую смену в тамошнюю гимназию. Преподаватели подобрались неплохие. Такие, как Писаревский{291} (учитель математики и физики), Сафронов (русского языка), Казанский{292} (историк), в нормальных условиях могли бы быть украшением каждого хорошего среднеучебного заведения. Но, несмотря на это, дело как-то не ладилось. Учебников не было, все приходилось записывать. Классы не отапливались, и в них было холодно. Но главное, не было учебного настроения ни у нас, ни у преподавателей. Сидели как на тычке, не зная, что с нами будет завтра. Больше интересовались военными сводками, чем заданными на завтра уроками. В свободное время ходили в город; начальство больших препятствий этому не чинило.

Феодосия в те времена была небольшим, пыльным провинциальным городом, второстепенным крымским курортом, до отказа набитым беженцами, как все города Крыма осенью 1920 года. Замечательно было только синее крымское море, на берег которого мы ходили. К сожалению, наступила уже осень и купаться было холодно.

На одном из первых уроков наш учитель истории, чтобы нас заинтересовать своим предметом, рассказал нам о прошлом Феодосии. Это был когда-то важный торговый город с длинной и бурной историей, своей древностью могущий поспорить со старыми городами Греции и Рима. О его прошлом говорят скифские курганы, развалины генуэзских башен, старые армянские церкви, турецкие мечети.

Среди булыжника оцепенели

Узорная турецкая плита

И угол византийской капители.

Каких последов в этой почве нет

Для археолога и нумизмата,

От римских блях и эллинских монет

До пуговицы русского солдата, —

писал о Феодосии Максимилиан Волошин. Он этим летом жил рядом с нами в своем Коктебеле. Большой поэт, прозорливец, имевший мужество в своих стихах говорить неприкрашенную апокалиптическую правду об ужасах, происходящих вокруг. В борьбе белых и красных он старался быть беспристрастным.

А я стою один меж них

В ужасном пламени и дыме,

И всеми силами своими

Молюсь за тех и за других, —

писал он в 1920 году.

Он не уехал из Крыма и не покинул Россию. Умер, как это ни странно, несмотря на все им написанное и говоренное, своей смертью в 1932 году (страшный год небывалого голода на Украине) на койке феодосиевского госпиталя.

Если говорить о поэтах, то я хотел бы упомянуть еще о двух, оказавшихся тем летом в Феодосии. Осип Мандельштам, он в те годы скорее примыкал к большевикам, и по какой-то трагической для него ошибке, радовался их победам и ожидал их прихода. Он даже за это был добровольцами арестован, но, отсидев несколько дней, был выпущен на свободу. Много позднее он опять был арестован, но теперь уже большевиками. Эти его не выпустили, а запрятали в один из многочисленных концлагерей, где он, несчастный, и погиб.

Второй — Илья Эренбург. Он тоже в то время, спасаясь от большевиков, оказался в Феодосии. В те годы он был антикоммунистом и, подражая Волошину, писал стихи о «Святой Руси». (Этих стихов вы, конечно, не найдете в полном собрании его сочинений, вышедшем в СССР.) Вместе с Добровольческой армией он эвакуировался из Крыма. Испробовав в Берлине полуголодную жизнь эмигрантского писателя, он, как это тогда называлось, «сменил вехи», т. е. вернулся с повинной в Советский Союз. Дальнейшая судьба его всем известна. Справедливости ради, надо все-таки отметить, что у него в Советском Союзе бывали как бы приступы угрызения совести и он иногда бывал либеральней, чем это требовалось от советского писателя.

Все это к моей жизни в Феодосии прямого отношения не имеет. Тогда я поэтами не интересовался и читать стихи считал ниже своего достоинства. Знакомых у меня в Феодосии не было, за исключением семьи нашего полкового адъютанта. Она ютилась в товарном вагоне на станции, на комнату в городе средств не было. Они очень нуждались, ведь семьи белых офицеров были совершенно необеспечены. И тем не менее, зная, что нас плохо кормят и что я всегда голодный, у них неизменно находился лишний кусок чего-нибудь, чтобы угостить меня.

В городе было кино, был цирк, как тогда казалось, очень хороший. Да он, наверное, и был хорошим: страх перед большевиками и цирковых артистов загнал в Крым. Поговаривали, что они собираются выехать за границу. Для нас было громадным удовольствием сходить в цирк или кино. Но для этого нужны были деньги, а у нас они водились редко. Выручала «толкучка», ставшая в те годы местом, где можно было все продать, но далеко не все купить. Туда мы несли и продавали за бесценок часто самые необходимые вещи из нашего скромного гардероба, по легкомыслию молодости совершенно не думая о том, что мы будем делать без них завтра. После «сделки» там же можно было полакомиться жирными чебуреками, которые татары тут же жарили на своих мангалах. Здесь я впервые попробовал жареную кукурузу, так называемый американский «рорсогп». Он жарился на больших сковородах прямо на улице.

Как-то нас повели на концерт кубанских казаков из отряда генерала Фостикова. Они только что приехали с Кавказа, где, скрываясь в горах, боролись с большевиками. Весной 20-го года, перед новороссийской эвакуацией, под влиянием мутивших сепаратистических кругов, кубанская армия вышла из подчинения главному командованию Добровольческой армии и откололась от нее. В то время как добровольцы отходили к Новороссийску, кубанцы, возглавляемые своим атаманом Букретовым (который, к слову сказать, был не казак), отступали к границам Грузии, которая тогда была самостоятельным государством. С Добровольческой армией, носительницей идеи «Единой и Неделимой России», Грузия была во враждебных отношениях, а потому, понятно, всемерно поддерживала казачьи самостийные течения. И вот кубанцы, правильнее сказать заблуждающаяся верхушка, надеялись от грузин, как от своих друзей и союзников, получить помощь, а также укрыться за границами их государства от большевиков. Но кубанцев ждало разочарование. Грузины, возможно боясь репрессий со стороны Советов, отказались пустить кубанскую армию на свою территорию. Большая по тем временам, шестидесятитысячная армия, но распропагандированная, а потому потерявшая боеспособность, оказалась в ловушке. Только немногим удалось выехать в Крым, главная же масса казаков сдалась большевикам на милость победителя. И только те, кто мутил, т. е. атаман с несколькими членами рады, были приняты Грузией. Но нашлись все-таки и такие, которые не пожелали сдаваться, а предпочли уйти в горы. Там их объединил генерал Фостиков; его отряд вырос до нескольких тысяч. Все лето они успешно вели борьбу с красными. После нашего неудавшегося десанта на Кубань, большевики бросили все освободившиеся силы на отряд Фостикова. Пришлось опять отступать к границам Грузии. Тут их подобрали суда, присланные за ними из Крыма, и привезли в Феодосию. Той осенью они здесь отдыхали и переформировывались перед тем, как опять идти на фронт.

Позднее, в эмиграции, приходилось много раз слушать знаменитые казачьи хоры — Жарова, Соколова, Кострюкова, но этот хор отряда генерала Фостикова оставил почему-то наиболее сильные и яркие воспоминания. Они пели с большим подъемом, но просто, без особых звуковых эффектов, так, как, наверное, поют в станицах. Пели они о Кубани — их родине, о «сизой зозули», о том, как «плачуть, отогнуть козаченькы в турецький неволи». Интересно, что когда-то именно здесь, в Феодосии, их предков, запорожцев, продавали в турецкую неволю. В те времена этот город славился своим невольническим рынком и назывался не Феодосией, а Кафой.

Предыдущая главаГлава 77 из 106Следующая глава