К книге
Воскресшее племяГлава тридцать девятая
95%
Глава тридцать девятая
40

Кендык не вернулся на запад с реки Родымы. Он страстно мечтал стать летчиком-пилотом, но теперь он бросил железную птицу и спустился на землю. Лето и зиму и новое лето он пробыл на Большом Амое в поселке культбазы «Новый Коркодым». Он был для переселенцев всем, чем угодно: председателем рика и секретарем рика, учителем, он лечил коркодымцев, когда они болели, и, когда они скучали и думали о родине, он утешал их игрою на небольшом клавишном инструменте, который с виду походил на маленькое пианино. Но это был инструмент более древнего происхождения: клавесин XVIII века, который был привезен на реку Родыму богатым купцом Золотаревым и в течение века сохранялся без всякого употребления в заброшенном амбаре другого купца — Бережнова, последнего торговца из рода речных перекупщиков.

Одним словом, Кендык был для своих подопечных соплеменников-соседей отцом и матерью, начальником и нянькой и слугой. На следующее лето к Кендыку приехали в гости товарищи из ИНСа. Слух об одунском питомнике прошел далеко по стране СССР и даже проник за границу. Товарищи Кендыка любопытствовали взглянуть на этот идиллический заказник, оберегавший одновременно и зверя, и охотника. Гостей было четверо: трое студентов, только что окончивших курс, меж ними старинный сосед Кендыка по общей парте, Вылка с Заобской тундры. Гости привезли от ИНСа ценные подарки: десять наборов лучших плотничных инструментов из закаленной стали, с запасными частями, новую моторную лодку, пригодную для выезда в море. Вместе с парнями приехала девчонка, тоже знакомая Кендыку, суматошливо-смешливая Рультына. Она, впрочем, уже не была девчонка, а взрослая девица, налитая крепким соком и цветом жизни. Однако глаза у Рультыны были, как прежде, озорные, и на лбу ее вился мальчишеский вихор, который когда-то делал ее похожей, скорее всего, на птицу-ронжу или сойку. Она поздоровалась с Кендыком как ни в чем не бывало.

— Я к вам приехала, — объявила она.

— Как приехала, гостить? — спросил Кендык довольно нелепым тоном. Он понимал, что дело идет не о приезде в гости, а о чем-то ином.

— Нет, совсем, — я здесь останусь. — сказала спокойно Рультына,

— Как останешься, с кем останешься? — залепетал Кендык.

— С тобой останусь, — ответила Рультына.

— Зачем со мной, ведь я не выбирал тебя, — возразил Кендык, впрочем, без грубости.

Рультына пожала плечами.

— Разве у меня ума нет — ты не выбирал, но зато я сама выбрала. Я давно себе искала такое небывалое место, чтоб старая жизнь померла, а люди жили, как воскресшие покойники. Никогда не ожидала, что увижу, а вот, видишь, как вышло. Здесь буду жить, никуда не уйду. Ты не уйдешь от одунов, я не уйду от тебя. Ну, что толковать, покажи свою комнату, я вон вещи привезла.

— Что ты будешь здесь делать? — спрашивал Кендык, озадаченный.

— Я шитница хорошая, — объявила спокойно Рультына. — Пока ты ездил да летал на машине своей, я вот училась в меховом магазине подкраивать наряды. Такие журналы привезла, из самой заграницы, с выставки в этом немецком городе… как его… в Лейпциге. Я так думаю, что наши пошивки, вышивки не хуже заграничных. Вот будем собирать да шелками расшивать. Меха-то подберем, хвостик к хвостику, лапочку к лапочке, ушко к ушку. Такие узоры разведем, заграничные модницы с руками оторвут. Денег наживем для себя и для нашего Советского союза.

Она показала Кендыку привезенные ею образцы: сумочки, сапожки, шапочки из гладкого меха, жакетки и пальто. Все это было составлено, как мозаика, из крепко сшитых квадратов черного и белого меха и переливалось на солнце странной и четкой игрой.

Кендык не нашел, что сказать. Решительный тон этой необузданной девицы вводил его в смущение.

— Так ты ведь чукчанка, — попробовал он возражать. — Ты чукчанка, я — одун, ваше племя крепкое, а наше больное, его надо выхаживать, как малого ребенка.

— Не хочу быть чукчанкой, — объявила решительно Рультына. — Какая я чукчанка, я и чукотский язык совсем позабыла. Ты одун, по тебе я одунка.

Прошло лето, опять наступила осень. На одунскую культбазу приехал с далекого Кальмашского района, у подножия Саянского хребта, народный учитель Евсеев. В Кальмашском районе жили остатки загадочного племени кальмашей, почти окончательно вымершего. Там были не особенно давно семьи, еще говорившие таежным языком, и другие семьи, говорившие степным языком. Степной язык был турецкий, а таежный — ненецкий. Однако теперь и те и другие свое наречие успели забыть, и все без исключения говорили по-русски. Но странно сказать: в последние годы своего бытия Кальмашский туземный район привлекал, как магнитом, растерянные семьи других вымиравших туземцев: кучку алеутов, семью камчадалов. Евсеевы, по словам стариков, приехали с Нижней Родымы, с Сухого Амоя. Учитель Евсеев заявил, что он возвращается на родину и будет работать для блага своих соплеменников-одунов.

Прямо из Москвы приехал другой незнакомец, тоже работать для одунов. Его звали Одунский, и он обосновывал свои национальные права на этом редком имени. Он оказался студентом-ветеринаром и усердно работал над постройкой ветпункта для одунских оленей и собак.

В половине ноября явились гости более странные. От чукотских кочевьев на верховьях Сухого Амоя «собачник» — ездок на собаках — явился за чаем и сахаром и принес поразительную весть: подходят лесные одуны. Иные идут на собаках, другие на оленях, а третьи пешком на лыжах. Они странные с лица, желтые, как будто костяные, все молчат, все молчат. Одеты тоже по-разному: одни в тяжелую лосину, крепкую и толстую, как панцирь, другие — в легчайшие рубашки из шкурок тарбагана — азиатского сурка.

Кендык сначала не поверил, а потом расспросил подробнее и стал запрягать дюжину своих одноцветных, одногнездых Воронков. Одиннадцать собак у него были черные, без единой отметины, и звались Воронками, двенадцатая, Ворониха, шла впереди. Воронки были из ее потомства и шли за матерью послушно.

Чепкан вывел также и своих собак, тоже дюжину. Тут были разные масти: пестрая, пегая, серая. Но когда упряжка и нарта были совершенно готовы, из-за угла вывалилась озорная девица Рультына, в волчьем капоре, в огромном балахоне из пыжиков.

— Стой, стой! — крикнул Чепкан, как кричат каюры-ямщики, унимая зарвавшуюся свору. Но Рультына быстро вскочила на нарту, гикнула на банду серков и пестряков и умчалась, как ветер, вдогонку за Кендыком.

Лесные одуны действительно вышли на реку Амой. О них до сих пор никто ничего не знал. Они притаились в горах, на стыке народов и стран, между чукчами, коряками, ламутами и русскою смесью с колымских и анадырских рек. Впрочем, эти захолустные одуны чуждались соседей своих и никогда не выезжали в русские фактории и даже купцов и торговцев принимали неохотно.

Сами они представляли смесь последних остатков одунского народа. Говорили на чужих языках, по-чукотски, по-корякски и по-русски, рассказывали сказки и песни выпевали на каком-то другом языке, который помнили только немногие старики.

Старик бил в бубен, а дети плясали и пели:

Бонданды, бонданды,

Поди, лося убей,

Нам на постельку,

Дитю на одеялку.

«Бонданды» был легендарный герой, покровитель восточных одунов. Он будто бы ездил на лосях, так как лесные олени были для него слишком мелки. Лесные одуны, выходя на культбазу, приносили с собой песни и сказки о своих предках и героях Торгандре и Бонданды.

Рультына с Кендыком уже пять дней поднимались по течению Амоя, ломая своими широкими полозьями мягкий снег, лежавший поверх речного льда, как белая заячья шуба. Кендык шел впереди забродчиком на лыжах. Рультына понукала одновременно его собак и своих:

— Ой, гусь, гусь, гусь! Ой, олень, олень, олень! Ой, собачки, домой, домой, домой!..

Пока разведчики поднимались по Амою вверх, лесные одуны спускались им навстречу.

На пятый день, к вечеру, усталые собаки Кендыка и Рультыны вышли неожиданно из глубокого рыхлого снега на широкий и твердо укатанный тракт, часто исколотый острыми копытцами вольно бегущего стада. Они пересекли дорогу подходивших одунов и теперь должны были идти обратно вслед за ними. Собаки взяли дух, взвизгнули и помчались галопом.

— Стой, стой! — унимали молодые ездоки свою обезумевшую свору.

Но собаки ничего не слушали. Из-под ветра наносило запах человеческого дыма, обещавший отдых, и другой соблазнительный запах живого бегущего мяса, который возможно было изловить перед отдыхом.

— Стой, стой!

Неожиданно спереди послышался такой же ответный крик: «стой», направленный уже не к собакам, а к людям. Щелкнул ружейный затвор.

— Кто едет? — раздался окрик на одунском языке, но только с другим акцентом. — Кто едет?

— Одуны.

— Откуда?

— С культбазы.

— Ну, идите.

То был часовой со старинным кремневым ружьем на фигурно раскрашенных сошках. Узкое ложе ружья было тоже расписано зелеными, красными и синими клетками. Молодые одуны пошли за проводником, усердно унимая своих бушевавших собак. Еще через сотню шагов их остановил новый оклик. Из чащи деревьев вышел другой часовой, уже не с ружьем, а с длинным прадедовским луком. Лесные одуны по старому обычаю каждую ночь выставляли часовых и выше и ниже своего ночного привала. Они жили в вечной войне со своими соседями с востока и запада и были постоянно настороже. В последние полвека кровавые встречи стихли, но соседи донимали их на разные лады, отбивали оленей из стада, выбивали в одунских лесах последнего соболя, и одуны защищались, как умели. Их оружие было проще, чем русские винтовки, которые достались в обилии окружавшим их народам от белых и красных отрядов, но железные стрелы одунов, с раздвоенным лезвием, жалили не хуже, чем нарезные пули коротких японских карабинов и американских винчестеров.

— Спешите, — говорили часовые, — мы вас с утра ожидаем.

— Как ожидаете? — спросил с удивлением Кендык.

— Шаманил Михайло Кулдарь и сказал: «Сегодня ждите. Двое придут от воскресших одунов, вестей принесут».

Предыдущая главаГлава 40 из 42Следующая глава