Кендык с утра захворал. У него разболелась голова, особенно затылок, а потом как-то странно заболело у шеи на левой и на правой стороне. И вместе с тем ему стало скучно: то постоянное кипение мыслей и чувств, которое в последние два года не давало ему покоя ни ночью, ни днем и делало его словно пьяным, вдруг потускнело и снизилось, словно снизилось пламя костра, освещавшее ему постоянно дорогу и звавшее его вперед. Его взяли в лазарет, раздели, одели в больничное белье и положили в постель. Пришел доктор, посмотрел его язык, прощупал шею на правой и на левой стороне и сказал коротко: железы.
— Какое железо? — спросил Кендык в смутном удивлении.
Он говорил по-русски совсем сносно, но у него, как и у других студентов, постоянно возникали недоразумения из-за неправильно понятых слов.
Русский язык у студентов был совершенно конкретный, включавший только материальные предметы и материальные процессы и совершенно чуждый общих понятий, литературных оборотов, поэтических метафор, ученых выражений и т. д.
— Резать будешь железом? — сказал Кендык полуутвердительно.
Доктор усмехнулся.
— Если не боишься, так буду, — сказал он. Опухоль желез часто встречается у северных студентов, и лучшим лечением является немедленная операция. Слышал об этом также и Кендык.
День и два шея у Кендыка раздувалась, налево и направо обозначились две опухоли.
— Будем резать? — спросил доктор.
— А вы не зарежете меня? — спросил Кендык, впрочем, без особенного страха.
— Что ты за баба, — огрызнулся доктор. — Девчонки, и те не боятся!
Студентки болели в институте наравне со студентами, но вели себя гораздо мужественнее.
И вот Кендыка положили на белые носилки. Двое санитаров несут его в операционную комнату и укладывают на стол, узкий и высокий и ослепительно-белый. Стены тоже окрашены белым. Доктор, санитары, сестра — все одеты в белое. Кендыку кажется, что они собираются справлять над ним какой-то обряд, очевидно, шаманский. Других обрядов Кендык до сих пор не знал. Белая комната действует на него успокоительно.
— Белое шаманство, — шепчет он.
Черное шаманство приносит людям вред и гибель, белое шаманство, напротив, пользу и спасение. Он все же начинает дрожать всеми членами, и сердце у него замирает. В белом и черном шаманстве есть тоже своя хирургия, но ее производят над больными не шаманы, а духи. Они разрезают больного на мелкие кусочки, мясо снимают с костей, вынимают и сердце, и печень, выжимают кишки и так, не торопясь, перебирают частичку за частичкой, отыскивая злую причину болезни. Причина болезни бывает двоякая, злые духи украли у больного одну из его душ — ведь у каждого земного человека несколько душ. Есть особые отдельные души в руках и в ногах, в спине, в голове и т. д. Человек может потерять две-три души, от этого он не умрет, но будет болеть, потом захиреет.
Если враждебные духи украли человеческую душу, духи-исцелители должны найти грабителей, дать им бой и отнять у них украденное. Они передают краденую душу шаману, он вкладывает ее потом в тело пациента, чаще всего сквозь макушку, а также сквозь спину, сквозь грудь, в виде какой-нибудь мелкой частички; то это жучок или камешек, то хвоинка, песчинка.
Кендыку случалось видеть десятки раз, как его собственный дед зализывал боль у больного: долго водил по щемившему месту своим длинным языком, как корова, лижущая теленка, и потом вдруг отрывистым движением как будто просовывал сквозь зализанное место хвоинку или камешек.
Правда, руки у деда как-то странно мелькали, и Кендыку казалось, что это не совсем настоящее дело, а так себе: игра. Выделывать штуки с хвоинками и камешками он умел и сам: ловко закладывал их под язык и потом незаметно и быстро выпускал их наружу. Но духов у Кендыка не было.
Другая причина болезни — если зловредные духи, вместо того чтоб унести украденную душу, сами влезают в больного, оборачиваются раной или занозой, расплываются гноем и черной, негодною кровью.
В первом случае надо вернуть украденное. Здесь, напротив, надо найти лишнее и выбросить вон.
Духи обращались все так же в камешек, в хвоинку, в песчинку, но вместо того чтобы вкладывать, их надо было извлечь, обессилить и отбросить.
Вот для чего духи-целители режут больного на кусочки, конечно, не въявь, а только во сне. Тяжело выносить эту дьявольскую операцию, хотя бы и в сонном видении.
Кендык дрожит всем телом. Доктор ласково кладет на его пылающую голову свою большую прохладную мягкую руку.
— Бедный мальчик, — говорит он успокоительно.
Он сжился с этими новыми больными. Они для него одновременно больные для лечения и предмет изучения. Он измеряет их череп, меряет температуру, считает пульс, берет пробы крови, и лимфы, и всяких других выделений. Тут столько народностей, редких, первобытных, о которых мы ничего не знаем. Откуда их болезни, отчего они дома здоровы, в своем ужасном климате, а здесь заболевают; их нужно сторожить и за каждого вести постоянную борьбу с духами заразы.
Кендык долго глядит на врача. Рядом с ним другой, такой же высокий и белый, с бритым лицом и коротко остриженными волосами.
— Это твой посох? — спрашивает Кендык.
— Как посох? — спрашивает доктор.
— Ну, твой дьячок, — объясняет Кендык. — Твой черный подручный.
Северный шаман имеет при себе помощника. Тунгусы называют его посохом, потому что он поддерживает шамана. Русские, величающие шамана «черным полевым попом», называют помощника «черным полевым дьячком», реже — «черным фельдшером», приравнивая шамана к доктору.
«Черный фельдшер» накладывает на лицо Кендыку мягкую повязку. Она пахнет так странно: противно, и сладко, и душно.
— Считай: раз, два, три, — приказывает доктор.
Кендык считает, и черные птицы прилетают и справа и слева подхватывают его своими широкими крыльями. Кендыка не стало, его унесли исцеляющие духи за тридевять земель, в тридесятое царство.
Час ли прошел, или два, или целая зима? Кендык опять в лазарете, на той же кровати. Он лежит навзничь, голова его на плоской подушке, шея его вскрыта и взрезана налево и направо, в ранки вставлены тонкие трубочки, они тянут гной, сосут его, выплевывают его наружу. Кендык ощущает острую боль, но как-то чувствует, что слева и справа, внутри у него вычищено, выскоблено. Кендык оглядывает палату кругом. В палате четыре кровати, и на каждой кровати по больному.
Рядом с Кендыком лежит худенький мальчик, тонкий, как былинка, с белым, как глина, лицом и странно задумчивым взглядом. У кровати, на столике стопка книг и чернильница. Мальчик держал в руке узенький чугунный стаканчик и время от времени осторожно выплевывал внутрь немного мокроты.
Кендык вяло наблюдал за его движениями.
— Кто ты? — спросил он наконец почти нехотя.
— Я из Лов-озера, лопарь-оленевод. Был я батрак, звался Михаил Мартынов, потом был студент.
— Был студент? — спросил Кендык. — А теперь что?
— А теперь я покойник, — спокойно ответил лопарь. Он опять сплюнул в стаканчик, и Кендык явственно увидел в мокроте кровь.
— Кровь мою выпили, — спокойно сказал Мартынов, чуть повысив голос.
— Кто выпил, духи?
— Нет, не духи, выпили торговцы, богачи, богатые оленеводы. Они злее всякого духа.
Кендык ничего не сказал. Мартынов тоже замолчал, потом помотал головой.
— Покойник, а видишь, живу.
Мартынов расстроил здоровье тяжелой работой у оленьего стада на тундре зимой. Ему приходилось под яростным ветром, с «гнилого угла» (северо-запад) несущим полуталую поземку, по нескольку дней гоняться за иззябшими оленями, которые никак не хотели оставаться на месте. Другие олени ложились, их заносило снегом, их нужно было поднимать на ноги.
Так и получил Михаил свою тяжелую болезнь. Путевка в студенческую жизнь пришла для Михаила слишком поздно. В Ленинград он приехал в поту, в забытьи, с температурой в тридцать девять градусов, и прямо с вокзала его отправили в больницу. Его нога не вступала в школьную комнату.
В отличие от многих студентов, Мартынов хорошо говорил по-русски и по-ижемски, не считая своего родного лопарского наречия. Он также хорошо читал и писал, и книжки, лежавшие перед его постелью, скрашивали его длинные и скучные больничные досуги.
На верхней книжке краснела разборчивая надпись: «Литература народов СССР». Мартынов развернул и медленно прочел:
— «Думы Меккаила», из песен тундры, перевел с лопарского Филипп Дудоров. Видишь, — сказал он оживленно, — «Думы Меккаила». Я тоже Мекко, — Меккаил, — о чем же ты думаешь, Мекко?
Мекко все сидел и думал:
Ай, ай, ай, как жить хорошо.
Ай, ай, ай, как велика наша тундра.
Богата Лапландия голубыми песцами.
Много семги в озерах и жемчуга.
А зачем же врешь ты, Мекко? Ты только срамишь меня, мой одноименный брат. Какие в Лапландии голубые песцы? Белые в Лапландии песцы и мало голубых.
Он взял с полки другую книгу и по ней прочитал: «Человек-Песня» А. Кожевникова.
— Опять песня, — вздохнул Мартынов.
«Олени моей души и чунки (санки) моих желаний Всегда стремятся к тебе, о Ксандра».
«…Ах, Еван! Уж не думаешь ли ты жениться, Еван?»
— Ты глупый, Еван, — сказал убедительно Михаил Мартынов. — Ездишь на санках своих собственных желаний, на рогатых оленях своей собственной души. Куда поехал, Еван?
«Ты безобразный и коротконогий, как все лопари» (точная цитата).
— Противная книжка, лается. Зачем же ты лаешься, Кожевников? Сам ты, должно быть, безобразный, безобразнее любого лопаря…
Напротив у стены стояла другая кровать. На ней лежал юноша, чуть постарше лопаря. Глаза его были открыты, но он, видимо, был в бреду. Он корчился, ворочался и хрипло произносил непонятные слова.
То был ненец Валыган. В отличие от Михаила Мартынова, он был смуглый, как жженая бумага, и лицо у него было скуластое. Он приехал в Ленинград месяца два тому назад, был он здоровый и крепкий и по-своему смышленый, но зато за эти два месяца он вместо школьной одолел алкогольную учебу, то есть, вернее говоря, она сама его одолела. Он метался и громко считал: раз, два, три, четыре… Алкогольные духи приходили к нему в виде огромных бутылей, наполненных светлою крепкою златой. Их всегда было одно и то же число: семь направо и пять налево, в общем — дюжина. Правые, крупные, были зеленого цвета, левые — мелкие, с притертой стеклянною пробкой, фиолетовые. Порою мелкие перемещались налево, а крупные — направо. Но общее число было всегда одно: дюжина.
Студент приподнялся и низко поклонился в левую сторону:
— Здравствуйте, матушки-водочки, здравствуйте, бутылочки. Дайте несчастному выпить и дайте закусить… Дайте закусить! — вдруг проревел он неистовым голосом. — Где закуска? Вот я тебе дам, разобью!
Он бросился на стену, стараясь разбить коварные бутылки, но они ускользнули опять, и он только разбил свои собственные кулаки.
Отскочив от стены, он грохнулся на кровать и неподвижно застыл.