К книге
Воскресшее племяГлава двадцать четвертая
60%
Глава двадцать четвертая
25

Среди проворных тоненьких, хрупких девчонок больше всего поразила Кендыка Рультына, дикая чукотская девчонка с очень странными ухватками. В пестрой толпе молодежи, разноплеменной и разноязычной, она казалась пленницей, беглянкой, каким-то нездешним и странным отродьем. Была она без роду и племени. Выросла на улице в снегу, под страшным полярным морозом. Как-то не замерзла, не умерла с голоду и вместо того прибилась к русским. Ее взял чукотский рик и, не зная, что с ней делать, послал учиться в Ленинград. Но она не хотела учиться и ко всему ученью, к обстановке ИНСа относилась не то чтобы враждебно, а как-то с усмешкой или с равнодушием, словно посторонняя.

Рультына была в постоянном движении. Во время учебных перерывов она выбегала на двор, опрометью мчалась по дорожкам и аллеям, как будто кто гнался за ней, а потом, бывало, остановится, подпрыгнет, хлопнет в ладоши и поскачет назад, притом непременно на одной ножке, и даже язык высунет, как будто в насмешку над наступающими врагами.

Вела себя Рультына в классах очень неровно. Повинуется наставникам, классным воспитателям, а в глазах все те же насмешливые чертики. Ходит в класс, даже на парте сидит, но учиться — не учится. Молчит, словно чего-то ожидает или прислушивается к чьему-то неведомому голосу. Потом вдруг подбросит ее, как пружиной, подскочит на месте и завертится, словно юла.

— Ты куда?

— На улицу.

— А зачем?

— А так.

Ответить ей нечего, но она все же выбегает на улицу, бегает взад и вперед, присматривается к людям и вещам своими любопытными и острыми, сорочьими глазами. Пробежит через лавру на Красную площадь, подскочит к трамваю и запляшет и даже высунет ему кончик языка.

В редкие минуты, когда Рультына хотела учиться, она поражала учителей своими исключительными способностями. Но чаще всего на предложение учиться она качала головой и отвечала северной пословицей:

— Медведь не учится и книжку не читает, а все его боятся.

Кендык почувствовал в ней нечто родственное, и так постепенно они стали разговаривать и медленно сближаться. Она поражала своим равнодушным презрением к людям, русским и туземным, к старому обществу и новому.

— Люди — сволочи, — говорила она. — Русские сами по себе, а наши чукчишки, там, далеко, за тундрой, на морском берегу, те тоже сами по себе. У нас был председатель из прежних старшин, так он ведь затеял подсыпаться ко мне. Все говорил, приставал: «Мы тебя кормим, поим, ты должна слушаться». А я была маленькая и ничего не понимала: в чем слушаться. Однако засветила ему в морду такую свечку, что весь он залился красной рудою — перестал приставать. Такая сволочь.

Чукотские обычаи и моды Рультына презирала.

— Я дома ходила в шерсти, под выворотной шкурой, совсем как медвежонок: мохнатая, растрепанная, а теперь вот хожу в сукне. Дома ела похлебку из оленьей руды, а здесь кушанья все дорогие: чаи да сахар, хлеб да сухари. А сытости нет.

Она привыкла встречаться с Кендыком на нейтральной почве, в опустевшей столовой, после обеда и ужина, и там разговаривать о разных вещах. Рультына рассказывала ему о повседневных делах и делишках ИНСа, которые она хорошо понимала, а он не понимал.

Несмотря на свое видимое равнодушие к институту, она знала решительно все происходящее и была, в сущности, так сказать, устной газетой.

Кендык как-то похвалил групповое обучение родному языку, хотя для него самого не было ни группы, ни преподавателя.

— А ты тоже учишься родному языку? — спросил он у девчонки.

Рультына пожала плечами.

— А почто мне учиться? — спросила она хладнокровно.

— А не то ведь забудешь свой говор, — объяснял Кендык. — Родной язык грешно забывать. Собака ведь лает по-собачьи, а кошка мяукает по-кошачьи. Даже ворона, хоть грязная птица, а каркает особо, по-вороньему. Вот для меня учителя нет, — жаловался Кендык.

— Да и то сказать, скверный наш язык, — сказала Рультына. — Мужчины говорят по-особому, а бабы — по-особому. Цокают, цокают: цекаццын… — передразнила она с жеманной ужимкой.

В чукотском языке действительно имеются два разных говора: особо мужской и особо женский. Они разнятся прежде всего произношением, а также и тем, что женский язык, очевидно, древнее мужского и сохранил многие формы, в мужском языке давно исчезнувшие. В частности, в мужском произношении: «рекаркын», а в женском: «цекаццын» — «что делаешь?»

Рультына передразнивала свой собственный бабий язык.

— Я забывать его стала. Кругом все по-русски говорят, и я с ними по-русски. Чей хлеб-соль кушаю, того правду и слушаю.

Рультына старалась унизить свой собственный язык. На деле чукотский язык, как и другие северные языки, богат и словами, и формами.

— А ты разве домой не поедешь?

— А на что я поеду? Сгинь он совсем, этот дом. Век бы его не было. Я лучше здесь останусь, снег стану грести на улице, чем поеду в тот рик, к разбойникам богатым.

— Так теперь, может, рик другой, — настаивал Кендык. — Их, слышно, меняли, выбирали по десять раз и больше.

— Ну да, меняли, — оказала с сомнением Рультына. — Кожа меняется, а старая душа остается. Были богачи наверху, топтали бедняков. А старые топтали молодых. Этому топтанию на месте быть ли, не быть ли до скончания времен.

Кендык покачал головой.

— Врешь ты — не понимаешь. Вот я видел хорошее новое даже у русские речных на реке Родыме.

Рультына спала мало, поздно ложилась и рано вставала. Вскочит с постели, защебечет, захохочет, засвищет пронзительным свистом.

Спавшие мальчишки, столь внезапно разбуженные, бросали в нее подушками, но она ловко уклонялась и летела вперед, как малый моторный челнок.

Эта странная девчонка, не желавшая учиться, сделала так, что Кендык, хотя бы из мужского упрямства, почувствовал влечение к учебе. Она забыла свой собственный язык, тем более ему захотелось сохранить свой собственный.

В одной палате с Рультыной, на женской половине, жила третья девчонка, еще более удивительная. Ее никто не понимал, и она тоже, как видно, никого не понимала.

Была она блондинка с серыми глазами, во всем похожая на русскую. Но по-русски она говорила довольно плохо, с какими-то подчеркнутыми, словно умышленными ошибками. Она называла свое имя Наталья Шишиши и утверждала, что она эскимоска из Западной Сибири и родичи ее обитают по реке Оби, верстах в восьмидесяти от города Обдорска. В рассказе ее было многое неладно. В Западной Сибири нет и в помине эскимосов. Они обитают у Берингова пролива. Шишиши говорила, что ее дед и прадед с Берингова пролива переехали на Обь, но переехать с Берингова пролива на Обь, пожалуй, труднее, чем с Земли на Луну.

Дальше следовал в рассказе Шишиши эпизод о похищении. Будто какой-то субъект приехал на стойбище наивных эскимосов и уговорил их отпустить девчонку на обучение в столицу. Взял за это плату тридцать золотых лобанчиков, пару лошадей, кошеву с ковровой покрышкой и все это увез с собой. Доехали кое-как до города Твери, пережив по дороге большое число приключений, потом лошадей и кибитку и золотые лобанчики приезжий присвоил себе, а девочку вывел на улицу и бросил на произвол судьбы.

Ее подобрали в Твери, учинили ей допрос и, слыша, что она говорит о северных народах, о приобских эскимосах, не зная, что с ней делать, отправили в Институт народов Севера.

Наталья Шишиши держалась весьма хитро и скромно. Она ничего не говорила сама и только отвечала на вопросы коротко и четко, все тем же измененным и странным языком. С подругами она не сходилась. Они встречали ее с недоверием, в классы ее до сих пор не пускали, и так она жила на свободе, без всякой учебы, в ожидании решения ее участи.

В одно утро на женской половине проявилось большое возбуждение. Исчезла Шишиши, ее увели из общежития в дирекцию и назад не вернули.

В полдень по рядам, как искра, пробежало новое сообщение: призналась Шишиши. Сказала, что она совсем не эскимоска и не жила на Оби, а что родом она из той самой Твери, где ее подобрали на улице ответственные лица.

Надо сказать, по медицинскому освидетельствованию Шишиши оказалась девицей.

— Чего вы хотели? — задали ей вопрос.

— Хотела учиться, — был стереотипный ответ, который теперь носится над целой страной как лозунг эпохи.

— А зачем непременно в ИНСе? — полюбопытствовал уполномоченный от студенческого коллектива.

— А затем, что читала я книжки, — отвечала Шишиши, — про описание северных народов: про лопарей, чушкарей и всяких других дикарей. Хотела посмотреть на их жизнь. Хотела сойтись со студентами, уехать с ними обратно и жить на тундре.

— Вас придется отправить обратно в Тверь, — сказал представитель правления.

Самозванка, видя, что все потеряно, откровенно разозлилась:

— Брезгуете мною; учиться не даете. Разве я хуже ваших эвенов и эвенков, лопарей да чухмарей?

Когда уводили ее, студенты и студентки высыпали гурьбой на крыльцо, и она попыталась обратиться к ним с речью; два месяца молчала Шишиши, а когда до последнего дошло, она заговорила:

— Вшивые девчонки и паршивые мальчишки! Брезгуете мною. Вы не захотели принять меня, учить меня. А чем я хуже вас? Эка невидаль! В снегах вы родились, в пятьдесят градусов мороза. А я родилась под забором, под проливным дождем, и хотя градусов было меньше, но мне тоже было очень холодно.

Так исчезла таинственная Шишиши.

Предыдущая главаГлава 25 из 42Следующая глава