К книге
Воскресшее племяГлава шестнадцатая
40%
Глава шестнадцатая
17

Кендык внимательно присматривался к своему новому другу. В поселке Родымск и других приречных поселениях, жители которых говорили по-русски, Темп чувствовал себя как рыба в воде. Он входил во все подробности жизни, старался помогать беднейшим, выписывал для них на казенные средства сети, невода, даже новые лодки — вельботы, которые доставлялись с большими затруднениями в разобранном виде зимою на санях, а летом на вьюках.

Темп проводил политику Советов — он пресекал угнетение слабых сильными, порою незаметно и мягко, а порою очень настойчиво и жестко.

Полурусское население Родымска было глубоко развращено своими вековыми привилегиями Оно привыкло жить торгашеством, мелким и даже мельчайшим, но при случае и довольно крупным. Объектом для обмана был инородец, «полевой человек», а нередко также и собственный сосед — мещанин, и даже казак.

Богатые и бедные были опутаны узами родства и свойства. Какой-нибудь двоюродный дядя пуще всего высасывал кровь именно из своих обедневших, осиротевших малолетних племянников. Часто получались довольно запутанные случаи. Темп разрешал их осторожно и умело, как опытный хирург.

Один такой случай произошел при Кендыке. Бытовые подробности жизни родымцев выросли, в сущности, на той же одунско-чуванской основе, и Кендык легко понимал, что к чему.

В 1919 году, в эпоху жестокого голода, неулова рыбы, недовоза товаров, старуха Румянцева продала Федьке Кошелеву свою малолетнюю дочку Феньку. Кошелев был мелкий скупщик, собиравший у чукч оленье шкурье и готовую одежду. Федька, как многие другие родымские мещане, был холост, не имел семьи, а для разных домашних услуг приискивал девочек вроде румянцевской Феньки.

Федька Кошелев приходился старухе Румянцевой кумом и принял Феньку в дочки, однако не навсегда, а только на десять лет.

Такая покупка на срок часто встречалась на Севере. Для девочки она начиналась работой, а кончалась сожительством, порой добровольным, а порою насильственным, после чего, отбывши свой срок, откупленная дочка могла вернуться обратно в свою первоначальную семью.

Фенька работала для Федора лет пять без всяких приключений. Не досыпала, не доедала, носила обноски, как водится повсюду в подобных случаях. Федор присматривался к ней и ждал, когда она созреет и войдет в свою девичью силу. Потом в половине откупленного срока он попытался осуществить свои «отцовские права». Но Фенька встретила названного отца ногтями и зубами и выскочила в одной рубашке, босая вон из избы. Соседи изловили ее и привели обратно к Федору: «Возьми свою беглую сучонку да поучи ее жезлом»[37].

Фенька, однако, оказалась такой отчаянной, что Федор не решился действовать жезлом. Он пробовал даже ласковые уговоры, но Фенька ничего не хотела слышать и через две недели ушла опять, и более удачно, чем прежде, на этот раз не одна, а вместе с троюродным братом, тоже Румянцевым, Микшей. Микша Румянцев был тоже безродный сирота и такой же отчаянный, как Фенька. Они убежали из Родымска в деревню Коретову, за семьдесят верст, и оттуда прислали письмо своему старшему дяде: «Попробуй, достань нас, все кишки выпустим!» Они поселились в Коретовой у старухи Натальи Сельдихи, которая давала убежище и возможную защиту бабам и девушкам, попавшим в беду. Наталья слыла в Околотке под именем Сельдихи Справедливой. Федор прождал с полгода, ничего не предпринимая. А теперь он дождался приезда большого начальства. Недолго думая, он подал Лукошкину жалобу на обеих женщин: Феньку Румянцеву и Наталью Сельдиху. Феньку он обвинил в краже ситцевого платья, коврового платка, суконной шубки и шапки, одним словом, всего того барахла, которое было на ней надето во время бегства. Наталью он обвинял в укрывательстве и просил привезти обеих казенными средствами из Коретовой в Родымск для разбора его жалобы. Лукошкин призвал Кошелева и расспрашивал его внимательно, даже сочувственно.

— Кем вам приходится беглая Фенька Румянцева?

— А я ей откупной отец, по-вашему, стало быть, приемный отец. Она мне выходит, с одной стороны, трехродная племянница, а с другой стороны, откупленная дочка. Я ли об ней не заботился? Вырастил, выкормил. Думал пользу себе получить, а она осрамила меня при старости лет, зубами изгрызла, рубаху на мне изорвала и к мальчишке ушла, такому же безродному нищему…

Федор называл самые рискованные вещи простыми именами и готов был рассказать Лукошкину интимнейшие подробности своих похождений с откупленной девчонкой.

Лукошкин немного подумал.

— Грех, стало быть, вышел, — сказал он наконец.

— Как же не грех, — с готовностью подтвердил Федор, — если с мальчишкой ушла. Совсем простоволосая, так и живет с непокрытой головой.

— Надо, стало быть, прикрыть, — мягко предложил Лукошкин. — «Венцом» покрыть, пускай живут да каются. Ежели оба такие отчаянные, так будут они каяться. По-вашему как?

Федор потупился.

— Ваша воля, — оказал он неприязненно и глухо.

— А вы, стало быть, как дядя и отец, — веско продолжал Лукошкин, — вы дайте ей приданое, какое полагается, а свадьбу отпразднуйте в собственном доме, честь честью.

Федору пришлось покориться и отпраздновать свадьбу своих ненавистных обидчиков.

В конце концов он не ударил лицом в грязь, отпраздновал свадьбу на славу и даже выставил три бутылки спирту, которые прятал в подполье для чукотского торга весною.

Со старухой Румянцевой они встретились как старые друзья, пили, обнимались, плакали и пели.

Таким образом, волею судьбы и Лукошкина Федор Кошелев вошел в положение настоящего отца.

Этот поворот запутанного дела, которое при старом начальстве кончилось бы, наверное, жестокою поркой для обоих беглецов, сразу привлек к Лукошкину умы и сердца всего родымского молодняка, мужского и женского.

Кендык относился к родымской молодежи свысока. «Так себе людишки, — говорил он с презрением. — Им бы попеть, поплясать на с девкой поиграть. Меженный народ, живут на меже, от одунов отстали, а к русским не пристали. Скучно мне с ними».

Хуже всего было то, что Кендык не находил применения своему труду. Обычная работа жителей — сети, невода, лодки и собаки — не интересовала его. Его привлекали предметы новые: радио и громкоговоритель, граммофон, кино.

Началось с громкоговорителя. Увидев в первый раз железный разинутый зев и услышав ревущие звуки, он сначала отскочил.

— Русские духи — шаманы, — сказал он с трепетом.

Из железной трубы несся неизвестно чей голос, напоминавший ближе всего загадочные голоса шаманских духов-помощников, тоже прилетавших неизвестно откуда под действием искусства шамана-исполнителя.

Темп пожал плечами.

— Машина: человек говорит, далеко говорит, а сюда долетает без всякого духа.

Кендык немного подумал и внимательно прислушался. Шаманские голоса всегда говорили недолго, ибо шаман действовал чревовещанием и утомлялся от напряжения. Кендык знал и о чревовещании. Из брюха говорят. Духи забираются в брюхо.

Но этот голос раздавался без всякого утомления, ровно, однообразно, как стук весел при гребле. Кендык посмотрел на отверстие трубы, на проволоку и спросил Темпа с большим спокойствием:

— Кто это сделал?

— Люди сделали, — сказал Темп. — Сделали руками, инструментом, на фабрике, в большом доме работы.

И Кендык понял. Это было ремесленное, рукомесленное дело, сделанное орудием, продукт человеческого труда, подчиненный человеку. Стало быть, здесь не было духов и шаманства. Ибо шаман, его голоса были сверхъестественные, они не подчинялись человеку, а сами подчиняли себе человека.

Труд, его орудия и навыки были искони чужды и враждебны шаманству. Ибо методы труда были просты и естественны, а методы шаманства запутанны, странны и жутки.

После этого Кендык стал понимать, что звуки граммофона и радио, мелькающие тени кино — это не шаманство, а такое же создание труда, как нож и сукно, как лодка и невод.

Но ближе подойти к кино и радио ни Темп, ни Кендык не умели.

У Темпа был фотоаппарат. И, в отличие от пера и чернил, Кендык с обезьяньим проворством быстро перенял не особенно мудреное искусство портить и чернить невинные белые пластинки. Впрочем, он дважды попробовал на вкус реактивы, один раз безнаказанно, а другой раз отравился и заболел довольно серьезно.

Все химикалии, даже уксусная кислота, горчица и другие приправы, действовали скверно на его непривычный желудок, сердце и печень. После двухтрех неудачных опытов он стал к ним относиться с отвращением и страхом.

До крайности заинтересовался Кендык аэропланом, который летает так быстро и далеко и может прилететь с далекого юга, из Москвы, из Ленинграда, прямо в эту пустынную область, на устье реки Родымы и даже на верховья еще более далекой Шодымы.

Правда, вначале были некоторые недоразумения:

«Что это — аэроплан? Как он летает?»

Дедовские сказки говорили о летучем челноке, который поднимался чудесно в высоту и улетал в неведомые страны, потом возвращался обратно. Так же и шаманы будто бы летали в тридевятое царство на бубне вместо челнока. Бубен-челнок был крылатый, летучий.

Но Темп объяснил, что аэроплан тоже машина, сделанная из железа, и летать на нем может всякий, даже хотя бы сам Кендык, если научится.

Но больше всего впечатления произвела на Кендыка моторная лодка. Аэроплан — это была фантастика, в сущности, только рассказ, цветная картинка. Радио, кино и фото — это были забавы, игрушки. Моторная лодка — это была, наконец, вещь бытовая, серьезная, нужная для разъездов, для промыслов, для жизни.

«Двигалка» — назвал ее Кендык.

В Беринговом море эскимосы, в Аляске и на русском берегу, уже с начала XX века ездят на моторках за тюленями. И так и называют моторную лодку: «двигалка». В Родымске тоже были две моторные лодки: маленькая и побольше.

Кендык приладился к маленькой, съездил раз, другой, сначала пассажиром, присматриваясь к управлению, а потом попробовал сам управлять и чуть не сломал механизм. Но в конце концов научился и стал ездить не хуже того, чем ездили другие служащие и даже сам Темп. Настоящего устройства механизма он, разумеемся, вполне не понимал.

На большой мотолодке он ездил с Темпом верст за двести вверх по реке, до якутского поселка Кресты, но большого восторга не чувствовал.

— Твердо идет, — сказал он, — но как-то тиховато. Он все-таки мечтал об аэропланах, о птичьих чудесных перелетах.

Минуя радио и кино, Кендык окрестил моторную лодку — «Первая новость».

— Почему первая? — спрашивал Темп.

— Так, первая. Там, — и он указал рукою на восток, разумея царство Чобтагира, — там все последнее: последние шаманы, последние лоси… одуны последние, — прибавил он с горечью, — были, есть, но, может быть, не будут… А это вот первая, новая. Не было, есть и дальше, наверное, будет.

Два месяца прожил Кендык в Родымске, а потом заскучал и неожиданно скрылся. Его не было три дня. Темп хотел уже организовать поисковую партию, хотя разыскивать бежавшего туземца в тайге так же безнадежно, как вылавливать снова из широкой реки вертлявого щуренка, по недосмотру выскочившего из невода.

На третий вечер Кендык неожиданно явился.

— Где был? — спросил Темп.

Кендык помолчал и потом все же отозвался:

— Дорогу искал.

— Куда? — с удивлением спросил Темп.

Кендык на этот раз не ответил ничего. Он провел эти три дня в неистовой гребле вверх по реке Родыме, которая с ее нависшими ярами и бесконечными плесами казалась ему продолжением его родной Шодымы. Он греб вперед и действительно искал дорогу, сам не зная куда. Не то на родину, не то, пожалуй, в фантастическую область шаманских скитаний старого Чобтагира, которая тоже осталась где-то далеко позади. Но родина лежала совсем в другой стороне, а тридевятое царство шамана Чобтагира было как острый, тревожный, наполовину рассеянный сон. Пред ним, далеко впереди, лежала другая фантастическая область, та, откуда долетали говорливое радио и мелькающие тени кино. Но в эту область он тоже не знал дороги. Наутро Кендык попросил у Темпа:

— Отпусти меня.

— Куда отпустить? — спросил Темп со стесненным сердцем.

Его соединительное звено, человек из другого мира, будто хотел убежать назад, в неизвестность.

— Нет, отошли меня, — поправился Кендык. — И на что я тебе сдался? — горячо продолжал он. — Тут скучно у вас, пусто, речные людишки. Кто они: русские, наши? Так себе, вздор. Учиться нечему. Играешь мною, не надо играть.

— Куда же ты хочешь? — спросил Темп, удивляясь глубине этого внезапного запроса.

— Туда хочу, — Кендык указал рукой на юг, — в город Ленина.

Он объединил в этом имени обе столицы: одну — носившую имя Ленина, а другую — где после смерти у кремлевской стены лежал сам Ленин.

— Как сделаю? — сказал Темп опять. — Пароход будет осенью, поздно, надо ждать.

— Зачем пароход? Ты вызови аэроплан. Летать будем. Сам править буду, — объяснил он с уверенностью. — Вчера летал.

И с неожиданной доверчивостью он рассказал своему другу, что в три минувшие ночи он действительно летал на аэроплане, даже сидел за рулем, как он видел это на раскрашенной картинке плаката.

Это было, конечно, лишь сонное видение, но первобытные души не совсем четко отличают сон от действительности. Кендык от всего нового пришел в такое возбуждение, что оно могло оказаться даже опасным и свести его с ума.

— Ну-ну, темпы! — сказал Темп и даже руками развел. — Ждать надо. Аэроплан нам с тобой не пришлют. Но можно письмо написать. Знаешь, давай напишем письмо в Совет-комитет. Напишем о тебе. Пускай они знают.

Совет-комитет на их языке означало высшую советскую власть, в том числе и Комитет Севера при ВЦИКе в Москве, образованный для содействия малым народностям Севера. Темпы-то у Кендыка оказались более стремительными, чем у его русского друга и опекуна.

Они сочиняли и писали три дня и в конце концов сочинили замечательный документ, который хранится доныне в архиве Института народов Севера даже под особым названием: «Хартия Кендыка». Привожу этот документ полностью:

«Податель сего, юноша Кендык, одунского племени, с верховьев раки Шодымы, командируется за получением образования в школах Советского союза, чтоб, вернувшись по прошествии нескольких лет к себе на родину, поделиться полученными знаниями со своими сородичами.

Ибо сородичи его вымирают и могут быть спасены только прививкой культуры, принесенной извне, но продвинутой внутрь их собственным решением.

Вся жизнь Кендыка прошла в неприютной тайге, в такой своеобразной обстановке, которая присуща лишь полярному Северу. Дикая страна, откуда он едет, совсем не похожа на Москву и Ленинград. Нужно опасаться, что там, в Ленинграде, ему придется не раз нести большие лишения и по незнанию русского языка и обычаев попадать в безвыходное положение.

Кроме того, немало страдания может получиться для него из-за особенностей его душевного склада, как, например, своеобразного самолюбия и чрезмерной впечатлительности.

Несмотря на свою молодость, он пережил великие несчастья и смертельную опасность и спасся от гибели только своей неустанной энергией.

Те, кому придется прочесть это послание, к вам глубокая просьба: окажите Кендыку возможное содействие, когда он будет обращаться к вам в нужде. Он вполне заслуживает этого, ибо, несмотря на совершенную неграмотность, является весьма одаренным и по своему умственному развитию и любознательности ничуть не уступает наилучшим детям западных народностей, выросшим в более счастливой и культурной обстановке. В Кендыке таится масса возможностей, которые усилиями советской школы будут, безусловно, извлечены на поверхность и будут служить на пользу его соплеменникам.

Своими заботами о судьбе этого юноши вы поможете сделать первые шаги в деле просвещения самого обездоленного племени, живущего на нашем крайнем северо-востоке и пришедшего на край гибели духовной и физической. Воскреснуть к новой жизни племя это может только чудом. И Кендык представляет именно такое неожиданное чудо. Помогите ему из чудесного сделаться фактом реальным, идущим навстречу советской культуре, ее проводником и деятелем.

Интересуясь и заботясь о судьбе Кендыка, просим всех лиц, кому он покажет настоящее письмо, расспросить его о нуждах и желаниях и при надобности телеграфировать по адресу: Родымск, на реке Родыме, тов. Лукошкину. В запросе обозначить, куда отвечать и кому».

— Вот это пошлем, — с гордостью сказал Лукошкин, кое-как объяснив своему питомцу содержание этой замечательной хартии. — И тебе такое же спишу. Завяжи его в ладанку, повесь себе на шею и никогда не бросай. Когда с тобой случится самое худое, вели прочитать, что написано, и послать на крылатую почту. Я получу — помогу, где бы ты ни был, я постараюсь помочь.

Крылатую почту посылают через тундру самым простым способом: заделывают ее в деревянные дощечки, припечатывают к дощечке сургучом лебединое или орлиное перо в знак того, что почта должна лететь, как на крыльях, а потом отдают ее первому встречному туземцу, едущему на оленях или собаках. Указывают на словах направление, куда гнать почту: на запад или на восток. Почта мчится через тундру на сменных оленях, от ездока к ездоку, и проходит за сутки километров триста-четыреста.

Но в данном случае Лукошкин имел в виду не старую крылатую почту, а новую почту-телеграмму, которая мчится через все лицо земли с быстротой, недоступной для самых легких птиц.

Предыдущая главаГлава 17 из 42Следующая глава