К книге
Воскресшее племяГлава десятая
26%
Глава десятая
11

Шесть дней и шесть ночей не спит старый дед Чобтагир. С утра до полудня, с полудня до сумерек. А в сумерки только заведет глаза — и мнится ему, что дух его отлетает от тела и в образе сокольем улетает в тридесятые миры, подземные и надземные, и вот он облетел все неизвестные области на востоке и на западе. На западе, там, где живут незнакомые русские черти: не люди и не духи — большевики. Звенит над землею жуткое неведомое имя: Ленин, и безумствует дух нечестивой заразы, жадность перемен, чтоб рушить все старое, бывалое, пришедшее от дедов и знакомое с детства, установленное предками, и строить потом небывалое, на потеху мальчишкам, бесстыдным и безбожным.

«Такая зараза проникла в самые далекие углы и даже заразила одунов, мальчишек и девчонок, заразила родного Кендыка», — с горечью думает дед.

Такое видит Чобтагир днем, и вечером, и в сумерки, и в ужасе закрывает глаза, и так сидит до полуночи, бессильный и смятенный.

И в полночь заводит Чобтагир глаза, и вот к нему прилетают далекие духи, с востока прилетают, из прадедовской страны, знакомые и жадные, ведомые ранее, с костлявыми лицами, как старые покойники, с большими обнаженными зубами, с раздвинутыми челюстями; в запавших глазницах зияют провалы, и жгут зловещие взгляды: не пускай, уничтожь. Не нужно российской перемены, суетливой и богопротивной. И духи подговаривают его на жуткие кровавые дела и подсовывают ему знакомые орудия войны: ружье и натруску с порохом и свинцовыми жеребьями. Вылетает из ружья жеребей, как смертельная муха заразы, и жалит насмерть. Духи подают ему лук с раздвоенной стрелой, и двуострое копье, и тяжелую палицу с крепким широким рубилом. А самый знакомый дух-покровитель, по имени Хаха, собственный помощник и родной прадед старого Чобтагира, сует ему в руки оселок и привычный запоясный нож самого Чобтагира и шепчет, и шипит, как злой горностай:

— Вот этим зарежь, уничтожь….

Старый Чобтагир не знает, не понимает, но злобный прадед направляет его руки — и левую, и правую. И левая движет оселок, а правая привычным движением точит знакомый старый нож, словно собрался Чобтагир на веселую работу: пластать и свежевать горячую тушу убитого оленя, и кожу отдирать от мяса, и мясо отдирать от костей.

Кого же пластать? Не знает, не понимает обезумевший шаман. И вот на смену прапрадеду Хахе прилетела Курынь. Не эта, здешняя Курынь — знакомая старая баба, а та, прежняя шаманка, которая когда-то уничтожила и съела весь род Балаганчиков. Ее руки замазаны кровью, и на шее висит ожерелье из розовых бус. И те бусы — прозрачные кончики детских пальчиков.

В печенке шамана Чобтагира засела острозубая Курынь и смеется и скалится: «Я съела вот этих ребятишек, — видите круглые пальчики? — Кендыка не съела, не сумела. Съела бы Кендыка, Кендыка, Кендыка».

И старый Чобтагир повторяет из-под низу: «Кендыка».

Старая шаманка сидит на нем верхом, внутри его собственной печени, верхом на его собственной старой шаманской душе и душит его, погоняет и приказывает: «Кендыка съешь, не упусти…»

Шаман широко раскрывает глаза и видит: широко разрывается мрак, как черная кожа, раскрывается солнечный блеск, пролегает стеклянная дорога, широкая река, и с берега сдвигается в воду легкий челнок, и в челноке Кендык с двуручным веслом. Какой это Кендык? Старый или новый, чужой или свой? Или не было двойного Кендыка, все тот же Кендык, вольнодумец и изменник, нечестивый беглец, он хочет убежать к чужеземным чертям и там выставлять на позор, на посмеяние русским родных духов племени?

Сдвигается в воду другой челнок, и в челнок с разбегу прыгает старая Курынь, длиннозубая шаманка, и гонит за Кендыком, и кричит зловеще и жалобно, и плачет, и просит: «Пожалуйста, постой, подожди, дай догнать».

И так они гонят по светлой воде плеса, второе и третье — Кендык, и Курынь, и Чобтагир тоже тут. Он зажат внизу, и старая Курынь сидит на нем верхом и погоняет костлявыми пятками. Чобтагир — это лодка, и в нем сидит острозубая Курынь. Чобтагир — это длинное весло. Курынь рассекает им воду, и весло режет воду, как заточенный нож. И воля Курыни есть воля Чобтагира, и оба кричат одним общим голосом: «Постой, не уходи, дай догнать. Ух, ух, съела бы Кендыка!»

А прадед, помощник, он тоже не ушел, все туже и крепче он водит рукою Чобтагира и точит старый шаманский прадедовский нож, попробовавший крови не дважды и не трижды, звериной, оленьей и заячьей крови, пролитой охотником, и крови жертвенной и крови человеческой.

«Съешь, не упусти!»

С жутким весельем щелкает Курынь зубами и пальцами. «Ух, ух, наддай, наддай!.. Съела бы Кендыка».

Шесть ночей не спит молодой Кендык. Он спит днем, сидя под кустом, на открытой полянке, дремлет, как заяц, с открытыми глазами, и только он заведет глаза, — улетает его жадная, ненасытная душа на запад, далеко, в неведомую русскую землю.

Там ходят по блистающим дорогам юноши, такие же как Кендык, с новыми ружьями, с красными флагами. Там большие, огромные постройки, дома в шесть рядов, один над другим, как соты в улье. Там живут тысячи народу, сотни двадцатой, кто знает, сколько. Ходят по улицам ночью и днем сани на колесах по длинным железным полозьям[23]. Плошки горят на высоких столбах. Летает железная птица, полая, как ящик, в том ящике люди. Говорилка на столбах поет и разговаривает на сто голосов. Там светлые одежды, обильная пища, сахар, и масло, и белая мука. Там никто не знает страха, не ведает голода. Люди молодые, все новые и молодые, строят новую и молодую жизнь.

Играет, загорается сердце молодого Кендыка. Он полетел бы туда и остался бы там и назад не вернулся. Нет, вернулся бы Кендык, но не скоро. Не в шкуре горностая, не в перьях сокольих, как старые шаманы, взвился бы, вернулся бы в железной летающей птице. Но тело Кендыка все еще на этом постылом берегу, и нет у него крыльев железных и летучих.

А ночью Кендыку жутко. Он чувствует, что всюду грозит ему опасность: хотят его съесть, уничтожить, убить.

Только заводит глаза — надвигается жуткая дрема. Злые одунские духи — пожиратели душ человека, злокозненные предки, жадные к чужому. Они и шаманы отнимают последний кусок у бедного охотника. Духи ненавидят ослушников, ненавидят и его, Кендыка. С разинутым ртом, с длинными и острыми клыками, с копьем, и с ножом, и с ружьем надвигаются духи-убийцы, и ведет их Курынь, старая шаманка, не эта знакомая, старая тетка, — та, прежняя Курынь, людоедка,

людоедка, и вместе с Курынью — Чобтагир, его собственный дед; руки его растопырены, как крепкие весла, пальцы его — как режущие стрелы, ладони — как ножи. С поднятым ножом на весу гонится старый Чобтагир, гребет долгокостными руками, как веслами: «Съели бы, съели бы нечестивого Кендыка».

Шесть дней, шесть ночей ждал, ужасаясь, Кендык, потом он решился на великое, дерзкое дело.

С сумкою за спиною, с длинным веслом на плече, на рассвете прокрался Кендык к сестренке Мотальдие[24]. Молодая Моталка обратила к нему свое заспанное личико:

— Куда ты собрался, Кендык, так рано на охоту? Убей что-нибудь пожирнее, повкуснее.

— Нет, я собрался в далекий путь, уезжаю в неведомую землю, иду искать спасенья от нашей злобы, голода и темного ума.

Моталка подскочила на постели и встала на ноги.

— Куда идешь? Останься, — сказала она голосом все еще несколько сонным. — На охоту не ходи, потерпим без вкусного, вот брюхо подтянем.

— Нет, — сказал Кендык, — убьют меня.

— Кто убьет?

Огни горят горючие,

Котлы кипят кипучие,

Ножи точат булатные,

Хотят меня зарезати, —

проговорил Кендык нараспев.

Это был одунский перевод-переделка старинной русской сказки-песенки.

— Да вот, слышишь?

Моталка насторожилась. Откуда-то чуть слышно, настойчиво и призрачно доносился тихий свист металла по камню: зловещий, жестокий. Где-то действительно точили нож, чтоб кого-то резать.

— Ну иди, — сказала Моталка упавшим голоском, похожим на шелест увядших листьев под осенним ветром.

Как во сне, пошел Кендык к темному берегу и стал двигать по мягкому песку свой легонький челнок, сбитый из трех лиственничных досок, со стенками не толще картона. Челнок сошел в воду. Кендык сел и двинул веслом. И вдруг неожиданно ночную тишину прорезал отчаянный, плачущий крик огорченной Моталки:

— Братик, вернись, Кендык, дорогой, когда-нибудь после, вернись! Приди, приди, не забывай нас, погибнем без тебя.

И вот, позабыв об опасности, ответил другой голос, такой же молодой, ликующий и плачущий:

— Не забуду, вернусь с хлебом, с прекрасной едой, с отличными товарами, с русскими товарами, с ружьями, с жирной дичью, обильной рыбой. Ждите, вернусь. С кафтанами из алого сукна. С топорами и котлами, с газетой и с писаным словом — Ленин, вернусь…

Стойбище проснулось. Всех раньше очнулся Чобтагир. Злые духи от него отлетели, но сам он был страшнее и злее всякого злобного духа.

— Ушел, не дождался, теперь не поймаешь его! Ушел и грозится: вернусь.

Старик бросил в сторону оселок и нож, сдернул с берега свой собственный челнок, прыгнул с размаху на узкое сиденье и, расплескивая воду гибким веслом, завыл, как ветер, как волк:

— Вернись, не смей, убью тебя! Убью тебя, вернись!

И так они мчались сквозь тусклый молочный рассвет, с одинаковой силой гребли, не отставая, не обгоняя, словно связанные незримой нитью. Кендык летел на крыльях надежды, и старый Чобтагир такими же мощными взмахами гнал свою утлую лодку в погоне за Кендыком.

Впереди раздавались слова: «Ленин — вернусь», а сзади: «Вернись — убью тебя».

Как будто и впрямь Чобтагир не рассчитывал догнать бежавшего мальчика и требовал с плачем и воем: «Вернись, убью тебя».

И вопил и приказывал старый Чобтагир своим духам-помощникам. Приказывал им, как хозяин обузданным зверям: «Верните его, загородите дорогу ему. Ты, злой горностай, изгрызи его сердце. Дедушка, темный медведь, старший брат нашей бабушки Дантры, схвати его, выешь его печень, сломай ему спину, верни его!»

С мутного рассвета до яркого полудня вперегонки летели дед и внук, прочерчивая плес за плесом по дикой молчаливой Шодыме.

Плесы у Шодымы длинные-длинные, прямые, как копье, только впереди неясно маячит в воздухе ряд деревьев, словно сказочное марево. Доедешь до марева, а там — крутой яр, забит под обрывом сплавным ветвистым лесом, и река поворачивает круто, как ножка кузнечика, прижатая к брюху, сдвоенная, как ножницы.

Новый плес уходит вперед, как полет оперенной стрелы, еще прямее и еще долгомернее прежнего плеса.

Шесть плесов прочертили два поколения погибающего племени одунов. Последнее старое гналось за первым молодым и не могло догнать его.

И оба кричали одно и то же слово: «вернись — вернусь». Но одно и то же слово в двух призывах звучало по-иному. В одном крике был голос убийства, в другом был голос надежды.

Так промахали они двенадцать речных плесов до широкой реки Одолоя, впадавшей в Шодыму, шесть плесов до полудня и шесть плесов после полудня.

За Одолоем Шодыма стала быстрее, давая подмогу плывущему.

И в устье Одолоя Чобтагир неожиданно направил свой челнок на плоский песок. Челнок легко проскользнул вверх, на сухой берег. И там старик выскочил на песок и упал ничком, взвыл в последний раз и смолк, признавая себя побежденным. А духи-помощники облетели побежденного шамана и все еще мчались вдогонку Кендыку. Злой горностай с человечьей головой, и сокол четырехкрылый, и щука в полплеса длиной, подводная царица Шодымы. Догонит Кендыка щука, и съест она его, раскусит и тело, и легкий челнок своими частокольными зубами. И черный медведь, судья всех живущих, царь-медведь, белогривый медведь крикнет вдогонку:

— К русским уезжаешь, вернешься — погубим тебя. К русским за оружием уезжаешь, вернешься, — погубим тебя.

Догонит медведь, и хрустнут его косточки на крепких и желтых зубах.

— Медведя берегись, берегись!

И духи кричали ему вслед:

— Ушел, пропустили, жертва неубитая.

И совсем недалеко, ниже на полплеса, все еще гнал обезумевший Кендык свою быстроходную лодочку. Он был моложе и крепче своего старого деда.

Потом силы изменили Кендыку, он тоже изнемог и пристал к берегу, но не стал выбрасываться на песок, а просто примкнулся к косе-осередышу, осевшей на быстром фарватере, как широкая глыба, и ждал, замирая, конца. В ушах у Кендыка звенели все те же ужасные крики: «Убью, убью». Сердце трепетало и хотело выпрыгнуть вон, как гусенок из сетки.

Минуты проходили, никто не убивал: не падали удары. Никто не душил убежавшего Кендыка, никто не выгрызал его сердца и печени и маленькой робкой души. Это его собственная кровь хлопала, как бубен, в ушах.

И вот острозубая Курынь ослабела и упала на песок, и все духи, и слабые, и сильные, упали вниз и влипли в тину, как гнилые стволы, и сохли, как блеклые листья, и, свертываясь, падали в воду, и река их уносила вперед и топила на крутых поворотах.

Предыдущая главаГлава 11 из 42Следующая глава