Именно Николай Глазков придумал слово САМСЕБЯИЗДАТ. Потом стали говорить еще короче: «самиздат», жизнь заставила. Самиздата становилось все больше, его читали, о нем говорили. А Глазков успел напечатать море своих стихов – и самых пустейших, и посредственных тоже. Не так много, видно, дано ему было сказать, а сказал он гораздо больше. Вот и теряются стихи замечательные и оригинальные в этой куче.
В юности была у меня одна знакомая, хромоножка Надежда с Арбата. Когда мы с ней ходили по Москве, – а тогда все ходили, – она мне читала наизусть раннего Глазкова. Это очень хорошие стихи, формальные, в духе Хлебникова, как мне тогда показалось. Надежда погибла, сохранились ли где эти стихи? Не знаю.
Был я у Глазкова в конце 50-х. Переулок возле Арбата. Бревенчатые почему-то стены, во всяком случае, темные, закопченные. В красному углу иконы и лампадка. Трепетный огонек в темно-красном стекле. Меня это поразило, помню. Не у каждого писателя такое можно было тогда увидеть.
Николай Глазков сидел и переводил какие-то восточные стихи. Кажется, у него не очень складывалось. Тогда, недолго думая, он посадил меня переводить эту нескладуху. Чего-то я ему насочинял. Хозяин виду не подал, что я его выручил. Такой чудак и «шизик» себе на уме.
Характерный лоб, запавшие темные, острые глазки, длиннорукий. Ерник и пьяница – этим и спасался. Привел меня к нему его друг – художник Абрамов, так тот был настоящий сумасшедший. Написал картину «Алый цветок в темнице» и продал Назыму Хикмету. Его пейзажами у Глазкова были все стены увешаны.
А однажды в газете, по-моему, в «Правде», напечатали очередной фельетон про подпольных литераторов, и там, как пример полного разложения, привели сногсшибательное четверостишие Глазкова:
Я на мир взираю из-под столика:
Век двадцатый, век необычайный.
Чем он интересней для историка,
Тем для современника печальней.