Уже несколько дней в состоянии Пьера не происходило никаких перемен. Один или два раза в день у него бывали припадки судорог и болей, остальное время он лежал в полудремоте, с притупленным сознанием. Между тем жара разрешилась целым рядом гроз; стало прохладно, и в слабо струящемся дожде сад и мир утратили свой насыщенный летний блеск.
Верагут, наконец, снова провел ночь в своей постели и несколько часов спал глубоким сном. Лишь теперь, одеваясь у открытого окна, он заметил, как пасмурно и свежо стало на дворе, – последние дни он жил точно в лихорадке. Он высунулся в окно и, слегка вздрагивая от холода, вдыхал сырой воздух туманного утра. Пахло влажной землей и близостью осени, и он, привыкший ощущать обостренными чувствами признаки времен года, с удивлением заметил, как бесследно, почти незаметно промелькнуло это лето. Ему казалось, что он провел в комнате больного Пьера не дни и ночи, а месяцы.
Он набросил непромокаемый плащ и пошел в дом. Здесь он узнал, что мальчик проснулся рано, но уже час, как заснул опять. Он позавтракал с Альбертом. Юноша принимал болезнь Пьера очень близко к сердцу и страдал, стараясь не дать этого заметить, от больничной атмосферы и тяжелого, угнетенного настроения в доме.
Когда Альберт ушел к себе, чтобы заняться своими школьными работами, Верагут вошел к еще спавшему Пьеру и занял свое место у кроватки. В эти дни он не раз желал, чтобы все это кончилось скорее, уже ради ребенка, который давно не говорил ни слова и казался таким измученным и постаревшим, как будто знал сам, что ему нельзя помочь. Тем не менее, он не хотел упустить ни часу и ревниво оберегал свое место у постели больного. Ах, как часто когда-то приходил к нему маленький Пьер и заставал его усталым или равнодушным, погруженным в работу или поглощенным заботами, как часто он рассеянно и безучастно держал в своей руке эту маленькую, худенькую ручку и едва слушал слова ребенка, из которых каждое теперь превратилось в не имеющую цены драгоценность! Всего этого нельзя было исправить. Но теперь, когда бедняжка лежит в мучениях и один со своим беззащитным, избалованным детским сердечком стоит лицом к лицу со смертью, теперь, когда ему в течение нескольких дней придется изведать все оцепенение, всю скорбь, весь страх и отчаяние, которыми пугают и давят человеческое сердце болезнь, слабость, старость и близость смерти, – теперь он не оставит его ни на минуту. Он хотел этого, чтобы наказать себя, причинить себе боль, и в то же время, чтобы не оказаться в отсутствии, если наступит момент, когда мальчик спросит о нем и он сможет оказать ему какую-нибудь маленькую услугу, выказать немного любви.
И в это утро он был вознагражден. В это утро Пьер открыл глаза, улыбнулся ему и сказал слабым, нежным голосом:
– Папа!
Сердце художника бурно забилось, когда он, наконец, снова услышал любимый голос, звавший его и ставший таким жиденьким и слабым. Он так долго слышал этот голос только стонущим и невнятно лепечущим в тупом страдании, что испугался от радости
– Пьер, дорогой мой!
Он нежно нагнулся и поцеловал улыбающиеся губы. Пьер казался свежее и счастливее, чем он надеялся когда-либо снова увидеть его, глаза у него были ясные и сознательные, глубокая морщина между бровями почти исчезла.
– Радость моя, тебе лучше?
Мальчик улыбнулся и посмотрел на него как будто с удивлением. Отец протянул ему руку, и он вложил в нее свою ручку, которая никогда не была особенно сильной, а теперь казалась такой маленькой, белой и усталой.
– Теперь ты должен сейчас же поесть, а потом я расскажу тебе что-нибудь интересное.
– О, да, про цветы и про летних птиц, – сказал Пьер, и отцу опять показалось чудом, что он говорит, улыбается и снова принадлежит ему.
Он принес ему завтрак. Пьер ел охотно и дал уговорить себя сесть второе яйцо. Затем он попросил свою любимую книгу. Отец осторожно раздвинул занавеси, в комнату проник бледный свет дождливого дня, и Пьер попробовал сесть и смотреть картинки. По-видимому, это не причиняло ему боли, он внимательно рассмотрел несколько листков и приветствовал любимые картины маленькими возгласами радости. Но затем сидячее положение утомило его, и глаза опять начали слегка болеть. Он дал себя уложить и попросил отца прочесть ему несколько песенок и стишков.
Верагут старался читать так весело и забавно, как только мог, и Пьер благодарно улыбался. Но все-таки стихи не произвели прежнего впечатления, как будто с тех пор, как Пьер слышал их в последний раз, он стал старше на несколько лет. Правда, стихи и картинки напомнили ему много светлых и радостных дней, но старая радость и задорное веселье не возвращались, и, не понимая этого, ребенок оглядывался на собственное детство, которое всего несколько недель, даже несколько дней тому назад было действительностью, с тоской и грустью взрослого человека. Он не был больше ребенком. Он был больным, от которого мир действительности уже отошел и ясновидящая душа которого уже везде и повсюду тревожно чуяла подстерегающую смерть.
Тем не менее, после всех ужасных страданий это утро было полно света и счастья. Пьер тихо и благодарно улыбался, а Верагут против воли все снова поддавался надежде. В конце концов, все-таки ведь возможно, что он не потеряет мальчика! И тогда он будет принадлежать ему, ему одному!
Пришел врач. Он долго пробыл у постели Пьера, не муча его вопросами и исследованиями. Лишь теперь появилась и фрау Адель, дежурившая ночью при ребенке. Неожиданное улучшение как будто ошеломило ее; она так крепко сжимала руки Пьера, что ему было больно, и не старалась скрывать слез радости, катившихся у нее из глаз. Альберту тоже позволили войти на несколько минут в комнату больного.
– Это похоже на чудо, – сказал Верагут доктору. – Вы не находите?
Врач улыбнулся и ласково кивнул головой. Он не противоречил, но не выказывал и чрезмерной радости. Художником сейчас же опять овладело недоверие. Он наблюдал за каждым движением врача и заметил, что в то время, как лицо улыбалось, в глазах было холодное внимание и сдержанная тревога. Сквозь щелку двери он прислушивался к разговору врача с сиделкой, и, хотя не мог разобрать ни слова, серьезный шепот, казалось ему, говорил об опасности.
Он проводил врача до экипажа и в последнюю минуту спросил:
– Вы не придаете большого значения этому улучшению?
Некрасивое, спокойное лицо обернулось к нему:
– Будьте довольны, что бедняжке выпало на долю несколько хороших часов! Будем надеяться, что это продержится подольше.
В его умных глазах нельзя было прочесть ничего, возбуждающего надежду.
Торопливо, чтобы не потерять ни мгновения, художник вернулся в комнату больного. Мать рассказывала ему сказку о спящей царевне; он сел рядом и смотрел, как на личике Пьера отражались все перипетии сказки.
– Рассказать еще что-нибудь? – спросила фрау Адель.
Мальчик посмотрел на нее большими, спокойными глазами.
– Нет, – немного устало сказал он. – Потом.
Она пошла распорядиться по хозяйству, и отец взял ребенка за руку. Оба молчали, но время от времени Пьер со слабой улыбкой взглядывал на отца, точно радуясь, что он с ним.
– Теперь тебе гораздо лучше? – ласково сказал Верагут.
Пьер слегка покраснел, пальцы его, играя, зашевелились в руке отца.
– Ты меня любишь, папа, правда?
– Конечно, детка. Ты мой дорогой мальчик, и когда ты выздоровеешь, мы всегда будем вместе.
– Да, папа… Я раз был в саду, и я был там совсем один, и никто не любил меня. Но вы должны любить меня и должны помочь мне, если мне опять будет больно. О, мне было так больно!
Он полузакрыл глаза и говорил так тихо, что Верагут должен был нагнуться к самым губам, чтобы разобрать его слова.
– Вы должны мне помочь. Я буду вести себя хорошо всегда, всегда, вы не будете меня бранить! Правда, вы не будете меня никогда бранить? Скажи это Альберту тоже.
Его веки дрогнули и приподнялись, но взгляд был затуманенный, а зрачки неестественно расширены.
– Спи, дитя, спи теперь! Ты устал. Спи, спи, спи!
Верагут осторожно закрыл ему глаза и стал тихонько напевать, как делал это иногда во времена младенчества Пьера. И мальчик как будто задремал.
Через час пришла сиделка сменить Верагута, которого ждали к столу. Он пошел в столовую молча, и рассеянно сел тарелку супа, почти не слыша, что говорилось вокруг. Испуганный и нежный шепот ребенка продолжал сладостно и печально раздаваться в его ушах. Ах, сколько сотен раз он мог так говорить с Пьером и ощущать наивное доверие его беспечной любви, и не делал этого!
Он машинально взял в руки графин, чтобы налить себе воды. В этот момент из комнаты Пьера донесся громкий, пронзительный крик, вырвавший Верагута из его грустной задумчивости. Все вскочили с побледневшими лицами, бутылка упала, покатилась по столу и со звоном скатилась на пол.
Одним прыжком Верагут очутился в комнате больного.
– Пузырь со льдом! – кричала сиделка.
Он ничего не слышал. Ничего, кроме ужасного, отчаянного крика, засевшего у него в сознании, как нож в ране. Он бросился к постели.
Пьер лежал белый, как полотно, с перекосившимся ртом, его исхудалые члены извивались в бешеных корчах, глаза были выпучены в животном ужасе. И вдруг он опять испустил крик, еще более дикий и пронзительный, весь изогнулся, так что постель задрожала, упал и опять изогнулся, то сгибаемый, то вытягиваемый болью, точно прут гневными юношескими руками.
Все стояли испуганные и беспомощные, пока приказания сиделки не водворили порядка. Верагут стоял на коленях перед кроватью и старался не дать Пьеру поранить себя во время судорог. Тем не менее, мальчик ушиб правую руку до крови о металлический край кровати. Затем он съежился, повернулся так, чтобы лечь на живот, молча зарылся в подушки и начал равномерно бить левой ногой, точно отбивая такт… Он поднимал ногу, со стуком опускал ее на кровать, минуту отдыхал и снова проделывал то же самое, быстро, десять, двадцать, бесконечное количество раз.
Женщины торопливо готовили компрессы, Альберта выслали из комнаты. Верагут все еще стоял на коленях и смотрел, как под одеялом с зловещей равномерностью поднималась, вытягивалась и опускалась нога. Это лежал его ребенок, улыбка которого всего час тому назад была, как солнечный луч, и молящий любовный лепет которого только что очаровал и взволновал его сердце до самой глубины. А теперь от него осталось только машинально подергивающееся тело, жалкий, беспомощный клубок боли и страдания.
– Мы с тобой! – в отчаянии восклицал он. – Пьер, детка моя, мы здесь, мы поможем тебе!
Но от его уст уже не было больше пути к душе мальчика, и все его утешения и безумно-нежные слова не проникали в ужасное одиночество умирающего. Он был далеко отсюда, в другом мире, он в тоске бродил по адской долине смерти, и, может быть, в эту самую минуту он звал того, кто теперь на коленях стоял возле него и охотно перенес бы всякую муку, чтобы помочь своему ребенку.
Все понимали, что это конец. Со времени того первого, испугавшего их крика, который был так полон глубокого, животного страдания, на каждом пороге и в каждом окне дома стояла смерть. Никто не говорил о ней, но все узнали ее, не только родители, но и Альберт, и служанки внизу, и даже собака, беспокойно бегавшая под дождем взад и вперед по площадке и от времени до времени робко визжавшая. Все суетились и кипятили воду, клали лед и усердно хлопотали, но это уж не было борьбой, во всем этом не было надежды.
Пьер лежал без сознания. Он дрожал всем телом, как будто ему было холодно, иногда он слабо и потерянно вскрикивал, и все снова, после небольших, вызванных изнеможением перерывов, начинала отбивать такт его нога, точно приводимая в действие часовым механизмом.
Так прошел день, вечер и ночь, и, когда на рассвете маленький борец истощил свои силы и сдался врагу, измученные родители только безмолвно посмотрели через его постельку друг на друга. Верагут приложил руку к сердцу Пьера; оно не билось. И он не снимал руки со впалой груди ребенка, пока она не закоченела под его пальцами.
Тогда он мягко провел рукой по сложенным рукам фрау Адели и сказал шепотом: «Кончено». Поддерживая жену и прислушиваясь к ее хриплым рыданиям, он вывел ее из комнаты и передал сиделке, послушал у дверей Альберта спит ли он, вернулся к Пьеру и уложил его хорошенько. В это время он чувствовал, что половина его жизни умерла в нем и навеки успокоилась.
Спокойно сделал он все необходимое, наконец, передал мертвого сиделке и заснул коротким, глубоким сном. Когда яркий дневной свет заглянул в окно его спальни, он проснулся, сейчас же встал и приступил к последней работе, которую хотел еще сделать в Росгальде. Он пошел в комнату Пьера и отдернул все занавеси; холодный осенний свет упал на маленькое белое лицо и неподвижные ручки его любимца. Тогда он сел у постели, разложил картон и в последний раз зарисовал черты, которые так часто изучал, которые знал и любил еще в крошечном малютке и с которых, наложив на них печать зрелости, смерть не могла снять выражения страдания и недоумения.
Солнечные лучи жарко пробивались между краями вялых, усталых от дождя туч, когда маленькая семья возвращалась с похорон Пьера. Фрау Адель прямо сидела в коляске, ее заплаканное лицо казалось странно светлым и неподвижным между черной шляпой и наглухо застегнутым черным траурным платьем. У Альберта были опухшие веки, он все время держал руку матери в своей.
– Значит, вы завтра едете, – ободряющим тоном сказал Верагут. – Не беспокойтесь ни о чем, я сделаю все, что нужно. Не унывай, мой мальчик, настанут лучшие времена!
Они вышли из коляски. Мокрые ветви каштанов ярко сверкали на солнце. Ослепленные, вошли они в тихий дом, где, перешептываясь, ждали служанки в траурных платьях. Комната Пьера была заперта.
Кофе был готов, и все трое сели за стол.
– Я заказал в Монтрё комнаты для вас, – опять начал Верагут. – Смотрите, поправляйтесь там хорошенько! Я тоже уеду, как только справлюсь. Роберт останется здесь и будет смотреть за домом. Он будет знать мой адрес.
Никто не слушал его. Глубокое, унизительное равнодушие сковывало всех, точно мороз. Фрау Адель неподвижно смотрела перед собой и подбирала крошки со скатерти. Она замкнулась в свою скорбь и не хотела знать ничего на свете, и Альберт подражал ей. С тех пор как маленький Пьер лежал мертвый, видимость связи в семье опять исчезла, точно вежливое выражение с лица едва сдерживающегося человека после отъезда тягостного гостя. Один только Верагут, не считаясь с фактами, продолжал до последнего дня играть роль и не снимал маски. Он боялся, чтобы какая-нибудь женская сцена не расстроила его отъезда из Росгальды, и в глубине души он страстно ждал минуты, когда жена и сын уедут.
Никогда еще он не был так одинок, как вечером этого дня, сидя один в своей комнатке. Напротив, в господском доме, его жена упаковывала свои чемоданы. Он написал письма и устроил все дела, сообщил о своем скором приезде Буркгардту, еще ничего не знавшему о смерти Пьера, дал своему поверенному и банку последние инструкции и полномочия. Затем он убрал все с письменного стола и поставил перед собой посмертный портрет Пьера… Теперь Пьер лежал в земле, и было вопросом, сможет ли когда-нибудь Верагут снова так отдать свое сердце какому-нибудь человеческому существу, так страдать его муками. Он был теперь один.
Долго рассматривал он свой рисунок, одряблевшие щеки, закрытые ввалившиеся глаза, узкие сжатые губы, жестоко исхудавшие детские руки. Затем он запер портрет в мастерской, взял шляпу и вышел на воздух. В парке было темно и тихо. Напротив, в доме, светилось несколько освещенных окон, до которых ему не было никакого дела. Но под черными каштанами, в маленькой, мокрой от дождя беседке, на песчаной площадке и в цветочном саду еще как будто веяло жизнью и воспоминаниями. Здесь когда-то – не было ли это много лет тому назад? – Пьер показал ему маленькую пойманную мышь, а там, у флоксий, он разговаривал с роем голубых мотыльков, а для цветов он придумывал фантастически-нежные имена. Везде здесь, во дворе, у курятника и собачьей конуры, на дерновой площадке и в липовой аллее он вел свою маленькую жизнь, затевал свои игры, здесь его легкий, свободный детский смех и вся прелесть его своевольной, самостоятельной особы были у себя дома. Здесь он сотни раз, никем не наблюдаемый, наслаждался своими детскими радостями и переживал свои сказки; здесь он, может быть, иногда сердился или плакал, чувствуя себя заброшенным или непонятым.
Верагут долго бродил в темноте, заглядывая в каждое местечко, сохранившее воспоминание о его мальчике. Наконец, он опустился на колени у песочной горы Пьера и погрузил руки в сырой песок. Под пальцами он почувствовал какой-то деревянный предмет и, вытащив его, увидел лопатку Пьера.
Тогда он припал лицом к груде песка и в первый раз за эти три ужасных дня дал волю слезам.
Утром у него был еще разговор с Аделью.
– Постарайся утешиться, – сказал он ей, – и не забывай, что ведь Пьер принадлежал мне. Ты уступила его мне, я еще раз благодарю тебя за это. Я уже тогда знал, что он умрет, но это было великодушно с твоей стороны. А теперь живи так, как тебе нравится, и не принимай слишком поспешных решений! Оставь пока Росгальду за собой, ты будешь раскаиваться, если продашь ее слишком скоро. Нотариус тоже такого мнения, он думает, что земля здесь скоро поднимется в цене. Желаю тебе удачи в этом! Моего здесь ничего нет, кроме вещей в мастерской, за которыми я потом пришлю.
– Благодарю тебя… А ты? Ты не вернешься сюда больше никогда?
– Никогда. Это не имеет смысла. И я хотел тебе еще сказать: во мне нет больше никакой горечи. Я знаю, я сам был во всем виноват.
– Не говори этого! Ты хочешь мне добра, но меня это только мучит. Теперь ты остаешься совсем один! Да, если бы ты мог взять с собой Пьера… Но так… нет, так не должно было кончиться! Я тоже была виновата, я знаю…
– Это мы искупили в те дни. Успокойся, все хорошо, право, жаловаться не на что. Смотри, теперь Альберт принадлежит исключительно тебе. А у меня есть моя работа. С этим можно перенести все. И ты будешь счастливее, чем была все эти годы.
Он был так спокоен, что она тоже пересилила себя. Ах, ей хотелось бы сказать ему еще так много, за многое поблагодарить его, во многом обвинить. Но она видела, что он прав. Для него все то, что для нее еще было горьким, полным жизни настоящим, видимо, превратилось уже в бесплотное прошедшее. Ей оставалось только молчать и не ворошить старого. И она терпеливо и внимательно слушала его наставления и удивлялась, как он обо всем подумал и ничего не упустил из виду.
О разводе не было произнесено ни слова. Это можно устроить когда-нибудь впоследствии, когда он вернется из Индии.
После обеда они поехали на станцию, где уже ждал Роберт с чемоданами. В шуме и копоти большого вокзала Верагут усадил обоих в вагон, купил газеты и журналы для Альберта и передал ему багажную квитанцию. Он стоял у окна до самого отхода поезда и махал шляпой и смотрел ему вслед, пока Альберт не отошел от окна.
На обратном пути Роберт сообщил ему, что порвал свою необдуманную помолвку. Дома уже ждал столяр, который должен был сделать ящики для его последних картин. Когда они будут уложены и отосланы, ничто больше не будет его задерживать. Ему страстно хотелось уехать.