К книге
Твой XVIII век. Твой XIX век. Грань вековГрань веков. Часть вторая. Глава VIII Конспирация
80%
Грань веков. Часть вторая. Глава VIII Конспирация
37

Великодушное остервенение…

Подробная история политического заговора, завершившегося государственным переворотом 11 марта 1801 года, важна и интересна, так как помогает увидеть сложные общественно-политические механизмы, позволяет сделать наблюдения над социальной психологией дворянства, чиновников, офицеров, солдат. Последний дворцовый переворот имеет некоторые существенные черты всех прежних заговоров этого рода, но в то же время события 1801 года сопровождаются и первыми проблесками принципиально иных общественных явлений – тех, что вскоре разгорятся в русском освободительном, революционном движении.

Как уже отмечалось, более ста лет на публикациях об 11 марта лежал запрет: даже Шильдер в 1901 году не смог напечатать в своем труде собранные им огромные материалы.

В XIX же веке русская эмигрантская печать толковала о «совершенно неизвестном у нас царствовании Павла» (Герцен); о «темном эпизоде русской истории» (1887; предисловие к мемуарам А. Чарторыйского в женевской типографии Элпидина). Крупная либеральная газета (редактируемая видным историком В. А. Бильбасовым) писала по поводу официального искажения прошлого: «Русская история должна пока притворяться, что не знает ничего, кроме того, что сообщают о ней учебники» (Голос, 1882, № 171).

Учебные пособия больше столетия сообщали об «апоплексическом ударе», постигшем императора Павла Петровича.

Любопытно, что 11 марта оставалось куда более запретным и загадочным, чем предшествующий переворот (1762), даже чем история декабризма. О свержении Петра III, возможно за давностью лет, довольно подробно писали С. М. Соловьев, затем В. А. Бильбасов, В. О. Ключевский. При этом в самом обширном исследовании были использованы (сверх официальных бумаг) пять записок непосредственных участников события, 16 документов очевидцев (в том числе 13 депеш иностранных послов), наконец, ряд существенных откликов современников, из которых семь датируются 1762 годом (Бильбасов, II, 423–456).

Что касается 14 декабря 1825 года, то заговор молчания здесь оказался втрое короче, чем об 11 марта – исторически куда менее важном событии: ряд декабристов оставил воспоминания, некоторые из них еще дожили до лучших дней и увидели документы и мемуары о своем деле опубликованными – сначала в Вольной печати Герцена, а затем, пусть с цензурными купюрами, и в России. Так или иначе, но, в то время как на павловских днях лежало табу, российский житель располагал мемуарами Якушкина, Пущина, Горбачевского, Бестужевых и другими. Столетний перерыв между событиями 1801 года и «разрешением» на них означал, что участники не сумели или, точнее, почти не сумели высказаться.

Из десятков мемуарных свидетельств о заговоре против Павла I только два (записки Л. Л. Беннигсена и К. М. Полторацкого) принадлежат непосредственным участникам переворота. Бо́льшая же часть рассказов записана людьми, находившимися далеко от дворца, порою даже в других городах, но запомнившими рассказы очевидцев; немало и «свидетелей третьей степени», то есть тех, кто зафиксировал рассказ лица, в свою очередь пересказывающего версию участника.

По желанию вдовы Павла Марии Федоровны были сожжены в 1828 году ее дневники, о которых известно, что они велись с 1770-х годов, содержали богатый материал о последних днях Павла и других сюжетах.

Как только сходили в могилу важные участники и свидетели событий, власть принимала свои меры. В 1822 году скончался фаворит Екатерины и один из главных врагов Павла – Платон Зубов. «Наше правительство, – вспоминал декабрист С. Г. Волконский, – следит за всеми, кто пишет записки. <…> Мне известно, что все бумаги после смерти князя Платона Александровича Зубова были по поручению императора Александра взяты посланными для этого генерал-адъютантом Николаем Михайловичем Бороздиным и Павлом Петровичем Сухтеленом и представлены государю. Оба они были в родственной связи с князем Зубовым» (Волконский, 142).

Так же, по всей видимости, исчезли бумаги П. А. Палена.

Правительство Николая I заставило родственников важнейшего заговорщика Л. Л. Беннигсена отдать важные секретные бумаги; вдобавок, вероятно, была сделана попытка похитить то, что не было доставлено в Петербург. Тем не менее в последние годы XIX и начале XX столетия за границей и в России появились серьезные публикации беннигсеновых документов и воспоминаний[157].

Первые же заграничные публикации о перевороте 1801 года появляются уже вскоре после события. Наполеон, разъяренный потерей такого союзника, как Павел I, явно инспирирует ряд сочинений, авторы которых пользуются агентурными и другими неофициальными данными. Этот слой литературы особенно плохо изучен; в первой трети XIX столетия такие исследователи, как Ллойд, Цшокке, Биньон, Аллонвиль и другие, часто заимствуя другу у друга одни и те же сведения, тем не менее используют документальные данные, которые оказались забытыми и полузабытыми в капитальных исследованиях и публикациях начала XX века.

Между прочим, большое число западных авторов (Rabbe, Esneaux et Chennechot и др.) опиралось в 1820–1830-х годах на один и тот же мемуарный документ, иногда появляющийся под названием «Смерть императора Павла. Отрывок из дневника современника». Самая ранняя его публикация зафиксирована в парижском издании «Revue historique» (1820)[158].

Известный французский публицист Ж.-М. Шопен (немало проживший в России как библиотекарь Куракиных) отмечал «осведомленность и смелость неизвестного автора». Шопен колебался, имеет документ русское или иностранное происхождение (Chopin, II, 407). Первое обнародование его на русском языке – в «Историческом сборнике Вольной русской типографии» (1859) – обнаруживает, что Герцен и Огарев в ту пору не знали о более ранних публикациях текста. Сохранились, однако, списки, предшествующие герценовскому, вероятно доказывающие российское происхождение этого интересного и еще во многом загадочного документа (ИС, I, 41–46; ИС, III, 61–65, ком.).

Следует выделить ранние заграничные работы о перевороте 1801 года, во-первых, как источник информации для Пушкина, декабристов и их круга: ведь большая часть тех западных брошюр была им известна и определенным образом воздействовала на их представления, почерпнутые из бесед с очевидцами и современниками. Это видно, например, по «Записным книжкам» П. А. Вяземского, запискам А. О. Смирновой-Россет, М. А. Фонвизина и др. Во-вторых, достоинством тех работ является их близость по времени к описываемым событиям, открывавшая авторам такие возможности, которых позже не существовало.

Многие из прямых и косвенных свидетелей также оформляли свои воспоминания, впечатления за пределами России. Не случайно важное место среди подобных мемуаров занимают записки тех иностранцев, которые находились тогда на русской службе, но позже покинули страну (Коцебу, Чарторыйский, Беннигсен); по происхождению к тем запискам примыкают воспоминания русского генерала Н. А. Саблукова, который после 1801 года постоянно жил в Англии и там написал свои замечательные мемуары. Они были напечатаны уже после его смерти в английском журнале, причем, вероятно, с купюрами («Fraser’s magazin for town and country», 1865 г.; Н. А. Саблуков скончался в 1848 году).

Лишь небольшое число записок, конечно не без риска, было составлено в пределах России. Таковы, например, воспоминания декабриста М. А. Фонвизина, сочиненные в Сибири, а также записки некоторых важных должностных лиц (Гейкинга, Вельяминова-Зернова). Важнейший источник, основанный на рассказах главных вождей заговора, – записки А. Ф. Ланжерона. Переправленные во Францию (Фейнберг, 91), бумаги Ланжерона были использованы А. Тьером во втором томе его известного труда «История консульства и империи». Тьер, признанный европейский авторитет, придал весомость некоторым сведениям, раньше звучавшим легковесно и сомнительно. «История…» Тьера имела много читателей, книга не раз переиздавалась; для следующих поколений, например для Герцена и его круга, уже почти не встречавших прямых свидетелей 1801 года, это была главная печатная версия важного политического события (хотя понятно, что книга публиковалась в России с купюрами, так же как все другие западные издания, касавшиеся подобных сюжетов).

Только после 1905 года появляется ряд российских публикаций, в том числе два издания (1907 и 1908) сборника основных мемуаров о заговоре «Цареубийство 11 марта 1801 года».

В советское время история политической борьбы в 1796–1801 годах естественно входит во все общие и специальные курсы о России XVIII–XIX веков, получает дополнительную документальную основу, особенно по части социально-экономической и внешнеполитической. Новых материалов о самом политическом перевороте, однако, почти не обнаруживалось. Источниковедческий исторический анализ известных мемуарных данных фактически не проводился. Сопоставление опубликованных текстов с архивными слоями также почти не делалось (см. Желвакова, 207–223).

Понятно, что проблема переворота 1801 года лежала как бы на периферии исторических задач, решавшихся советскими специалистами. До поры до времени почти все силы историков общественного движения XVIII–XIX веков были направлены на разработку таких первостепенных тем, как декабризм и другие этапы русской освободительной борьбы и как народные восстания или главные литературные, философские течения. Некоторое забвение проблем внутренней политики, борьбы за власть между разными влиятельными группировками, однако, угрожало известным историческим «перекосом». Новые, свежие, современно осмысленные данные из одной области исторического знания вступили в какой-то момент в противоречие со старым (порой 70-летней давности!) уровнем освоения «соседних областей».

Разумеется, мы ни в коей мере не считаем предлагаемую в следующих главах историю политических событий 1800–1801 годов достаточно полной, выявленной, исчерпанной: ранние этапы заговора будут представлены довольно сжато, характерные же детали, «анатомия» последнего дворцового переворота подробно разобраны в пределах последних месяцев 1800 и начала 1801 года.

Таким образом, делается попытка известного движения вперед в изучении события, не раз привлекавшего внимание русских мыслителей, писателей, революционеров. События, где видны начала многих начал наступавшего XIX столетия.

ПЕРВЫЙ ЗАГОВОР[159]

В 1797–1799 годах, как это видно и по некоторым опубликованным, но несистематизированным материалам, существовала и развивалась антипавловская конспирация, в которой участвовали наследник Александр, его жена Елизавета Алексеевна, А. Чарторыйский, Н. Н. Новосильцов, П. А. Строганов, В. П. Кочубей (см. Шильдер. Александр I, с. 114–116, 161–180); связь с наследником и его друзьями поддерживали А. А. Безбородко и Д. П. Трощинский в России, бывший учитель наследника Лагарп из-за границы. На своих тайных собраниях эти люди толковали о политических делах в стране, искали наилучших форм для ее переустройства; при этом были составлены два документа: секретный «манифест» о будущем конституционном устройстве России (Чарторыйский в 1797 году) и записка Безбородки «О потребностях империи Российской» (1798), защищавшая принципы просвещенного абсолютизма.

Потаенные замыслы кружка, возможно, были как-то связаны с беспокойством, несколько раз охватывавшим гвардию в 1797 году (Шильдер. Павел I, 573–574); есть основания думать, что на Александра и его приверженцев ориентировался и известный Смоленский заговор («Канальский цех» А. М. Каховского, А. П. Ермолова и их сторонников. – См. Снытко, 111–122). Именно тайная защита друзей наследника, вероятно, помешала властям докопаться до всех корней смоленского вольнодумства.

Мы далеки от мысли видеть в конспирации 1797–1799 годов сложившееся крепкое «тайное общество»; даже по сохранившимся документам видна разнородность лиц и пестрота формул (от «цареубийственных деклараций» у смоленских заговорщиков до умеренно-конституционных или просветительских формул при дворе). Однако нельзя совсем игнорировать единство действий и намерений у противников Павла. Субъективные их стремления – соединиться, уяснить цели – дополнялись мощными объективными факторами, тем нарастающим духом дворянского сопротивления, который мог легко объединить даже далекие друг от друга очаги и центры.

Однако к 1799 году первая волна антипавловской конспирации явно идет на убыль. Один за другим попадают в опалу, отставку, высылаются за границу друзья наследника.

Первый заговор против Павла не дал ощутимых результатов. Тем не менее в нем виден зародыш многих будущих событий: во-первых, несомненна преемственность следующей конспирации (1800–1801) с предыдущей; во-вторых, в 1797–1799 годах закладываются важнейшие основы будущей политики Александра I и его «молодых друзей». Нелегальные действия наследника против отца в 1797–1799 годах – довольно весомое опровержение традиционной легенды (едва ли не во всех дореволюционных трудах об Александре I) насчет идеализма неопытного молодого человека, втянутого в заговор якобы против воли.

1799 год – важная веха в тайной истории того царствования.

«Именно с этой поры, – свидетельствует Чарторыйский, – Павла стали преследовать тысячи подозрений: ему казалось, что его сыновья недостаточно ему преданы, что его жена желает царствовать вместо него. Слишком хорошо удалось внушить ему недоверие к императрице и к его старым слугам. С этого времени началась для всех, кто был близок ко двору, жизнь, полная страха, вечной неуверенности» (Чарторыйский, I, 160).

Разумеется, и прежде, до этой поры, было им несладко. Но теперь «малые перевороты» почти исчерпаны.

Вероятность большого взрыва нарастает.

ВТОРОЙ ЗАГОВОР

Подробности последних павловских месяцев обсуждались и в то время, и после, рассматривались самими участниками для объяснения и оправдания своей позиции, анализировались учеными, вникавшими в предысторию события, а также политиками, литераторами, просто наблюдателями – порою из интереса, трудно формулируемого, из желания вникнуть в человеческий, общефилософский смысл разыгравшейся драмы; иногда, чтобы представить сюжет, острый, «детективный», где мельчайшие детали кажутся порою не менее выразительными, чем «общий фон».

Миновало лето 1799 года Блестящие успехи Суворова в Италии сильно подняли авторитет «царя-рыцаря» и одновременно укрепили его самовластные представления.

Жена наследника Елизавета Алексеевна в опале и подозрении (как, впрочем, и царица Мария Федоровна); Чарторыйский выслан, Кочубей, Новосильцов за границей, Безбородко умирает, наследник особенно одинок.

Разные мемуаристы сильно расходятся в подробностях, но почти единодушны, называя с 1800 года новых заговорщиков: Панин, Жеребцова, Витворт.

Никита Петрович Панин из семьи, чрезвычайно близкой к Павлу-наследнику, сын известного генерала Петра Панина и племянник знаменитого государственного деятеля Никиты Панина. Блестящий, умный дипломат, 29-летний тайный советник, он по прибытии из Берлина осенью 1799 года получает повышение и становится вице-президентом коллегии иностранных дел (то есть вторым человеком во внешнеполитическом аппарате империи после «первоприсутствующего» Ростопчина).

Согласно позднейшим сочинениям декабристов (совпадавшим с самооценкой Н. П. Панина), «воспитанный умным и просвещенным дядей, граф Н. П. Панин усвоил свободный его образ мыслей, ненавидел деспотизм» (М. Фонвизин, 160). Дело, конечно, не в исторической Немезиде, но в высшей степени характерном ходе вещей: Панин-племянник, во многом разделяющий старые взгляды отца и дяди, выступает мстителем за перемену программы Павла-наследника Павлом-царем, за тот отказ от «просвещенных принципов» и конституционных идей, который был вызван французской революцией и другими событиями!

Ольга Александровна Жеребцова, родная сестра фаворита Екатерины II Зубова, была личностью другого свойства: красавица, авантюристка. В 1840-х годах, почти полвека спустя, с ней познакомится А. И. Герцен, которому эта 80-летняя старуха станет сочувствовать и помогать в получении документов на выезд за границу. Они часто встречаются («Удивительная женщина», «У Ольги Александровны бываю каждый день». – Герцен, XXII, 260).

Искандеру нравились те черты Жеребцовой, которые выгодно отличали ее от измельчавших младших поколений, – он сравнивает ее со знаменитой княгиней Дашковой. Для 1800 года ее фигура достаточно типична: и той энергичной целеустремленностью, которой отличался ее мир, и корыстной определенностью цели (Адрианов, 843–856). В отличие от Панина она представляла партию обделенных, задетых; опала Зубовых лишила этот могучий клан огромных источников дохода и власти, но зато обогатила многообразными мечтами о реванше, которые и вынашиваются в особняке Жеребцовой на Английской набережной (в том самом доме, где первое время жил изгнанный Павлом из дворца опальный фаворит Платон Зубов, где и родственники Ольги Александровны Жеребцовой вскоре послужат заговору).

Наконец, третий участник – английский посол, аккредитованный при петербургском дворе с 1788 года, опытнейший дипломат лорд Витворт, достаточно надежно связанный с двумя своими партнерами. Его дружеские и интимные отношения с Жеребцовой, столь часто обыгрываемые мемуаристами, подтверждаются, между прочим, поздними депешами русского посла в Лондоне С. Р. Воронцова (АВ, X, 113–114, 211). Разумеется, Витворт не мог и не хотел включаться в опасную интригу, пока Россия и Англия действовали заодно, против Франции; иное дело, когда осенью 1799 года коалиция стала явно распадаться и Суворова отзывают домой.

Англия, вероятно, субсидировала заговорщиков (см. Валишевский, 554, со ссылкой на британский Record Office).

Возможные дополнительные сведения о субсидиях 1800 года могут лишь подтвердить существование внешнего фактора во всей истории (как был он и в переворотах 1741-го, 1762-го), но не уменьшить значения главнейшего, внутреннего мотива: ухудшающихся отношений царя с дворянством.

«Английское золото» – в лучшем случае катализатор, способный ускорить созревшие без него намерения.

Однако еще до охлаждения между Петербургом и Лондоном Витворт замечает (в депеше своему двору от 26 марта 1799 года), что «Семен Романович Воронцов и Панин – англичане», то есть сторонники русско-английского союза. Любопытно упоминание в одном контексте двух русских дипломатов: если не с самого начала, то, во всяком случае, очень рано, Семен Воронцов фактически становится «заочным заговорщиком». Из бумаг Воронцовых видно, что еще до приезда Панина в Петербург (конец 1799 года) существовал важный дружеский треугольник – Витворт, Кочубей, Воронцов – в известном смысле прообраз будущего заговора, так как участник ранней конспирации, 1797–1799 годов, тут соединился с деятелями поздней, 1800–1801 годов.

Панин заменяет Кочубея в невидимом триумвирате.

В конце 1799 – начале 1800 года было три (а вместе с Воронцовым – четыре) заговорщика. Вскоре их число возрастает: адмирал Иосиф де Рибас, итальянец на русской службе, один из прежних клиентов Зубова, очевидно, привлечен Жеребцовой. «Человеком Панина» был вызванный в Петербург русский посланник в Дании Иван Муравьев (отец будущих декабристов Сергея, Матвея и Ипполита Муравьевых-Апостолов).

Наконец, Петр Алексеевич Пален, «ферзь» подготавливаемой игры, пожилой (55 лет), крепкий, веселый человек, мастер выходить из самых запутанных, невозможных положений (о чем рассказывались разные истории еще до 11 марта 1801 года), знаток той единственной для государственного человека науки, которую сам Пален назовет пфификологией (pfifficologie) – от немецкого pfiffig – «пронырливый» (Чарторыйский, 218).

Тьер полагал (зная «Записки Ланжерона»), что «Пален принадлежит к тем натурам, которые при регулярном режиме могли бы попасть в число великих граждан, но при режиме деспотическом делаются преступниками» (Thiers, II, 424).

«Талейран, Фуше, Бернадотт в одном лице», – заметит другой французский историк, А. Сорель («Revue Bleu», 1902, № 1).

В архиве Н. К. Шильдера сохранились разные материалы о том, что и Пален был из «клана Зубовых» (ПБ, ф. 859, к. 23, № 11, л. 85–87). Среди бумаг Платона Зубова за 1792–1793 годы имеются доверительные письма и прошения Палена по разным делам (ЦГАДА, р. VII, № 3252, л. 4).

Итак, вольность и жестокость, стремление к важной цели и признание любых средств: Пален был ярчайшим представителем того мощного клана «просвещенных циников», который прежде возглавлялся Екатериной II и Потемкиным.

Довольно рано участники заговора (Панин, Пален) установили тайные контакты с наследником Александром. В. Н. Панин (министр юстиции при Николае I) со слов покойного отца (Н. П. Панина) сообщил А. Б. Лобанову-Ростовскому, что «его отец встречался с великим князем Александром Павловичем в коридорах Зимнего дворца» (ПБ, ф. 859, к. 23, № 10).

Из этого рассказа Лобанов-Ростовский делал вывод, будто свидания Панина с Александром не могли быть ранее ноября 1800 года, так как двор переехал из Гатчины в Петербург только 1 ноября 1800 года. Однако первые встречи могли быть и до отъезда царской фамилии за город, состоявшегося (как это видно по камер-фурьерскому журналу) 14 мая 1800 года (ЦГИА, ф. 516, on. 28/1618, № 87, л. 22 об.).

Наследник колебался, но Панин и Пален воздействовали на него доводами о «страдающем отечестве», о необходимых переменах, о важности предотвращения другой, возможной, но не контролируемой ими конспирации.

Александр, по словам Палена, «знал – и не хотел знать» («Ich will nicht davon wissen») (записано П. А. Валуевым за внуком Палена гр. Медемом. – ПБ, ф. 859, к. 22, № 14, л. 189).

Чарторыйский же намекает на сокровеннейшую мысль патрона – остаться в стороне (запись сделана польским князем на основе неоднократных бесед с царем Александром I о событиях 11 марта). По мнению мемуариста, мстительная обида Александра на Палена, Панина и Зубовых была порождена тем, что они не обошлись без него, не выдвинули Брута, о котором бы наследник «ничего не знал». «Но такой образ действий был почти немыслим и требовал от заговорщиков или безответной отваги, или античной доблести, на что едва ли были способны деятели этой эпохи» (Чарторыйский, 216).

«Деятели этой эпохи…» Как не вспомнить Рылеева, который вскоре упрекнет «переродившегося славянина», что в нем не найти «ни Брута, ни Риэги»! Пройдет несколько десятилетий, и декабристы будут готовы к жертве, отваге, доблести, и не найдется недостатка в желающих… Но это – деятели другой эпохи.

ВЕСНА 1800 ГОДА

Между тем внутренние и внешние события беспрерывно обостряли ситуацию.

Павел и его канцлер Ростопчин быстро шли на сближение с Францией и разрыв с Англией. Нам теперь, с расстояния почти двух веков, не кажется абсолютной уверенность Панина и Воронцова, будто союз с Наполеоном был для России столь «губителен». Ростопчин разрабатывал для Павла теории относительного невмешательства России в европейские дела: нечто вроде Тильзитского размежевания, но без предшествовавшего Тильзиту военного поражения российской армии. Происходит выбор: либо война с Францией в Европе, либо столкновение с Англией на Балтике, на Востоке; вторая система выглядела для России менее кровопролитной, хотя страна была немало заинтересована в английском рынке, хотя наполеоновские планы мирового господства со временем все равно привели бы к войне с Россией.

Не стоит фантазировать: приведенные рассуждения нужны, собственно говоря, для двух выводов. Новая внешняя политика вовсе не была столь «безумной» и «нелепой», как это изображали противники ее в ту пору и после. Российское дворянство было заинтересовано в продаже леса и хлеба британцам, но этот фактор не следует преувеличивать. Моряк-декабрист вспомнит позже о патриотическом одушевлении молодежи в восторженном ожидании «сразиться с Джеками» (Штейнгель, 374).

Во всяком случае, мы не знаем о чувствах вроде тех, что резко проявились в 1762 году (нежелание воевать с Данией, антипатия к Пруссии), вроде патриотического негодования после Тильзитского мира, в 1807–1812 годах.

И другое обстоятельство: крайне любопытна быстрая реакция Павла на перемены во Франции (очевидно, сыграл роль хитроумный Ростопчин!). «Он делает дела; и с ним можно иметь дело», – говорит Павел о новом французском диктаторе, говорит вскоре после «18 брюмера», ранее других, – понимает разницу между якобинской Францией и консульством.

Этот трезвый, не затемненный инерцией прежних лет взгляд на события – характерная черта павловского мышления; по той же логике, по которой отбрасывались второстепенные различия между церквами (главное – покорность, верноподданность), сейчас игнорируются формальные соображения; Наполеон рассматривается не по форме (консул или король), а по сути, в связи с тем главным, чем Павел мерит все явления, – характер власти, степень самовластия.

В этой сложной, быстро накалявшейся обстановке заговорщики приобретают сторонников, но притом и терпят немалый урон. Депеша Витворта своему кабинету от 18 марта 1800 года перехвачена людьми Павла I. Прочитав слова, что «император буквально не в своем уме», царь вскоре высылает Витворта, и отношения с Англией фактически разорваны. Отозван со своей должности посла в Лондоне и Семен Воронцов; с большим трудом (уговорив Павла, что того требует здоровье) ему удается остаться в Англии «частным лицом» и продолжить заграничную конспиративную деятельность.

Вместе с тем два эпизода резко обостряют дворянскую неприязнь к самодержцу.

2 мая 1800 года за резкие слова по поводу ордена св. Анны (носящего имя возлюбленной царя Анны Лопухиной-Гагариной) штабс-капитан Кирпичников получил 1000 палок (ЦГВИА, ф. 8, on. 10/99, № 538).

Современники полагали, что этот исключительный даже по тем временам акт сыграл немалую моральную роль в предыстории заговора. В нескольких воспоминаниях история Кирпичникова представлена как оправдание заговорщиков. «Строже сего приказа, – замечает современник, – не было ни одного в царствовании Павла. Сие обстоятельство имело влияние на то событие, которое прекратило его правление» (ИС, II, 16).

Дворянство, офицерство увидели здесь признаки дальнейшего урезывания и личных свобод.

«Сегодня – 1000 палок, завтра – прольется кровь».

Был и другой эпизод – более значительный и много сильнее прозвучавший, чем первый.

ПРОЩАНИЕ С СУВОРОВЫМ

Общеизвестно унижение, которому подверг А. В. Суворова ревнивый к славе Павел. Царская немилость, очевидная еще за месяц до возвращения полководца, была раскалена эпизодом, записанным Н. И. Гречем: «Прошка! – будто бы обратился Суворов к слуге в тот момент, когда прибыл посланец царя граф Кутайсов. – Ступай сюда, мерзавец! Вот посмотри на этого господина в красном кафтане с голубою лентою. Он был такой же холоп, фершел, как и ты, да он турка, так он не пьяница! Вот видишь куда залетел! И к Суворову его посылают. А ты, скотина, вечно пьян, и толку из тебя не будет. Возьми с него пример, и ты будешь большим барином» (Греч, 172).

В камер-фурьерском журнале 9 мая 1800 года не отмечалось какой-либо почести, отданной царем умершему полководцу. Меж тем похороны генералиссимуса всколыхнули национальные чувства. Греч, которому в этом случае можно верить, вспоминает, как 14-летним мальчиком поехал с отцом, чтобы проститься с Суворовым. «Мы не могли добраться до его дома. Все улицы были загромождены экипажами и народом. Не правительство, а Россия оплакивала Суворова. <…> Я видел похороны Суворова из дома на Невском проспекте, принадлежавшего потом Д. Е. Бенардаки. Перед ним несли двадцать орденов. <…> За гробом шли три жалких гарнизонных баталиона. Гвардию не нарядили под предлогом усталости солдат после парада. Зато народ всех сословий наполнял все улицы, по которым везли его тело, и воздавал честь великому гению России» (там же, 172–174).

А. С. Шишков помнил, как многие, опасаясь царской немилости, не осмелились попрощаться с Суворовым, – и тем удивительнее, что «все улицы, по которым его везли, усеяны были людьми. Все балконы и даже крыши домов заполнены печальными и плачущими зрителями» (Меерович, Буданов, 282).

Державин, вернувшись с похорон, пишет замечательное стихотворение:

СНИГИРЬ

Что ты заводишь песню военну

Флейте подобно, милый Снигирь?

С кем мы пойдем войной на Гиенну?

Кто теперь вождь наш? Кто богатырь?

Сильный где, храбрый, быстрый Суворов?

Северны громы в гробе лежат.

Кто перед ратью будет, пылая,

Ездить на кляче, есть сухари;

В стуже и зное меч закаляя,

Спать на соломе, бдеть до зари;

Тысячи воинств, стен и затворов

С горстью россиян все побеждать?

Быть везде первым в мужестве строгом,

Шутками зависть, злобу штыком,

Рок низлагать молитвой и Богом,

Скиптры давая, зваться рабом,

Доблестей быв страдалец единый,

Жить для царей, себя изнурять?

Нет теперь мужа в свете столь славна:

Полно петь песню военну, Снигирь!

Бранна музыка днесь не забавна,

Слышен отвсюду томный вой лир;

Львиного сердца, крыльев орлиных

Нет уже с нами! – что воевать?

Оппозиционный дух стихов несомненен. Единственность Суворова, невосполнимость потери противопоставлена павловскому пренебрежению к «лицу» (произнесший однажды «у меня все безбородки» мог бы так же сказать и о Суворовых).

«Кто теперь вождь наш? Кто богатырь?»

Не обойдена и обида, бесчестье полководцу, который дает «скиптры» и зовется «рабом»; «страдалец», изнуряющий себя «для царей» и не имеющий должной награды…

Современница утверждает, что, «когда отпевание Суворова было окончено, следовало отнести гроб наверх; однако лестница, которая вела туда, оказалась узкой. Старались обойти это неудобство, но гренадеры, служившие под начальством Суворова, взяли гроб, поставили его себе на головы и, воскликнув: «Суворов везде пройдет», отнесли его в назначенное место» (Головина, 236–237).

Это были первые в новой русской истории похороны, имевшие подобный смысл: отсюда начинается серия особых прощаний русского общества с лучшими своими людьми (Пушкин, Добролюбов, Тургенев, Толстой…) – похороны, превращающиеся в оппозиционные демонстрации, выражение чувств личного, национального, политического достоинства. Павел, казалось бы столь щепетильный к вопросам чести, национальной славы, совершенно не замечает, не хочет замечать того, что выражают петербургские проводы Суворова: той степени национальной просвещенной зрелости, которой достигло русское общество…

Может создаться впечатление, будто мы завышаем общественный, исторический смысл этого события: обычно при анализе его подчеркивается тема обиды, массового сочувствия полководцу, но, пожалуй, почти не замечается новый – уже характерный для XIX века – тип общественного, хотя и еще весьма ограниченного протеста. Если бы в России 1800 года существовало последовательное, развивающееся освободительное движение, то подобные похороны полководца вошли бы в предание, в традицию, «сагу» этой борьбы (как будет, например, с громкими, «преддекабристскими» похоронами Чернова в 1825 году, с общественным сочувствием опальному Ермолову). Но русское общество в последний год XVIII века еще не совсем понимает, сколь оно созрело: субъективно оно только выражает свое отношение к важному историческому факту, но объективно высказывается уже насчет общих, существенных проблем своей судьбы…

Грозные похороны Суворова были, таким образом, симптомом приближающихся событий 1801 года и в известном смысле «предчувствием» 1812 года.

ПРОЕКТЫ

По отдельным крохам, косвенным рассказам мемуаристов восстанавливаем планы заговора, определившиеся к весне 1800 года, но, по сути, не оставившие никаких документальных следов.

Первый пункт, на котором сходились Пален, Панин и Рибас, – устранение Павла.

Пален с редкой откровенностью объяснит Ланжерону четыре года спустя: «Я обязан, в интересах правды, сказать, что великий князь Александр не соглашался ни на что, не потребовав от меня предварительно клятвенного обещания, что не станут покушаться на жизнь его отца; я дал ему слово, <…> я обнадежил его намерения, хотя был убежден, что они не исполнятся. Я прекрасно знал, что надо завершить революцию или уже совсем не затевать ее и что если жизнь Павла не будет прекращена, то двери его темницы скоро откроются, произойдет страшнейшая реакция, и кровь невинных, как и кровь виновных, вскоре обагрит и столицу, и губернии» (Ланжерон, 135–136).

Серьезные расхождения Панина и Палена в средствах не противоречили тому, что, по-видимому, оба считали ситуацию удобной и необходимой для введения конституции; однако Панин видел способ в регентстве, а Пален – в уничтожении Павла I. Более того, Панин позже будет намекать, что арестованный Павел дал бы лучший повод для хартии (то есть определенного ограничения царской власти, регентского совета), лучший, нежели царь убитый и замененный другим, «хорошим» и оттого «не нуждающимся» в конституционном ограничении…

Вопрос столь же важный, сколь и темный.

То, что не сбылось, имеет, естественно, немалый исторический интерес как одна из возможностей, как тенденция, как признак существования некой силы, определенного мнения, пусть и непобедившего…

Ту часть потаенных бесед, которая касается средств, мы «слышим» особенно худо. Знаем только некоторые подробности.

Александр медлит, проявляет нерешительность, но разговоры о регентстве и спасении отечества явно поддерживает.

Будущий самодержец благосклонно принимает и конституционные мотивы.

В 1800–1801 годах российские конституционные идеи выдвигаются не впервые, однако при особых обстоятельствах: дело происходит вскоре после Великой французской революции, после крушения одной из самых импозантных абсолютистских систем.

Чем же Панин, Пален, Александр собирались ограничить самовластие в 1800 году?

Обсуждалась (как видно из рассказа Беннигсена своему племяннику) роль Сената, который «как представитель всего народа сумеет склонить императора (к регентству) без всякого со стороны великого князя участия в этом деле» (Ведель, 163).

Взаимные противоречия оставались, конечно, обоюдной тайной Панина и Палена. Более того, генерал-губернатор понял, что именно Панин с его нереалистическими идеями найдет нужные слова для воздействия на наследника; разговаривая с Александром, Пален, разумеется, ни разу не нарушит внешнего единства с вице-канцлером.

О «конституционных собеседованиях» 1800–1801 годов, столь интересных для историка русской общественной мысли, осталось, в сущности, несколько скудных, не очень выразительных слов. Тем внимательнее мы приглядываемся, например, к строкам из записок Головиной, сообщающих неизвестную подробность: «Пален добился для великого князя согласия – навести справки, каким образом <…> отречение производилось в других странах. Тогда у графа Панина начались собрания посланников. Графу Толстому было поручено спросить их» (Головина, 254).

Понятно, Пален и Панин могли поощрять Александра (и Елисавету) рассказами о совещаниях послов, но сами вряд ли решились бы на столь рискованные сборища и столь неосторожные разговоры… Но любопытно, что именно от графа П. А. Толстого декабрист М. А. Фонвизин слышал «одно важное обстоятельство, малоизвестное, но которое он, будучи тогда в Петербурге, мог знать по своим близким сношениям с главными заговорщиками. Акт конституционный <…> опять здесь является на сцену, может быть с некоторыми модификациями. Панин, Пален и другие вожди заговора хотели воспользоваться им, чтобы ограничить самодержавие, заставя Александра в первую минуту принять этот конституционный акт и утвердить его своею подписью» (М. Фонвизин, 49).

К сожалению, почти совершенно неизвестно, каков был характер конституционных идей Панина, насколько он руководствовался старыми принципами своего дяди, отца и Д. И. Фонвизина (политические права одному дворянству, выборность Сената и местных учреждений, в перспективе – отмена крепостного права).

Присутствие Сената в планах младшего Панина как будто подтверждает преемственность, отмеченную Фонвизиным-декабристом.

С. А. Тучков, познакомившись с Н. П. Паниным в Смоленске в 1807 году, запомнил подробности, как Александр «дал Панину честное слово, что коль скоро вступит на престол, то непременно подпишет сию конституцию. Сочинение было кончено» (Тучков, 270–271).

Наконец, А. С. Пушкин записал рассказ И. И. Дмитриева об участии близкого к Панину И. М. Муравьева в конституционных замыслах 1800–1801 годов[160].

ЛЕТО-ОСЕНЬ 1800 ГОДА

К осени 1800 года дело зашло далеко. Заговор едва не погиб, когда (по словам Палена) царь чуть не обнаружил у него конспиративную записку Панина к наследнику (Ланжерон, 360); в серьезную «мужскую интригу» вторгается прекрасная агентка Наполеона некая госпожа Бонейль (другой платной шпионкой Франции была актриса Шевалье – влиятельная фаворитка Кутайсова и Павла). Близость «красотки Бонейль» с Ростопчиным и одновременно с Паниным, судя по французским источникам, помогла компрометации Панина и тем облегчила русско-французский альянс (см. Валишевский, 482, со ссылкой на депеши посла Франции в Берлине Бернонвиля своему министру иностранных дел Талейрану).

Временный перевод Палена в армию и замена его Н. С. Свечиным на посту столичного генерал-губернатора тоже сильно осложнили позиции заговорщиков. Однако со Свечиным сумели сговориться (Falloux, 34–36). Отставка его последовала 21 октября 1800 года (Шильдер. Павел I, 438). В конце октября 1800 года Пален, осыпанный милостями, возвращается на пост хозяина столицы. То был очевидный успех заговорщиков в их нелегкой игре.

Город меж тем все больше превращается в тревожное осажденное место; город, где завершаются последние – на несколько миллионов золотых рублей – строительные работы в Михайловском замке-гробнице…

1 ноября 1800 года Павел возвращается в Петербург на зиму. 15 ноября из Царского Села прибывает по два эскадрона конногвардейского и лейб-гусарского полков. Почти вся гвардия в столице. Действующие лица занимают свои места. Трагедия вступает в решающую стадию. Каждый день все опаснее для монарха. И все рискованнее для заговорщиков.

Предыдущая главаГлава 37 из 46Следующая глава