К книге
Проза. Статьи. ПисьмаСМОЛЕНЩИНА. • ДНЕВНИК ПРЕДСЕДАТЕЛЯ КОЛХОЗА. ТЕТРАДЬ ПЕРВАЯ
1%
СМОЛЕНЩИНА. • ДНЕВНИК ПРЕДСЕДАТЕЛЯ КОЛХОЗА. ТЕТРАДЬ ПЕРВАЯ
3

3 марта 1931 года

Сортировка стоит под навесом, пристроенным к амбару. Зерно шевелится в дырках завязанных мешков. Они не были починены заранее. Гришечка подхватывает и подносит мешок на животе к весам. Зерно течет, — дырки даже ничем не заткнуты. Андрей Кузьмич сидит под рукавом сортировки и насмешливо смотрит на дурачка: «Таскай, таскай…»

Отсортированное зерно в этих мешках еще придется возить на поле, потом принимать урожай, потом возить на пункт и т. д.

В куче зерна много снегу: возьмешь горсть — ладонь делается мокрой.

— А ничего это, что снегу в нем много? — спрашиваю я.

— Ничего! — заверяет меня Андрей Кузьмич.

— Гришечка, — кричит от водопоя конюх, — иди коней загонять!

Гришечка, красный, запыхавшийся, с грязным от хлебной пыли носом, срывается с места. Один на один со мною Кузьмич чувствует себя неловко. Крякая, встает ч подходит к завязанному мешку, дергает за хохолок, — мешок развязывается.

— Та-ак… — говорю я и, видя, как Андрей Кузьмич небрежно и как бы неумело возится с хохолком, вызываюсь: — Дай-ка я тебе соломой завяжу.

Вытаскиваю пучок соломы из крыши навеса и начинаю крутить жгут. Но солома какая-то мерзлая, да и давно дело было, когда я крутил такие завязки, — не получается. Не успел я жгутик обвернуть вокруг хохолка, как он раскрутился и рассыпался.

Кузьмич снисходительно отнимает у меня пучок соломы, сплевывает на него, как на пеньку, и начинает крутить. Жгутик сам так и обвился вокруг хохолка, — Кузьмич только пальцем обвел.

— Понял? — молодцевато спрашивает он меня.

— Понял, — отвечаю я. — Но почему ты раньше так не завязывал? Ты умел и не завязывал. Ты скрывал, что умеешь, — а это симуляция.

Андрей Кузьмич растерянно поправляет на. себе полушубок, пытается улыбнуться, чтобы все это под конец обратить в шутку. Но я смотрю серьезно. Нужно, чтоб ему было стыдно.

Для памяти: мешки.

Гришечка бежит к нам напрямик, по сугробам и издали кричит что-то. Не скоро делается понятно, в чем дело. Пруд вымерз, воды нет. Сейчас лошадям не хватило затхлой, грязной воды со дна. На остальных конюх тягал воду из колодца с валом.

* * *

На конюшне стоят тридцать восемь лошадей. Из них тридцать рабочих, которые сейчас подкармливаются и готовятся в плуг. Лошади стоят с высоко поднятыми задами. Навоз не вычищается. Так у всех лошадей, и у Магомета. Конюх говорит, что это ничего, но это не ничего, а никуда не годится. Неправильное кровообращение, тяжесть живота напирает на дыхательные органы, неравномерно напрягаются мышцы. Вообще — вредно.

Для памяти: нагоняй конюху.

4 марта

Скот поили весь день. Скотник Тарас Кузьмич, брат Андрея Кузьмича, вручную вытащил сто сорок ведер.

Лошадей гоняли на речку, за три версты.

Пруд расположен на околице. Под снегом его впадина занимает около га площади. Спрашиваю, когда чистили пруд?

Чистили летом 1914 года. Лето было сухое. Не дочистили потому, что мужчин забрали на войну.

Для памяти: пруд.

5 марта

Полдня сидели с кузнецом, определяя ему норму выработки. Седой и грязный, поминутно сморкающийся и утирающий слезы, кузнец все время представлялся самоучкой, стариком, слабосильным, больным.

— Сколько станов ты за день окуешь?

— Какие станы, — неопределенно говорит он.

— Обыкновенные, под крестьянскую телегу.

— Уголь каменный или кора?

— Каменный.

— Ну, так сколько ж? — спрашивает он меня, готовый замахать руками, если я скажу, сколько он может.

— Да я не знаю сколько, говори ты.

— Что ж говорить, — опять начинает он сморкаться, чтобы только помедлить несколько до того, как ему все же придется что-нибудь сказать. Кузнец не верит, что в колхозе можно что-нибудь заработать. Он бездетен, лет ему за пятьдесят. Ему кажется, что в колхоз он вступил от страха остаться одному на белом свете, без дров, без горячей пищи и своего угла. Поработаю, думает он, и останусь при колхозе со старухой, на обеспечении.

— Пару колес ты все-таки за день с подмастерком окуешь? — спрашиваю я, нарочно предлагая ему самую минимальную норму.

— Пару колес? — переспрашивает он и чуть-чуть не соглашается, но опасаясь, что над ним смеются, говорит с раздражением и упреком: — Пару колес подмастерок и без меня окует. А я, какой ни старик, а сказать, что не могу, когда могу, — не могу. Я какой ни старик, — еще выше взял он, — но в день, если хороший уголь, два стана подпояшу.

Он сказал и насупился, как человек, который на обиду отвечает сдержанно и с достоинством. Но он указал больше, чем может. Мы остановились на полутора станах.

— А если ты окуешь два — тебе будет записан трудодень с третью; а если два с половиной — трудодень с двумя третями.

Одна и две трети до него не доходят. Тогда я говорю, что два стана колес — трудодень с четвертью, а два с половиной — полтора трудодня, даже немного больше.

— Ага, — кивает он головой, но растерянность непонимающего еще видна в этом кивке.

— Допустим, — опять начинаю я, — ты за полтора стана, за норму — получишь рубль. Теперь, если ты окуешь два стана — ты получишь рубль двадцать пять, а если два с половиной — полтора рубля, и так далее.

— Ага, — радостно разевает он рот, — понял, понял, понял! Значит, мне положен рубль в день?

— Нет, нет! Ничего тебе не положено. И потом, если ты окуешь один стан, то получишь три четверти трудодня, то есть если трудодень будет оценен в рубль, то ты получишь семьдесят пять копеек.

— Во-во-во! — захлебывается кузнец.

Он понял. А главное — он знает теперь, как считать.

6 марта

Люди, всю жизнь умевшие считать «до ста», теперь должны разбираться в дробях. Не будем говорить о рядовом колхознике, о Степане и Марфе Кравченковых, по бригадиру, например Андрею Кузьмичу Дворецкому, нужно знать и дроби.

Я не умею считать на счетах. Всякий раз мне приходится обращаться к Ерофееву. И хотя он затем и сидит, чтобы считать, хотя я и могу ему, как говорится, предложить считать, он это делает весьма снисходительно и, как мне кажется, несколько злорадно. Он знает, что я не могу его проверить.

— Возьмите счеты, — обращаюсь сегодня к нему. А он вздумал пошутить:

— Возьмите сами.

— Возьмите счеты, — повторяю я, не меняя тона.

— Эх, — опять шутливо морщится он, протягивая руку за ними.

Вообще он ведет себя как-то уж очень независимо. Бывший «культурный хозяин», «интенсивник» и «опытник», имевший популярность (о нем писали в газетах, и сам он писал о своих корнеплодах), он и сейчас, ведя счетное дело, воображает, что построение социализма в Лысковском сельсовете всецело зависит от него.

Правда, умри он сейчас или заболей, я не знаю, что было бы. Выработка рабочей программы — это такое дело, что нужно считать и подсчитывать, считать и подсчитывать. Впрочем, нельзя же с точки зрения личной неприязни смотреть на человека. Он член колхоза. Мы его используем по специальности.

А откуда у него эта специальность?

* * *

Производственное совещание длилось до двенадцати часов ночи.

Отнесенные к легкой группе, узнав, что им за рабочий день будет засчитываться полтрудодня, недоумевали:

— Как же это так? Будешь работать день, а написано будет полдня.

— Товарищи, — поднимаюсь я, глядя на кузнеца, — может, кто-нибудь объяснит?

— Я могу пояснить, — лениво поднимает руку Ерофеев, как успевающий, избалованный ученик.

— Нет, зачем же, — отвожу я его, — вот товарищ Григорьев объяснит…

Польщенный кузнец встает, вынимает из кармана грязную тряпочку, сморкается и, обращаясь к пареньку, который недоумевал, строго вычитывает его, то передразнивая, то грозя:

— Чего тебе непонятно? Работай — вот и будет попятно. А то ты, я вижу, работать-ки не хочешь. «Как же это так?» «Будешь работать день — запишут полдня». А вот как это: ты, предположим, за день не сделаешь и четверти того, что я, а тебе все-таки запишут полдня. А выработаешь пол того, что я, — тебе день запишут. Понял? Вас драть надо! — с сожалением протянул он, садясь на место.

— Своих дери, — буркнул малец, намекая на бездетность кузнеца, но успокоился.

Гляжу я на этого мальца. Ему лет восемнадцать. Работать он, говоря по совести, не хочет, его, как говорится, «не пошлешь»… В колхозе он только до весны, а там уедет. Это хорошо. Пооботрется. И не важно, что он из Кузнецовой проповеди ничего не понял, важно, что взрослым колхозникам, отцам и матерям, эта проповедь понравилась.

Но когда я начинаю говорить о соревновании, возникают новые недоумения. Соревнование понимается как какая-то особая нагрузка сверх норм. Один счетовод, заложив ногу в валенке с блестящей глубокой калошей на другую такую же ногу, отзывается:

— Соцсоревнование и ударничество!

Это он поправляет меня: я сказал просто соревнование и не прибавил ударничество.

— Соревнование лошадям вредит, — заявляет вдруг Матвей Корнюхов. Он, видимо, долго терпел и боялся сказать это, но решился наконец. Дескать, если я захочу вспахать или там заборонить больше, то уж буду кнутить и кнутить. А за взгрехом следить не буду.

На это даже бабушка Фрося, сидевшая прямо на полу, как и все, кому не хватило места, сказала:

— И хватит же у тебя совести?

Эта бабка взялась починить пятнадцать мешков своими нитками. И ни одна женщина после этого не взяла на себя меньше, и крику насчет ниток не было.

А сидевший с правой руки от меня Андрей Кузьмич откашлянулся и попросил слова. Он сказал по существу вот что:

— Как это можно оставить взгрех, раз ты видишь, что взгрех получился? Раз ты видишь, что взгрех получился, значит, нужно плуг потянуть назад и захватить взгрех. А раз ты видишь, что взгрехи получаются часто, значит, не нужно гнать, нужно тише вести плуг. Обманывать ни самого себя, ни колхоз не следует.

— Если я на пахоте, — говорил к примеру Андрей Кузьмич, — не чувствую в руках плуга, как он идет, насколько забирает вглубь и вширь, значит, я пахать не умею. А если я все это чувствую и не делаю, как лучше, — значит, я сам себя обманываю. Это уже будет симуляция! — с ударением произнес он последнее слово, которое на всех особенно подействовало.

— Ясно, симуляция…

— Это уж симуляция…

— Симуляция!..

Собрание возмущенно гудело, как будто симулянт был налицо.

7 марта

Есть у Ленина одно место. Буква в букву я его привести не могу, но хорошо помню его смысл. Социализм начинается там, где проявляется самоотверженная забота рядового рабочего о поднятии производительности труда…

Это место очень часто приводится, но это только половина. А дальше идет как-то так: когда продукты этого труда идут не обязательно на потребление самого рабочего или его ближнего, но на потребление «дальнего», то есть на нужды всей страны.

Сегодня мы беседовали с учителем на эту тему. Я ему рассказывал о вчерашнем совещании. Мы сидели в пустом классе на скамеечке парты, повернутой сиденьем к печке, и смотрели в огонь.

— Хм!.. Симуляция. Хорошо сказано, — отозвался учитель о выступлении Дворецкого.

— Ты приходи к нам на собрания, — сказал я. — Бывай! А то ты сидишь да семь с полтиной платишь колхозу за себя, и только…

Потом мы пили чай в его комнате. Жена его, тоже учительница, правила детские тетради. Ребенок катал по полу, как тележку, большие, в желтой полированной раме, счеты.

* * *

Бабушка Фрося принесла мешки. Она потребовала, чтобы я осмотрел каждую заплатку. Бахромки подвернуты, заплаточки аккуратные и даже под цвет. Одним словом, починены мешки, как брюки…

Для памяти: бабке — платок.

8 марта

Стенгазету делали школьники. Они принесли мне сегодня «согласовать» готовый номер.

В номере:

1) Передовая учительницы — «8 марта — день работниц и крестьянок» — написана, как уже писалось в печатных газетах три-четыре года тому назад. Так же общими словами доказывается, что курица — птица, женщина — человек и что Советская власть раскрепостила женщину. Кончается так: «Недооценка работы с женщинами, отсутствие работы с ними — есть оппортунизм, прямое пособничество кулаку. О работе с женщинами нужно вспоминать не только 8 марта, а вести ее изо дня в день, повседневно…»

А выходит, что опять-таки только 8 марта это говорится. И насколько это трогает Марфу Кравченкову, которая отказалась стелить лен по снегу: «Я, говорит, беднячка, у меня руки позябнут».

— Ну, а у середнячки не позябнут?

— Она гусиным салом смажет.

— А у кого гусей нет?

— Свиное сало есть.

— Но свиное не помогает.

— Помогает, только его надо есть, а не мазать… и т. д.

2) Заметка о том, что «у нас в колхозе есть люди, которые поощряют религиозные предрассудки». И спрашивается: «Почему на первой неделе великого поста старухи получили лошадь ехать на говенье?» А лошадь-то Фросиной делегации дал я.

3) Стихотворение «Весна идет».

4) «Что кому снится?» (Кузнецу — выпивка, Цыгановой — я, мне — Цыганова.)

И все.

Для памяти: Следующий номер стенгазеты.

(Передовая: «Что мы имеем к севу» — я. «Лошади готовятся в плуг» — Жуковский. «Детплощадка и ясли» — Цыганова. «Ремонт инвентаря» — Григорьев. «Наши ударники» (Тарас Кузьмич, Гришечка и др.). Рисунки, лозунги.)

* * *

Тарас Кузьмич четвертый день таскает воду для скота. Гришечка все время вызывается ему помочь, но Дворецкий отказывается — для большего геройства. Он и действительно герой. Оп мог сказать, что больше, скажем, ста ведер не может вытянуть и врач дал бы ему удостоверение, да это и так понятно. Но он не скрыл возможности вытянуть еще сорок ведер, — не скрыл этой надбавки. «А что ж симулировать?» — говорит он, как бы упрекая других в симуляции.

10 марта

Вчера, часов в одиннадцать, сидим в канцелярии, и вдруг прибегает сторож.

— Идите! Ходите скорей! Жеребец не встает!..

Все вскочили и побежали напрямик по снегу к конюшне. Сторож с фонарем остался далеко позади.

Мой электрический фонарик осветил проход между станков в конюшне. Магомет лежал, тяжело дыша, и не пробовал встать, как бы опасаясь, что получится еще хуже. Он подкатился под стену так, что не мог выпрямить задних ног. Мы подхватили его под задок вожжами, сложенными вчетверо, оттащили, и он поднялся, отряхиваясь и оглядываясь на людей.

Все это получилось потому, что конюхи еще не начинали разравнивать навоз.

Для памяти на завтра: поставить к лошадям второго человека — Гришечку.

13 марта

Сегодня прихожу в канцелярию, счетовода нет. Сидит Гришечка и поправляет в печи дрова. Лицо у него красное от огня, но не такое детски веселое, как всегда. От углов больших голубых глаз, лучиками идут морщинки. Шея загорелая, потрескавшаяся. Обыкновенный мужчина лет сорока пяти — сорока семи. И как-то неловко думать, что он бегает по снегу за лошадьми, гогоча и выкидывая ногами, по-конски.

— Григорий, где счетовод?

Гришечка быстро оглядывается, — где здесь «Григорий». Он готов сбегать за этим «Григорием».

— Я тебя спрашиваю, где счетовод?

— Дома, — весь насторожившись, серьезно отвечает Гришечка.

— Почему дома?

— Дома, — пожимает он плечами.

— А где счеты?

— Какие счеты? Я не брал счеты, — испуганно говорит он.

— Ты не брал, но, может быть, счетовод взял их домой?

— Может быть, — кивает головой Гришечка и вдруг совершенно определенно говорит: — Это его счеты.

— Откуда они у него? — как можно спокойнее, словно у спящего, спрашиваю я.

Из кооперации.

Из какой кооперации?

Из нашей.

Он там купил их?

Гришечка отрицательно махает головой.

— А что ж? — допытываюсь я.

Он там заведующий был.

— Давно?

— Давно, — машинально повторяет Гришечка и наклоняется к печи. Поднявшись, он смотрит на меня уже ничего не помнящими, не понимающими веселыми глазами.

* * *

Мне рассказывали историю этого Гришечки. Гришечка — родной брат кулака Афанасия Милованова, ныне выселенного. От Афанасия Милованова в колхоз перешли кое-какие машины и Магомет, которого он очень любил и с которым до последнего дня не мог расстаться. Выл, говорят, вцепившись в гриву. Чтобы все видели.

Гришечка, затюканный и забитый с детства, был батраком у брата. Тот ему даже платил. В год тридцать шесть рублей. На Покров день он выдавал деньги сполна на руки. Гришечка носился с ними, как кот с помазом, считал, пересчитывал, прятал в разных местах, а на ночь клал под подушку. Дней через пять после праздника старший брат с озабоченным лицом подходил к Гришечке: «Не можешь ли ты мне, брательник, одолжить рублей этак тридцать шесть? Справлюсь с делами — отдам». Гришечка охотно давал и, конечно, до нового Покрова не видел этих тридцати шести рублей. И так лет двадцать пять!..

15 марта

Остановиться на минутку. Учесть мысленно все, что делается к весне. Семена отсортировали, план есть. Инвентарь ремонтируется. Рабочий скот подкармливается. Как будто делается все. А вот нельзя сказать, что будь сегодня 3 мая, день, когда мы по плану должны выехать на поля, — и мы готовы.

Самое трудное и самое важное — это выдержать порядок и организованность плана на практике, на деле, когда выедем на поле. В прошлом году, до меня, здесь завели, по инициативе Саши Цыгановой, на каждый хомут ярлычок с номером, чтобы каждой лошади был свой хомут. Тогда это было таким достижением, что о нем писали в газетах. И вот, в первые же дни перепутались ярлычки, перешли хомуты в инвентарном сарае со своего гвоздя на чужой, в общем получилось безобразие.

В нынешнем году этого не должно быть.

* * *

Нужно быть беспокойней. Нельзя считать себя готовыми к севу, если даже работа по подготовке идет нормально. Но готовыми нужно быть так, что будь сегодня 3 мая, и нам не страшно.

17 марта

Ерофеев принес в канцелярию чайник и несколько стаканов. Чайник он налил и поставил на чугунку. Мы были одни в помещении. С улицы слышались редкие удары топора и кряканье Гришечки.

Ерофеев попросил:

— Напишите вы записочку в сельпо, там сегодня конфеты и жамки есть.

Как только я написал записку — счетовод приоткрыл дверь и позвал Гришечку. Тот глядел на меня все время, пока счетовод объяснял ему, как подойти к приказчику без очереди: «Скажи, от председателя».

Отослав Гришечку, счетовод заходил по канцелярии, мягко ступая валенками в калошах. Ему хотелось высказаться не стесняясь, дружески подмигивая, по душам.

— Мы тоже, бывало, вот так соберемся в конторке при кооперации. Ну, первым долгом, сейчас — чай. Я, приказчик, заведующий. Еще если кто из союза случится… Тогда, знаете, баранки были, всевозможное печенье, яйца, сало, ветчина, селедочка… Конечно, первым делом селедочку…

Его бритое, несвежее лицо осветилось особенно подкупающей беззаботностью «души-человека», и он сделал один из тех бесчисленных жестов, которыми дают понять насчет выпивки.

— Да. Селедочка — она на сухую не идет. Ну, что ж. Даем Гришечке тройку в зубы и — алё, — к Кравченковым. Они с этого тогда жили. От Милованова работали. Он им муку предоставлял, а они гнали и продавали. Расчет был! Так. Ну, а закус — какой угодно. Тут и яичница с ветчиной, и холодное сало, и колбаска, и все. Конечно, за деньги все это, по весу и по счету, — вдруг спохватился он, дав тем самым понять, что ничего эта компания не считала и ни за что не платила.

Гришечка прибежал с двумя пакетиками. Ерофеев развернул их, посмотрел одним глазом вовнутрь, потом перевел глаза на Гришечку. Тот стоял не моргая. Тогда счетовод вынул две конфетки и две жамки и положил на край стола. Гришечка взял их и сразу вышел. Он знал свое дело.

— Он, бывало, не это получал за скорость. Бывало, ему рюмку — стук! Что чуден бывает выпивши, боже мой!..

Он уже не замечал, что открыто говорил со мной такими словами, как «рюмаха», «выпивши». Рассказывал он много и подробно о каждой выпивке отдельно. И совсем перестал соблюдать осторожность. Из этих рассказов я узнал, что пили вместе с ревизионными комиссиями, с инструкторами союза, что не последним гостем на этих сборищах был Милованов, катавший на Магомете всю компанию.

— До какого же года вы работали там?

— До тысяча девятьсот двадцать седьмого.

— Ну, и что ж?

— Ах, знаете, сплетни, разговоры всегда. Я сам ушел. Я вам скажу, что я и здесь работать работаю, а сплетни есть. Я думаю, что вам уже кое-что говорили такое?

— Нет, ничего такого.

— Ну, если не говорили, то скажут. Без этого не бывает. Вы думаете, что про вас нет сплетен? Сколько угодно. Вам еще налить? Пейте! Знаете, что говорят? Вот, говорят, на жеребце раскатывается, как помещик. Потом насчет Цыгановой. Она, видите ли, давно по этой линии пошла. Разведенная. Нет, нет, ничего такого я не говорю, — спохватился он, сообразив, что это может мне не понравиться, — только она, я говорю, давно активисткой. Ее всегда от женщин выбирают на всевозможные съезды и конференции. Понятно, у нас, когда женщина выдвинется, о ней всегда говорят. Эх, заболтались, — встал он одновременно со мной, — что было и чего не было наговорили.

Он, видно, уже сожалел о том, что разоткровенничался, и теперь хотел, чтобы я считал все это за анекдоты.

19 марта

Первые признаки весны уже пропали. С неделю тому назад только блестел снег и на припеке отогревались стены. Выйдя из хаты, хотелось на минуту остановиться и стоять, чувствуя, что это уже не зима.

А теперь, когда весна явственней и ощутимей (сосульки, куры у крыльца, мокрая солома на санях и т. д.), — теперь появляется какое-то беспокойство. Время идет. А все ли сделано вчера, что нужно было сделать вчера? Все ли делается сегодня, что должно делаться сегодня?

Саша ходит по дворам и собирает у кого тарелку, у кого ложку, у кого что. Это для яслей. Она ничего не достала в районе, и мы решили собрать все необходимое на месте.

В прошлом году бабы вынуждены были оставлять до двух десятков детей на попечение бабушки Фроси. Как старуха справлялась с ребятишками — неизвестно, но это было большое дело. Против яслей бабы уже не выступают, — ясли, по существу, уже были. И теперь будут, только лучше устроенные.

* * *

Сельсовет в помощь по организации яслей отрядил двух членов — женщин. Они пришли раненько утром и заявили:

— Дайте мы вам пол в канцелярии вымоем, только пе посылайте нас по дворам ходить…

Саша билась с ними часа два.

— Ну, вы же власть, как же вы будете полы мыть? Не для этого ж вас выделяли. Вы помогите мне баб собрать да подействовать на них.

Наконец они поняли и согласились. И вот женщины, на которых было бы трудно подействовать, если бы они сидели в своей хате, пошли действовать на других. Им пришлось агитировать, находить нужные убедительные слова, которые говорятся, когда любишь и веришь в то дело, за которое агитируешь. И, находя эти слова, женщины сами на себе испытывали их действие. Заодно они агитировали и себя.

20 марта

На конюшне такой образцовый порядок, что хотя бы немножко и хуже, так ничего. А то кажется, что это на несколько дней после случая с Магометом. Гришечка орудует. Жуковский, старший конюх, похваливает его. Видно, Гришечка здорово им эксплуатируется.

Гришечка напоминает того дворового мальчика, который «поставлен всем помогать». Его муторят, посылая туда, куда были посланы сами. Дико. Нельзя!

* * *

Тарас Кузьмич принес заявление:

«Прошу за мою ударную работу по выкачке воды для скота выдать мне на премию сапоги простые и брюки, хотя бы чертовой кожи. В противном случае я не могу больше качать воду, так как от врача у меня есть свидетельство о болезни».

Это похоже на те заявления, которые пишутся в суд под диктовку, когда тот, кто диктует, заинтересован больше пострадавшего.

— Сядь, — говорю, — Тарас Кузьмич, вот здесь, сядь!

Он сел и вместе с тем потерял свой вызывающий вид, который имел стоя.

— Тарас Кузьмич! Ты действительно ударно работал и заслужил, может быть, не сапоги, а больше. И брюки мы, уж если бы решили тебе дать, так дали бы не чертовой кожи, а хорошие, суконные. Но ты должен понять вот что: нельзя самому себе требовать премию, да еще в такой форме. Это все равно, что если меня не хвалят, так я сам себя похвалю. Хорошая работа у нас не должна пропадать. И не пропадет. Только ты дождись, пока тебе люди скажут, что ты ударник, что ты достоин премии. Полтора трудодня ты можешь требовать — это твое законное, а премия — это не плата, это — честь. Этого ты сам требовать не можешь. Но я тебе говорю, Тарас Кузьмич, что по работе ты достоин премии и ты ее получишь в свое время. А пока мы дадим тебе в помощь человека. Это уже с нашей стороны нехорошо, что ты на такой работе стоял все время один.

— А главное, сапог нет покаместь, — сочувственно вставил счетовод.

— Нет, сапоги есть, найдутся, — заявил я.

А Тарас Кузьмич сидит с глазами, полными слез, и боится моргнуть, чтобы слезы не закапали.

Я решил, что с него довольно, — он сознает свою ошибку. Мне только нужно узнать, с кем он советовался, кто водил его рукой.

— Почему ты, Тарас Кузьмич, не пришел ко мне раньше, не посоветовался, не сказал, чего ты хочешь, а сразу — бах — заявление?

— Я приходил сюда, — вдруг раздраженно заговорил он, — приходил! Обращаюсь вот к товарищу Ерофееву, он говорит — что ж, подавай заявление. Есть, говорит, у тебя от доктора? — Нет. — Ну, так сходи возьми. — Я сходил взял. У меня, действительно, одышка, мне на такой работе, по-настоящему, — нельзя.

— Тарас Кузьмич, — заговорил я уже другим тоном. — Мало ли чего нельзя «по-настоящему». Мне вот «по-настоящему» нельзя жить нигде, как только в Крыму. И свидетельства от сорока врачей имею на руках. И перед мобилизацией в деревню я уже должен был ехать на курорт. И я не моложе тебя, Тарас Кузьмич. И поработал не меньше.

Тут я спохватился, что хочу переспорить его своими болезнями. Он уже начал что-то такое: «А ты повозил бы лес ночью, да вот с таким парнишкой», — показал он на четверть от стола.

— Ладно, — сказал я бюрократически, — оставь заявление, мы разберем. — И сел за работу.

— Нет, я заявление не оставлю.

— Оставь, разберем.

— Нет, уж…

21 марта

В двенадцать часов ночи пришел бледный, перепуганный Андрей Кузьмич.

— Овес сгорелся! Я сейчас в амбаре был. — Он высыпал мне на стол горсть овса. — Возьми на зуб.

Я раскусил зерно, но ничего не понял и вообще ничего еще не понимал.

— Что овес? Как сгорелся?

— Так сгорелся. От влаги.

— От какой влаги?

Андрей Кузьмич досадливо отмахнулся.

— Да идем ты скорей! — закричал я, накидывая шубейку (чью, не помнил, оказывается, хозяйкину). Мы побежали к амбару. По дороге, задыхаясь от бега, я кричал: «Чего тебя черт занес в амбар?»

— Ай, молчите, — хрипел Андрей Кузьмич.

Мы бежали по рыхлому весеннему снегу. Ночь темная, теплая, влажная. У меня было все мокро: лицо, волосы, рубаха на теле. Но пойти шагом уже было нельзя. Андрей Кузьмич бежал ровно, хотя и хрипел с первых шагов. Амбар был не замкнут, — замок только висел. Но Андрей Кузьмич стал отмыкать и замкнул его, потом опять отомкнул и долго, долго вытаскивал дужку замка.

Я кинулся к закромам. Сунул руку. Холодная шершавая масса зерна пересыпалась между пальцев.

— Вот здесь, здесь. — И Кузьмич сунул мою руку в горячее влажное место. Это меня испугало, несмотря на то, что этого я и искал. Было неестественно и страшно: в холодном амбаре, ночью — горячий овес.

Мы, не зажигая огня, облазали все закрома. Везде успокоительно шумел сухой, холодный овес. Засучив рукав (я уже был без шубы), я по плечо запроводил руку в том месте, где овес был горяч. Я шевелил пальцами в холодном овсе, но захватить горсть не хватало руки. Андрей Кузьмич достал горсть. Это был обыкновенный холодный овес. Андрей Кузьмич высыпал эту горсть в другой закром. Он не хотел ее мешать с горячим.

Тут вздохнулось легче. Черт с ним, даже целым закромом, — все же это не весь амбар.

Потом я почувствовал, что дрожу. Мне сдавило грудь и закололо в бок. Я стал искать свою шубейку. Когда мы вышли и Кузьмич замкнул амбар, он взял меня за плечи и повернул к себе.

Чего только этот Кузьмич не перетерпел от меня за полчаса: я ругал его последними словами, толкал, подгонял, а вот он смотрит на меня умоляющими глазами и шепчет:

— Голубчик, идемте ко мне, на вас лица нет!

Мы сидели у него за перегородкой в чистой половине избы. Кузьмич достал полбутылки, вытер ее ладонью и налил по полстакана мне и себе. Мы выпили и закусили хлебом с луком. Только тут я окончательно пришел в порядок, согрелся. Мы говорили вполголоса.

— Помнишь, Андрей Кузьмич, как я приходил к тебе, когда у нас сортировка стояла?

— Помню, помню, — соглашался Кузьмич, еще не зная, куда я клоню.

— А помнишь, что я говорил насчет овса? Овес-то был пополам со снегом. Так вот, все, что вы сортировали наперво, было пополам со снегом.

— Верно, верно, — заторопился Кузьмич и даже вспомнил, что мешки, в которых было особенно много снегу, попали наверх в этот закром.

— Ты, Кузьмич, забрал весь снег с зерном в первые мешки, а потом оно пошло чистое.

— Потом — да!.. — усиленно глотая, соглашался он.

— Но я про что говорю тебе? Я говорю тебе, Андрей Кузьмич, что ты же видел все это, видел, что снег загребаешь в мешки!..

Андрей Кузьмич покорно вздохнул. Было ясно, что сознает он свою вину без единой отговорки. Напугался он не меньше меня, да и прибежал ночью. И было все-таки отрадно, что человек так перепугался за общественный овес. Ведь не за свой! Это же страшная разница.

Мы попрощались, как друзья. Нас как-то особенно сблизила эта история. Кузьмич меня проводил на крыльцо. Он был в одной рубашке. Долго не выпускал моей руки, как растроганный, выпивший человек. Он что-то силился сказать и не мог. Отпустил он меня со словами:

— Завтра я к вам зайду…

* * *

Про себя я уже решил переучесть семфонд, а сгоревшийся овес пустить на посыпку. Отсадить пару боровков на откорм, — наверстать потерю. Но ничего еще не говорю.

* * *

Счетовод, узнав об овсе, что-то притих и задумался. Потом ни с того ни с сего начал мне рассказывать, что делалось в кооперации в случае порчи какого-нибудь товара. Рассказывал он очень беспокойно, словно здесь же сочинял. «Да-а», «ну», «да-а», «ну», — все время запинался он. И хотя он ничего прямо не сказал, в конце концов стало понятно, что в кооперации подмоченный сахар или еще что они списывали «на себя» — потом в той же кооперации продавали.

Но можно было взять его любую фразу в отдельности и не найти в ней ничего «такого». Например: «Так и с этим овсом», — говорил он. Здесь как будто он прямо наводит на мысль. Но в случае чего он скажет: «Вот и я говорил, как нехорошие люди поступали в таких случаях». А рассказывая об этих нехороших людях, он давал понять, что они поступали ловко и хорошо. Но ничего не докажешь.

Не докажешь, что он Тарасу Дворецкому продиктовал рваческое заявление. Он говорит:

— Я ведь должен был человеку объяснить, как подавать заявление.

— Но ты должен был объяснить, что такого заявления подавать нельзя.

— Я не знал, что нельзя. По-моему, раз ударник хочет подать заявление, — нужно ему помочь, объяснить.

— Но зачем же ты его толкнул взять от врача свидетельство?

— Да ведь я же ему говорил, что нельзя без оснований, нужны основания.

И так далее.

* * *

Перед вечером явился Андрей Кузьмич.

— Здравствуйте!

— Здравствуйте! — отозвался счетовод.

Андрей Кузьмич остановился на пороге, оглядывая присутствующих.

Он, видимо, думал застать меня одного.

В канцелярии было несколько человек, толкавшихся без нужды. Степан Кравченков, сторож и Антон Жуковский. Они нехотя курили и перебрасывались шутками. Я их всех спросил, что кому нужно.

Они попрощались. Счетовод, воображая, что я совместно с ним выпроваживаю посетителей, состроил что-то такое.

— А вам не пора домой? — спросил я.

Он как бы не понял.

— Нет, я еще могу посидеть.

— Нет, вы идите.

— Если есть секреты… — И он нехотя поднялся.

Андрей Кузьмич с благодарностью посмотрел на меня. Вероятно, потому, что я шел ему навстречу, он не стал ломать комедии и просто начал.

— Вы меня спросили, чего я был в такое время в амбаре. Стоило спросить, — усмехнулся он. — Так вот, я ходил в воры.

— Как так в воры?

— А так, с мешочком. Овсеца хотел пудик-другой нагрести. Ключ мне доверили от общественного достояния, так я хотел попользоваться.

Я молчал. Тогда он заговорил другим тоном:

— Сгрезилось мне, что вот возьму пуд овса, и никому от этого не похужеет — не получшеет. Вот, думаю, я дурак — не воспользуюсь, а другой бы на моем месте воспользовался и чести не потерял бы. Прохор Андреевич в кооперации вагонами добро воровал, а чести не потерял, хотя все знали. У нас это считается — казенное. В амбар к соседу залезть — позор, а казенное — не позор. Думаю, и не узнает никто. Так и пошел с мешочком. И когда только овес горячий нащупал, тогда схватился.

Я еще молчал, обдумывая эту историю.

Андрей Кузьмич снова заговорил:

— Делайте со мной что хотите. Виноват перед всеми.

У всех по зерну украсть хотел… Ключик могу сдать сейчас.

— А почему ты мне вчера не сказал?

— Вчера я выпивши был, — вразумительно пояснил он. — Вчера ты подумал бы, что я только под мушкой признался. А я признаюсь в трезвом состоянии.

Это правильно, решил я и, вздохнувши, сказал:

— Ладно, товарищ Дворецкий! Ключ останется при тебе. Послезавтра, прорастет овес или не прорастет у меня на блюдечке, — выгребай из этого закрома весь — до холодного. Я думаю, если не прорастет, так на посыпку его.

— Посыпка чудесная будет, — радостно уверил меня Андрей Кузьмич. — Свинью можно к Пасхе откормить на десять пудов.

— Да, так я и думаю…

— Хорошо, хорошо… И если уж прорастет, то рассыплем этот горячий по кадкам, по корытам. Да! А не рассыпать нам его завтра? Верней будет. А то на блюдце прорастет, в закроме за три дня сгорит.

— Делай так, — согласился я.

23 марта

Овес пророс и выпил всю воду на блюдечке.

25 марта

Я пришел с гумна в канцелярию запыленный и усталый, как черт.

В валенках катались головки льна, упавшие с соломки. Мы отправляли остатки на завод.

Толпившиеся вокруг стола счетовода граждане меня не узнали, вернее, не подумали, что я председатель, С одним из них, как я потом понял, руководителем делегации, разговаривал счетовод.

— Мы и сами думаем, — вступать или подождать еще? Ждали больше… — говорил первый.

— Вступить не трудно, — глубокомысленно замечает один.

— Ага! — подхватывает другой, — а потом, может, и передумал бы, да нет…

— Ясно, текучести быть не должно. — Это счетовод.

— Ну, а все ж, как у вас насчет обува или товару какого?

—. Обуви мы не даем. Обувь у кого есть, так есть, а нет, так сам знаешь.

— Так вступать ай нет? Агитируешь ты или отговариваешь? — решительно ставит вопрос второй крестьянин. — Вступать или не вступать?

— Нужно вступать.

— Да мы уж тоже так решаем: вступать, — говорит первый крестьянин.

— Но принуждения быть не может. Добровольность. Хочешь — вступай, не хочешь — как хочешь.

— Да как же ты его принуждением заставишь? Может, другой еще не решился.

— Ну, не решился, так решится, как под твердое подведут.

— Подведут?!

— Надо будет, так подведут. Чикаться с вами, что ли?

— Это ж, выходит, опять — принуждение? Чтоб в колхоз шел — подводят?

— Зачем в колхоз? Раз ты получил твердое, значит, дадут тебе индивидуальное, а раз ты получил индивидуальное, значит, тебя голоса лишили, а если уж тебя голоса лишили, идешь ты в этапном порядке в Архангельск — железную дорогу проводить… — Подумав, счетовод прибавляет в виде справки — Мороз семьдесят градусов, одежи никакой.

— Ты, видать, там уж был, Андреич, знаешь климатические условия? — подал голос я.

— А! Это вы здесь? — заулыбался он, как будто я в шутку подслушивал и в шутку же задал вопрос. Но он уже понял, что дело не полоса. — Вот это к вам — граждане деревни Гнедино…

— Да, да, — говорю я, — я слышал.

Делегация вдруг начинает осматривать Ерофеева с пог до головы, словно впервые видит его.

* * *

Но где же взять счетовода?

26 марта

О разговоре счетовода с гнединцами рассказывал учителю. Старался передать слово в слово, ничего от себя не прибавляя.

— Ведь вот враг!.. — поднялся и заходил учитель. Он любит «обобщать явления». — Заметь, — поднимает он палец над головой, — этот враг тебе уже ничего или почти ничего не может сделать извне. Там он сразу же будет замечен и наименован. Да и трудно сейчас просто агитировать против колхоза. Но какую силу приобретает его агитация, когда он сидит здесь, когда люди считают его нашим человеком.

Учитель сказал правильно. Вообще за ним стоит кое-что записывать. Мы были одни в квартире. Жена его пошла гулять с ребенком. Домашняя игрушка ребенка — счеты — лежали на столе. Я провел по ним несколько раз рукой и сказал:

— Слушай, научи ты меня на счетах. Я У тебя ежедневно бываю и уже считал бы, если б раньше догадался.

— Идет! — согласился учитель. — Только это нужно не тебе учиться, а ты лучше отряди трех-четырех человек. Мы устроим такие домашние курсочки счетоводов. Жена по этой части могла бы преподать самое необходимое.

— Зачем мне столько, мне хотя бы самому. Да и людей таких нет.

— Чудак ты, друг, — оживился учитель, — да у тебя уже две экономии и третья Гнедино будет. Тебе ж нужны кадры и кадры.

— Давай так, — согласился я. — Только меня самого ты все же учи. Мне без этого нельзя. На бумажке да в уме — надоело проверять и Ерофеева.

27 марта

Бедноты у нас, в самом Лыскове, мало. Народ подобранный. Беднота — супруги Кравченковы, Григорий Милованов да считается Матвей Корнюхов. А среди известной части наших середняков живет опасение, что за то, что у них хватает до сенокоса сала, их могут «ликвидировать». Это опасение распространили те, кто не зря опасался, — выселенные кулаки. И вот опасающихся связывает какая-то «круговая порука» — «не дать начать». По внешним хозяйственным признакам Ерофеев стоит с ними наравне. И эти опасающиеся середняки, ненавидя его за приспособляемость и удачливость, чувствуя в нем чужого, могут защищать его. К группе «опасающихся» мог бы отойти даже Андрей Дворецкий, человек, пришедший в колхоз, как говорят, с прочным хозяйством. Правда, Андрей Кузьмич на глазах растет как колхозник, Андрей Кузьмич уже — актив, опора.

Теперь мы проводим в колхоз гнединцев. А среди них много бедноты. Кроме того, можно опереться на их, так сказать, свидетельские показания, на их возмущение Ерофеевым.

Но, с другой стороны, здесь серьезное затруднение, как сказала Саша, заключается вот в чем: Гнедино и Лысково с незапамятных лет враждуют из-за лугов. Дед Мирон может показать обрезанное косой; как у меченой овцы, ухо. Эта старинная вражда двух деревень стерлась теперь, когда фактически одной стороны, одной деревни не стало. Гнедино имеет дело с колхозом «Красный луч», а не с деревней Лысково. И больше того, Гнедино само входит в колхоз.

Но нужно иметь в виду, что, когда пойдет речь об» исключении Ерофеева, лысковцы могут зашуметь: «Не смей, гнединцы, у нас свои порядки устраивать». Конечно, это только предлог, но предлог, на котором можно очень играть.

* * *

Завтра общее собрание.

28 марта

Он держался хорошо: отвечал на вопросы, давал устные справки, кидал короткие замечания, вроде: «Не подозревал, что это контрреволюция». Вообще создавалось впечатление, будто он несколько раз успешно проходил чистку.

Он ничего не находил нехорошего в своем разговоре с гнединцами. Он «отвечал по существу». Разберите его любое слово в отдельности:

— Я сказал «текучести не должно быть». Возьмите последние решения ЦК, обкома и райкома нашей (он так все время и говорил — нашей!) партии — что там говорится? Я сказал: надо будет — так подведут под твердое задание, — и я не отказываюсь от своих слов. Надо будет — так подведут. «Колхозная правда», номер такой-то, мобилизует внимание батрацких и бедняцко-середняцких масс на выявление укрывшихся от твердых заданий кулацко-зажиточников. Зачастую у нас в колхозах укрываются люди с целью спастись от обложения и выселения.

— Ишь режет! — послышал я чей-то восхищенный шепот. Оглядываюсь: кузнец. Но по лицу видно, что он не восхищается, а возмущается явственной, но еще не уличенной наглостью счетовода.

— Товарищи, — говорю я, — по Ерофееву выходит, что он встретил делегацию гнединских товарищей вполне по-человечески. Он разбирает свой разговор с ними по отдельным статьям, и все получается безупречно. Давайте спросим у гнединцев, членов нашего колхоза, какое впечатление произвела на них беседа с Ерофеевым в целом.

Выступил Голубь. Брызжа слюной и боком подскакивая к Ерофееву, он выкрикивал:

— Мы к вам явились как представители, а вы нас встретили как кого? Как лишенцев с тысяча девятьсот двадцать пятого года. Мы к вам первые пришли, а вы нос задирать стали: могем, мол, пустить в колхоз, а могем и не пустить. А мы вам скажем, что мы могем вступить, а могем и не вступить. Без Лыскова колхоза не найдем, что ли?

Тут мне стало понятно, что Голубь не Ерофеева на «вы» ругает, а обращается ко всем лысковцам. На лицах лысковцев было явное недовольство: вот вы, мол, какие. Они чувствовали свое превосходство старых колхозников, людей сознательных, над «деревней», как кто-то из наших назвал гнединцев.

Сам Голубь уже спохватился.

— Вы кулак и внутренний вредитель, вот кто вы! — плюнул он под ноги Ерофеева, обращая это «вы» к нему лично.

Ерофеев только улыбнулся.

— Вам, гнединцам, не угодишь, — и оглянулся в сторону лысковцев.

— Да уж это верно! — громко и как бы с облегчением вздохнул дед Мирон.

Вышла большая неловкость. Я видел, что Андрей Кузьмич готов съесть Мирона и в то же время он не хочет при всех поправлять его, старого, сознательного кол-хозяйка, всей душой желая, чтоб тот сам понял, куда загнул, и поправился.

Но Мирон, словно пользуясь этим, повторил при общем молчании:

— Что верно — то верно.

— Ах, так! — взвизгнул кто-то с гнединской стороны, но смолк, удержанный недоброжелательным молчанием своих.

— Что так?! — залихватски откликнулся Ерофеев. — Что?..

— Знаем что! — гавкнул тот же голос, хотя я уже призывал всех к порядку.

— Ну, что? — заманивающе и насмехаясь, продолжал Ерофеев, подмигивая Корнюхову. — Заслабило?

— У кого это заслабило? Чего это заслабило? Кого пугаться? — поднялись голоса гнединцев, а первый со стороны гнединцев голос, ободренный и захлебывающийся, перекрыл всех:

— Бей! Бей кулаков!

— Брось, Федор, — гаркнул Голубь, но Ерофеев, словно боясь, что таких слов еще не скоро дождешься, вскочил и, готовый, так сказать, постоять за честь Лыскова, подался грудью на гнединцев:

— Ах, бей? бей?!

— А-а! — поддержал его со стороны лысковцев Матвей Корнюхов.

Опрокидывая скамейки, обе стороны встали на ноги, загремела оборванная железная труба печки-чугунки, и я только успел подумать, что печку уже давно нужно было выставить, да услышал голос Андрея Кузьмича: «Товарищи!»

— Стой! — крикнул кузнец, схватив счетовода за руку, в которой тот держал шапку. — Довольно.

Гнединцы остановились и вместе с лысковцами окружили Ерофеева. Матвей Корнюхов стал поспешно поправлять трубу, ожесточенно царапая проволокой по железу…

Ерофеева держали человек шесть. Голубь, как бы обезоруживая его, отнял у счетовода шапку. Ерофеев сопел, закусив нижнюю губу, и уже не пытался шутить.

Теперь вся ярость собрания устремилась на него одного. Кузнец суетливо доказывал, что «ему», то есть счетоводу, только б стравить, а сам он и в драку не пошел бы.

Голубь кричал:

— Дураки! Надо было головы друг другу проломить. Надо было санки посворотить! Он того и хотел, черти дикие!..

29 марта

Обсуждать вопрос о пребывании в колхозе Ерофеева уже не нужно было. Если даже у него были какие-нибудь вольные или невольные защитники, они теперь были лишены малейшей возможности защищать его. «Вычеркнуть, и все», — таково было общее требование, как бы подчеркивающее свою безапелляционность по отношению к «нему».

Я стал закрывать собрание. Меня остановила Саша. Робким, уговаривающим голосом она сказала, сохраняя на лице постоянную озабоченность:

— Граждане, человек в своих кулацких интересах пытался стравить две группы колхозников и хотел таким образом, чтобы одна группа, защищая его кулацкие интересы, побила другую группу. Мы не можем его так отпустить. Нужно в суд.

— Постой, постой. Верно! — засуетился кузнец. — Это ж сто восьмая статья, — соврал он для большей убедительности, а поправить его было некому.

— В Соловки! В Архангельск! — выкрикнул несколько раз Голубь, подбадривая других. Собрание заметно стихло, когда пошла речь о суде и ссылке.

— Граждане, — заговорил Мирон строго и с упреком, — не наше дело, граждане, в Соловки или еще куда. У нас есть народный суд, который и судит. К суду его мы привлекаем, но приговор судебный не мы выносим.

— Ну нет! — закипятился сразу Андрей Кузьмич. — Мы выносим ему приговор и просим выслать его из пределов.

— А что ж?! — поддержали его другие. — Чикаться с ним?!

Гнединцы и лысковцы подходили друг к другу закуривать, как бы для большего убеждения друг друга, что у них между собой все в порядке.

Стали расходиться. Счетовод, оставленный Голубем и кузнецом, сидел, не поднимая головы. Я, щелкая замком и стоя у двери, предложил ему выходить. С улицы слышались голоса, звавшие меня. Тут началась отвратительная сцена. Он начал просить. Не губите его. Дайте ему только справочку. Он сам уедет. Будет работать на строительстве, он исправится…

Я резко прервал его. Тогда он начал ругаться, угрожать, на что-то намекая. Намекал он, видимо, потому, что прямо сказать ничего не мог.

Я позвал сторожа. Сторож поставил на пол фонарь и, тронув Ерофеева за плечо, предложил освободить помещение. Ерофеев представился ослабевшим и не могущим подняться. Я стоял и дрожал от холода — дверь в продолжение всей этой возни была открыта.

Наконец, когда сторож рванул его со скамьи, он встал и засуетился:

— Я пойду, пойду… Я сам…

Сходя с крылечка, он застонал и, взявшись руками за голову, пошатнулся несколько раз и пошел по замерзшей дороге, шаркая валенками в галошах.

— Во! — сказал сторож, закрыв дверь. — Просить не вышло, грозить не вышло, — решил разжалобить!

Мы посидели еще минут десять в канцелярии. Я заметил, что сторож стал как-то свободнее в обращении со мной. Так оно и есть. Пока счетовод имел вес, люди нисколько не доверяли мне. Ведь у руководства, вместе со мной, стоял тот, кто всегда умел устроиться на удобное «письменное» место, кто и германскую войну отсидел делопроизводителем в уезде, кто и в кооперации заправлял, кто и в колхозе сумел удобно устроиться. Люди читали и слыхали слова «классовый враг» и чувствовали в этом что-то натянутое, ненастоящее, потому что эти слова говорил и Ерофеев, которого они ненавидели, по которого нельзя было назвать кулаком, классовым врагом.

Сторож сказал:

— Как же его было назвать кулаком, когда он с семнадцатого года в бога не верил и против религии выступал. Недавно только все узнали, что он не коммунист, а то считали, что коммунист. Когда спрашивали, он отвечал: «Об этом мы поговорим в другом месте…»

2 апреля

С неделю тому назад весну означали сосульки. Теперь весна подвинулась дальше. Крыши очистились от снега, капли есть, но сосулек уже нет. Ночи теплые и темные.

* * *

Ерофеев, говорят, поехал прямо в центр — хлопотать о восстановлении.

* * *

Вечера маленькие — писать помногу некогда.

Часок-другой нужно посчитать. Наслаждение научиться на старости лет тому, чего не умел первую большую половину жизни.

Кладу 385, минус 129, минус 76. Выдумываю всевозможные числа, слагаю, вычитаю, подсчитываю. Смешно, но радостно.

Конец первой тетради

Предыдущая главаГлава 3 из 213Следующая глава