К книге
Проза. Статьи. ПисьмаСМОЛЕНЩИНА. • ОСТРОВИТЯНЕ
7%
СМОЛЕНЩИНА. • ОСТРОВИТЯНЕ
15

На одном из островов озера Сиротского в Великолуцком районе стоит маленькая деревушка. Старше всех на острове Сидор Петрович Сосунов — ему восемьдесят с чем-то лет. Но и он не помнит, кто первый населил остров. На его памяти уже было два двора. До последних лет было шесть дворов. В прошлом году Павел Карасев перебрался со всей семьей и добром на берег, в колхоз. Осталось пять.

Деревушка так и называется — Остров. Жителей ее зовут островитянами, островными. Так они числятся и в поселенных списках.

Лодка, пригибая редкий тростник, мягко выдвигается на берег. Каемка грязной пены, смешанной с листвой и палочками камыша, отделяет от воды небольшой лужок, какие бывают по загуменьям, около бань, вообще при усадьбах. Десяток кривых коротких валов сиротливо лежат на прокосах. Сюда, от дворов, быстро идет женщина с граблями и начинает ворошить сено.

Здесь, по сложившемуся от годов правилу, никого не впускают на свою землю без того, чтобы кто-нибудь из островных не вышел навстречу. Это делалось в старые годы, когда к острову мог тихо подойти на рыбацкой лодке какой-нибудь чин, и в недавние, когда на острове помаленьку варили самогон, и в годы коллективизации, когда к берегу острова причаливал, прослышав о нем, какой-нибудь уполномоченный. От всяких посещений островитяне были ограждены только весной, когда ломался лед, и осенью, когда он только затягивал озеро. В эти периоды — не запасись островитяне спичками — они вынуждены были бы сидеть без огня. Всякое сообщение с берегом прекращалось.

Женщина, рассмотрев всех и узнав среди приезжих предсельсовета, забывает о граблях и сене и бежит впереди к усадьбе.

На склоне — огороды, со сбегающими к самой воде бороздами, гумно, обыкновенное деревенское, только будто поменьше, чем в деревнях на берегу. Около маленькой баньки незарастающая кучка углей, изгородь, осевшая в одном месте, где перелаз, темная полоска конопли, выросшей под крышу двора — низенького и тоже будто поменьше обычных. Улица: с одной стороны три двора, с другой — два. Крылечки, передклети амбаров, завалинки — все как в любой деревне, но улица вся замуравела: население так малочисленно, что не в силах вытоптать траву на своей улице.

За женщиной, встретившей гостей на берегу, уже бегут двое ребятишек, идет одутловатая крепкая старуха, она издали с тоскливым радушием тянет:

— Поглядите, поглядите, как живем. Сидора нашего поглядите. Мы его все женить собираемся — не женишь, черта.

Она сбивается на шутливо-балагурный тон с вольностями, какими часто не стесняются пожилые женщины, скрашивая этой жалкой удалью горечь невеселой жизни.

Придерживаясь за угол избы, выглядывает старик в картузе, надетом беспомощно набок, в белой заношенной рубахе, с ключиком на пояске. Он смотрит и прислушивается с открытым ртом; в одной руке у него какие-то обрывки веревочек. Это Сидор. Заслышав свое имя, он с детской готовностью бросает веревочки и идет к нам. Он живет один, уход за самим собой — единственный его мир забот, хлопот и размышлений. Появление новых людей на улице Острова он связывает непосредственно со своими делами, нуждами и обидами.

— Один и живу. И корову сам дою, и печку топлю. Все сам. Рыбку поймать силенка уже не позволяет: в горшок себе не наловишь, а не то что. А он приехал на четыре дня — только слез мне прибавил. Я говорю: распили ты мне хлевушек на дрова, кто ж мне его распилит? А он побыл-побыл и уехал. И не распилил, не взялся…

— Это, значит, сын, сын его, — поясняет бабка. — В Ленинграде он. Поедем, говорит, со мной, будешь у меня на квартире жить, питаться будешь…

— Ага! — восклицает старик. — А как поехал у нас один, до германской войны еще, тоже к сыну, как поехал, так — приехал, а на другой день и помер. Во как!

И он гордо оглядывает всех: он тоже кой-чего понимает, его не проведешь. Видя, что к его завалинке собирается народ, он старается задержать его внимание на себе и поговорить с председателем сельсовета: налог ему, Сидору Сосунову, никак не уплатить по его положению. Он просит заглянуть к нему в сарай и на гумно. В сарае к одному углу сложено воза полтора сена. Сено не едомое, осоковатое, серого цвета, сложено какими-то клочками, горсточками, точно он не косил, а надергал его руками. Ржи у старика сорок пять снопов, они стоят, тоже к одному углу, на гумне.

— Урожай мой, — спешит усмехнуться хозяин, показывая, что он и сам не может относиться с уважением к такому хлебу. Снопы неровные, много стеблей вырвано с корнями: то ли он жал деревянным серпом, то ли просто теребил свою рожь по одной соломинке.

Пахал Сидор, как и все на острове, сохой. Это — орудие с загнутым и раздвоенным, как рачья клешня, деревянным полозом. Полоз этот так и называется: дерево.

Предсельсовета говорит старику, что он уже внесен в список освобожденных от уплаты налога, он может быть спокоен. Старик благодарит и сокрушенно вспоминает, что у него с самой зимы до последнего почти дня стояла половиночка, но вот подвернулся один человек, пришлось угостить.

— Может, молочка выпьете, — грустно предлагает он. — Досада такая.

У избы Сидора Сосунова все население острова: женщины, старухи, дети. Мужчины, переправив телеги на лодках, лошадей — вплавь, уехали с утра в город с хлебом на пункт. Мужчин нет. Пришла пятидесятилетняя Аленка, глуховатая и полоумная, с неестественно маленьким лицом, обожженным загаром. Она осмотрела всех в лицо синими насмешливыми глазами и прислонилась к изгороди, сложив руки на груди, и стоит, улыбаясь и покачивая головой. Приковылял с палочкой калека лет тридцати пяти, в новой, видимо только что накинутой вышитой рубахе. Безжизненно тонкие ноги его согнуты в коленях, руки выгнуты обручем, — жуткая схожесть с пляшущим вприсядку. Не вышел только царский печник, дед Осип, занесенный когда-то и как-то с этого острова в Петроград на кладку дворцовых печей.

— У него аттестатов одних вот такая книга, — показывает Сидор на полметра от завалинки.

— Это правда. Хоть сейчас книгу поглядите, — горячо подтверждает бабка. Все наперебой начинают рассказывать о том, как Осип работал в Царском Селе, чем его там кормили и как он один раз, нет — два раза, видел царя. Больше им, пожалуй, нечего и рассказать.

Рассказ об Аленке прост и страшен, как вся та жизнь, о которой мы уже привыкли говорить только как о давно и безвозвратно прошедшей.

— …И как наступила она ножкой на эту сковороду, так ножка и прикипела. Лежит девчонка и бьется головой об пол, катается. Билась, билась она, ну, и, значит, в головке все у ней перемешалось, а на место уже не становится. Росла, работу всякую понимала, все делала, а слышать почти ничего не слышала. А в девках уже была — пошутил один: возьму замуж. Она за ним и давай ходить. Ткет, прядет, приданое готовит, а себя, дурочка, лучше нас, умных, бережет — к себе его не подпускает. А он-то уехал потом. Уехал и уехал. Ждет девка. Рубахи шьет, по хозяйству справляется. Года три ждала.

— Три! Годов семь ждала, — поправляет другая старуха.

Все островные слушают эту историю строго и внимательно, готовые исправить малейшую неточность.

— Ходит он по этой вот улице, разодетый, в брюках, в штиблетах. А она все вслед, вслед. Не может он ее прогнать от себя. А куда она ему, дура? Он же красивый, ладный такой был, — за ним не такие бегали…

Кто-то не выдерживает и выкрикивает конец:

— Отлупцевал хворостиной, тогда только отвязалась.

Бабка продолжает обстоятельно и подробно, точно и пе было этой вставки.

— Ходит она за ним, ходит. Он к озеру — и она туда. Он, простите за выражение, в сарай — и она к нему. Я, говорит, ждала тебя, себя сохраняла, а теперь мне ждать уже, значит, невозможно больше… И сама плачет, плачет — жалко даже, как убивается. Ну, тогда как же ему отучить ее от себя? Возьми-ка ты, говорит батька его, лозину хорошую да подними Аленке этой сарафан на голову и бей, пока кричать не перестанет…

Аленка слушает, изредка кивая головкой, она распознает по взглядам, бросаемым на нее, внимание к себе, но неизвестно, за что она принимает рассказ старухи. Она довольна своим обманчивым участием в беседе, слушает, улыбается.

Весь этот рассказ, — не только о девушке со сказочным русским именем, и о Сидоре, и о печнике, обо всем острове, — это рассказ о чем-то давнем, диком и ужасающем. Остров с его жителями, дворами, садиками — весь как на блюде. Это делает жизнь его обитателей открытой во всем ее убожестве, тоске и безвыходности, точно оставленной для показа.

Женщина с двумя детьми, невестка царского печника, говорит с притворной удалью и неутаенной жалостью к себе:

— Заимела я в девках одного мальца, лучше бы и другого заиметь, чем эта жизнь. Да если б мне харч настоящий, ты б меня в эту дверь не ввел — вот какая бы я была. А тут сама сохнешь и детей моришь, и чего ждешь?

— А до того горько, милые, что другой раз глядишь-глядишь на волну на озере, и слезы ползут. — Бабка отворачивается, как-то сразу стихнув.

Сидор Петрович сидит и часто-часто сморкается под ноги себе, говорит, наклонив голову к каменьям:

— А он приехал на четыре денька, — горя привез…

— Павлюк бросил нас, — продолжает бабка, — перешел на берег, живет с людьми, ему и жизнь людская…

— А чего же вы ждете? — приступает к ней предсельсовета.

— Товарищ Зиновьев, — с упреком прерывает его женщина, ласково отстраняя беловолосую головку мальчугана лет семи. — Ну словно мы такие совсем дикие люди, что ничего не знаем, не сочувствуем. Да я иду на этой неделе мимо вашей пшеницы, а пшеница-то высокая да могучая такая, и конца-краю ей нет. Ну, режьте меня, сердце заболело, хочется жать. Пшеницу эту жать хочу.

— Пшеничка добрая, — вздыхает бабка, вытершись и снова приободрившись.

В этих словах, сказанных со всей искренностью, с почтительной завистью хлеборобов, — сознание большой, может быть, еще самим не до конца ясной вины и ошибки…

Островитяне были уже в колхозе. В тридцать первом году. Они ссыпали сколько могли семян, посеяли; раньше, чем другие просыпались на берегу, они уже приплывали в своих долбленых душегубках, работали хорошо. И когда уродился хлеб, они предложили разделить его на корню. Они слышали, что это не разрешается, но ждали и работали с затаенной уверенностью, что только это так говорится, что нельзя, а ведь все в колхозе так же, как и они, островитяне, хотят небось делить на корню. Зиновьев решительно заявил, что это не удастся. Тогда они вышли из колхоза, перевезли на остров свой инвентарь, все, что им возвратили. Стали жить по-старому, но как-то не было уже того, хотя бы нищенского, спокойствия.

Три года они жили на своем острове, оставив на берегу Павла Карасева. Они старались не думать о колхозе, как не думали раньше о деревнях, стоявших на берегу. Но. теперь они знали обо всем, что там делается изо дня в день. Знали, сколько там сеяли, сколько получили по трудодням, кто там что купил себе, в чем там ходят, что там едят. Они видели вдали за краем воды, подернутой мелкой рябью, колхозные хлеба, стадо, бригады в поле. Видели, как выезжает на ловлю рыбацкая бригада; видели, как в ее полукилометровые сети попадает настоящая рыба, какой уже и старики не запомнят. А в островные сиротские мережи, как нарочно, забиралась мелкая рыбешка — «козы» — признак, что в этом месте ничего не поймаешь. Они убеждались с невысказываемой горечью, что даже этот не паханный, не сеянный от веков «хлеб» колхозникам дается лучше, чем им, островитянам.

А когда они взбирались на свои дворы — подпереть трубу или починить снопиком соломы крышу, они подолгу смотрели на новые постройки на колхозной усадьбе, на невиданное сооружение, которое строилось, вырастало, круглое, как ствол гигантского дерева, и знали его название: башня. И, не желая думать обо всем этом, думали и говорили больше всего о нем. И жизнь, какою жили десятки, может быть, сотни лет на острове, и сам остров стали постылыми для них, точно жили они здесь по принуждению…

— А то увидишь, везут вечером детей с площадок. Сидят, как горлачики, на подводе, поют песни, да так ладно поют. Все чистенькие, сытенькие, здоровенькие.

— А мои вот растут… — замечает невестка печника.

— В чем же дело? Надо уж подаваться.

— Нет уж, не могли мы раньше, а теперь что уже. Семена, товарищ Зиновьев, не можем мы представить. На семена нам не сбиться.

Зиновьев торжественно сообщает им то, с чем он, главным образом, и приехал сегодня к ним.

— Нынче семена найдутся в колхозе. Только чтобы это последний раз у меня.

Женщины настороженно посматривают на нас: не для приезжих ли людей только говорит Зиновьев?

— Серьезно говорю. Так и мужчинам передайте.

— Спасибочко вам, товарищ Зиновьев, — растроганно и с достоинством говорит бабка. — Дай вам здоровья…

Сидор Петрович беспокойно оглядывается, чмокаете сожалением губами:

— А может, хоть молочка выпьете?

Островитяне провожали гостей за свою околицу. Женщины, дети, калека, Сидор Петрович — все они, повиснув на изгороди, долго смотрели вслед отчалившей лодке. Лодка шла ровно, покачиваясь под низкими, пересекшими озеро лучами вечернего августовского солнца.

Предыдущая главаГлава 15 из 213Следующая глава