К книге
Театр. Том 2А. Михайлов ТЕАТР КОРНЕЛЯ. 5
95%
А. Михайлов ТЕАТР КОРНЕЛЯ. 5
80

Проблемы соотношения власти и общественного блага, воздействия власти на личность в очень разных политических ситуациях и на различном материале решаются в серии трагедий Корнеля так называемой «второй манеры», последовавших за «Горацием» и «Цинной», в таких пьесах, как «Полиевкт» (1641–1642), «Помпей» (1642), «Родогуна» (1644), «Ираклий» (1647), «Никомед» (1651), и др. Эти трагедии относятся к числу наиболее зрелых, наиболее интересных по своим сюжетам и способам их решения произведений Корнеля. Материал этих пьес — самый разнообразный. Он почерпнут из истории поздней античности и раннего средневековья, но лишь в «Помпее» касается событий широко известных. В остальных случаях, не отходя от магистрального сюжета истории, Корнель додумывает многие важные для него детали, вводит новые мотивы, придумывает ключевые для развития сюжета эпизоды. Потому-то он и обращается к тем событиям истории Рима и его восточных соседей, которые не получили подробного и однозначного освещения в историографии.

Если в «Помпее» перед нами Египет последних Птолемеев в период африканских войн Юлия Цезаря (I в. до н. э.), то в «Полиевкте» — Армения в середине III в. н. э., в «Родогуне» — Сирия в середине II в. до н. э., в «Ираклии» — Византия в начале VII в. н. э., а в «Никомеде» — Вифиния начала II в. до н. э. Как видим, географический и хронологический «разброс» довольно велик.

Отметим, что и в «Цинне» Корнель рассказал о событиях, подтверждаемых не всеми историками, а следовательно, более «податливых» его творческой фантазии.

Вообще трагедии «второй манеры» обычно рассматривают порознь одна от другой и отделяют решительным рубежом от «Горация» и «Цинны». Между тем такое рассмотрение и особенно безоговорочное отделение от предшествующих трагедий — ошибочно.

И проблематика трагедий «второй манеры» и многие их стилистические и структурные черты были подготовлены предыдущими пьесами, особенно «Цинной». Как очень верно и тонко заметил Ю. Б. Виппер, «„Цинна“ представляет собой как бы ключ к истолкованию дальнейшей эволюции писателя»[30].

Действительно, уже в «Цинне» общегосударственные интересы начинают соотноситься с личностью монарха. Политика, борьба за власть подменяют собой надличностные, общенародные ценности. Получается, что иногда во имя этих высоких идеалов можно совершить и низкие, антигуманные поступки. Уже в «Цинне» указывалось на угрозу подмены высокой политики политиканством.

Не будем забывать, что трагедии «второй манеры» писались в преддверии и в разгар событий Фронды. Для нас важно не то, изобразил ли писатель, скажем, в «Никомеде» под именами Арсинои, Лаодики, Фламиния, самого Никомеда соответственно Анну Австрийскую, г-жу де Лонгвиль, кардинала Мазарини, принца Конде, а то, что в период гражданской смуты Корнеля с особой силой влекли к себе вопросы политики, с небывалой остротой вставал вопрос о моральной стороне власти, о праве во имя «высших», пусть общегосударственных, общенародных интересов совершать если и не прямые преступления, то такие поступки, которые обычной моралью, как правило, осуждаются. Короче говоря, писателя интересовала степень порядочности в политике, воздействие власти на личность ее носителя, соотношение интересов государственных и частных, а также возможность отождествления воли монарха или вождя с общественной необходимостью.

Поэтому не случайно в трагедиях 40-х годов Корнель вывел целую галерею персонажей, весь смысл жизни которых сводится к борьбе за власть. И ведут они ее якобы в интересах общества, для того чтобы облагодетельствовать свой народ, привести его к миру и счастью. Но на деле борьба эта, эта столь ярко нарисованная писателем жажда власти, что обуревает его героев, утрачивает гуманные цели и тем более гуманные методы.

Таким путем к достижению своей цели идет римский наместник Феликс в «Полиевкте», Цезарь в «Помпее», сирийка Клеопатра в «Родогуне», Фока в «Ираклии», Арсиноя в «Никомеде». Но жаждой власти не исчерпываются их характеры. Если Феликс только благоразумен, то Цезарь мужествен, великодушен, мудр. В этом он противопоставлен в трагедии и слабовольному царю египтян Птолемею, и его коварному и жестокому советнику Потину (который недаром проповедует: «Чтоб все возмочь, ни с чем должны мы не считаться и добродетели бесплодной предпочесть злодейство, если в нем нужда державе есть»). Но и Цезарь — прежде всего политик, а потому способен на бесчеловечный обман. В «Полиевкте» мудр и справедлив Север, но и он идет на антигуманные поступки ради процветания и спокойствия Рима.

Начиная с «Цинны» Корнель создает неповторимые образы женщин-мстительниц. В «Цинне» это Эмилия, в «Помпее» — Корнелия, в «Родогуне» — Клеопатра, в «Ираклии» — Пульхерия и т. д. Они не одинаковы. Одни из них слабы, взятая ими ноша явно им не по плечу. Такова Пульхерия, слабая, сомневающаяся, пугливая, не борец, а жертва, игрушка в чужих руках. Напротив, Корнелия сочетает в себе пластическую мягкость с неколебимой твердостью; чувство мести не ослепляет ее, она признает за Цезарем целый ряд достоинств, она как римлянка даже гордится им. Вообще существенной чертой трагедий Корнеля «второй манеры» является то, что подлинными двигателями интриги, как правило, оказываются женщины. И не потому, что они мстительницы вроде Эмилии или Корнелии, или ожесточенные борцы за власть вроде сирийки Клеопатры или Арсинои. Просто женщины оказываются ярче мужчин, их духовный мир — сложнее и богаче.

Так, страдания Паулины («Полиевкт») куда острее и глубже, чем переживания ее мужа, одухотворенного новой верой и идущего благодаря этому на разрыв с прошлым легко и даже радостно, хотя этот шаг сулит ему муки и смерть. Полиевкт, конечно, мученик, но в нем нет, с точки зрения Корнеля, подлинного героизма, ибо он не преодолевает ради высшей цели личные влечения и тем более интересы. Поступок его героичен, но героем в трагедии оказывается не он, а Паулина. Если Аристотель считал, что трагедия должна вызывать чувство страха и сострадания, то Корнель добавлял к ним восхищение. Паулина вызывает именно это чувство. Во имя долга — исполнения своего супружеского обета (а замужем-то она всего две недели!) — она смиряет свою давнюю любовь к Северу. Во имя любви и сострадания к Полиевкту Паулина идет против своего гражданского (в ее понимании) долга — отказывается осудить мужа, принявшего христианство, хотя догматы новой религии ее пугают. Переживания этой молодой женщины, умеющей любить и быть верной до конца, достигают высокого трагизма. И, как всегда бывает у Корнеля, героиня непременно проходит стадию полного смятения чувств, утрачивая реальное представление о происходящем. Паулина восклицает:

«Мой дух изнеможден, зловещей тьмой объят,

То брезжит предо мной надежда на спасенье,

То ужасы меня теснят, как привиденья,

И бедный разум мой, мятущийся в бреду,

Мне в будущем сулит то счастье, то беду».

Но Паулина преодолевает этот разброд мыслей и чувств и стойко встречает свой удел. Она способна и на большее: потрясенная, а, возможно, и просветленная гибелью мужа, Паулина также рвет со старыми обычаями, становясь в ряды преследуемых христиан.

Столь же своеобразен образ египетской царицы Клеопатры, существа гордого и властного, выделяющегося своей значительностью рядом с ее ничтожным братом Птолемеем. В Клеопатре уже живет желание власти, хотя оно еще не побеждает в героине другие чувства, прежде всего чувство любви к Цезарю и гордости этой любовью.

В «Родогуне» непосредственно сталкиваются в борьбе не на жизнь, а на смерть две женщины — сирийка Клеопатра и парфянская царевна Родогуна. Обе они — страстные, неистовые натуры. Любовь, ненависть, властность, мстительность находят приют в их пылких сердцах. Но два чувства доминируют, подчиняя себе остальные, сложно с ними переплетаясь; это любовь и жажда власти. Для Клеопатры власть — превыше всего. «Нет беззаконных средств в борьбе за власть и царство!» — восклицает она. Или еще определеннее: «Для счастья властвовать готова к преступленью». Родогуна сначала вся — в размышлениях о любви, об этом таинственном, непостижимом чувстве:

«Есть чувство тайное, что сердце с сердцем вяжет,

И в мире нет прочней незримой этой пряжи;

Нам не дано постичь и объяснить его —

Двух любящих сердец сладчайшее родство».

Но и она вступает в борьбу за власть. Правда, Родогуна на первых порах лишь обороняется, лишь выжидает, но и ей не чуждо стремление к славе, которую дает царский венец. И в ней просыпается дикая, необузданная, жестокая мстительность, которая оказывается сильнее любви, совсем недавно пленявшей героиню своей загадочностью («Как прихотлива ты, любовь, как непонятна!»). Если Клеопатра требует от Селевка и Антиоха в обмен на царский венец убийства дерзкой парфянки, то Родогуна предлагает свою любовь тому из братьев, кто решится поднять руку на мать. Необузданность, экстатичность страстей этих двух женщин, их ничем не оправданный и даже непристойный разгул выделяют их из ряда других героинь Корнеля, обуреваемых не менее сильными и пагубными страстями. Например, в «Никомеде» совершенно одержима идеей власти царица Вифинии Арсиноя. Во имя власти она готова на предательство, на преступление, на попрание всех человеческих законов. «Что ярость женщины удержит? Мы жестоки», — это признание в ее устах симптоматично.

Такое неистовство, всплеск страстей, жажда власти приводит героинь Корнеля к поступкам антигуманным, жестоким, отталкивающим. Для того чтобы устранить соперника, удержать власть или свергнуть тирана, они идут на ужасающие поступки. Так, героиня «Пертарита» Роделинда хладнокровно и расчетливо толкает узурпатора на убийство ее малолетнего сына, дабы вызвать этим всеобщее возмущение и падение тирана.

Итак, по мысли Корнеля, власть коверкает души ее носителей, делает их глухими к самым обычным, земным, но таким высоким чувствам, как дружба, верность, материнская любовь.

Начиная с «Цинны» для трагедий Корнеля типично выведение на сцену двух женских характеров, объективно (а часто и субъективно) противостоящих друг другу. Действительно: в «Цинне» энергичная действенная Эмилия как бы противостоит кроткой, «тихой» в своей мудрости Ливии; в «Помпее» такую противостоящую пару образуют Клеопатра и Корнелия, в «Никомеде» — Арсиноя и Лаодика, в «Родогуне» — сирийка Клеопатра и Родогуна (хотя обе они схожи необузданностью своих страстей). И если в более ранних трагедиях все ограничивалось неким моральным противостоянием героинь, олицетворяющих разные этические и политические принципы (например, в «Цинне»), то позднее эта конфронтация принимает крайне резкие, непримиримые формы. Как заметила Н. А. Сигал, «в центре драматического действия стоит не внутренняя борьба между „разумным“ долгом и „неразумной“ страстью, а совершенно реальная, фактическая борьба между отдельными людьми, борьба за власть, возможность осуществить свои жестокие желания, продиктованные ревностью, ненавистью, местью»[31]. Это сказано только относительно «Родогуны», но могло бы быть отнесено и к другим трагедиям «второй манеры». Характерно, что самые общие проблемы решаются теперь Корнелем не только на примерах, которые принято считать типичными, но и на таких, которые производят впечатление исключительности, даже неправдоподобия. В «Цинне» этого еще не было.

Отметим еще одну общую черту этих трагедий, один из элементов их структуры. Для большинства из них типичен мотив любви двух героев к одной и той же женщине. Было это уже в «Цинне», где главный герой и его сообщник Максим любили Эмилию. В «Полиевкте» — герой и Север любят Паулину, в «Родогуне» в героиню влюблены Селевк и Антиох, в «Никомеде» главный герой и его сводный брат Аттал любят Лаодику, в «Ираклии» герой и его друг Маркиан поставлены автором в сложные отношения с Пульхерией. Показательно, что основными героями трагедии оказываются оба или один из соперников. Именно вокруг них сконцентрированы те этические ценности, которые отстаивает и пропагандирует Корнель. Именно этим героям приходится преодолевать нелегкую внутреннюю борьбу между чувством и долгом. Причем в понятие долга писатель гуманистически включает не только служение государству, общественному благу, но и такие мощные побудительные причины, как дружба, побратимство, просто чувство чести. Перед этой группой героев Корнеля нередко стоит тяжелый выбор не столько между короной и любовью, сколько между властью законной и беззаконной, между любовью искренней и навязанной.

Перед таким выбором стоят Селевк и Антиох, Ираклий и Маркиан, Никомед и Аттал. Они соревнуются не в доблести, а в благородстве, они постоянно готовы уступить власть тому, кто ее более достоин, отказаться от руки любимой девушки, если она любит другого. В этом их отличие от других персонажей, быть может, даже объяснение трагичности ситуаций, в которых оказываются герои. Как видим, проблема соотношения чувства и долга в трагедиях «второй манеры» отнюдь не исчезает, напротив, она обогащается новыми красками, новыми неожиданными нюансами, становится сложнее, глубже и, если угодно, увлекательнее.

Вместе с тем нельзя не заметить, что проблема эта еще более лишается некого надличностного начала. Вся она — в биении живых сердец, в игре страстей, в столкновении благородных натур с обстоятельствами сложными, порой таинственными, на первый взгляд неразрешимыми. Так, в «Родогуне» Селевк и Антиох не знают, ни кого любит героиня, ни кто из них имеет право на корону. В «Ираклии» остается долго неясным, кто из героев любим Пульхерией и кто же в действительности сын узурпатора Фоки, а кто — законного императора Маврикия, и т. д.

Но вот что примечательно. Несмотря на то, что гибнет Селевк, убитый по приказанию матери, едва не погибает Никомед или смертельной опасности подвергается Ираклий, борьба героев за власть дается им в конце концов легко. Откуда же эта легкость, эти счастливые исходы мрачных, исполненных кровавых замыслов и козней трагедий? Противниками героев оказываются либо правители лукавые, но слабые (вроде египетского царя Птолемея или царя Вифинии Прусия), либо грубые узурпаторы, которым не дают покоя содеянные ими беззакония. Например, император Фока из трагедии «Ираклий» признается:

«Те радости, что власть сулит на расстоянье, —

Источник вечного и тайного страданья:

Боязнь лишиться их мешает их вкушать.

Занять престол легко, но трудно удержать…

Тиран, посеявший боязнь и гнев в сердцах,

Пожнет в свой день и час отчаянье и страх».

Сходные признания сирийки Клеопатры, Арсинои и им подобных, то есть тех персонажей, кого Корнель относит к узурпаторам и тиранам, объясняют, почему их власть столь недолговечна. Писатель, как и раньше, как, скажем, в «Цинне», ратует за власть, основанную на разуме и праве. Последнее показательно. Что понимает под «правом» автор «Ираклия» и «Никомеда»? На первый взгляд — порядок престолонаследования (характерно, что узурпатор Фока заявляет себя сторонником выборной власти, тогда как дочь «законного» императора Пульхерия стоит за наследственную власть). Но вот что интересно: правом на власть обладают у Корнеля те герои, что отмечены мужеством, благородством, мудростью, кто хочет руководствоваться разумом. Вот почему храбрый и добрый Никомед находит поддержку в народе. Когда он появляется при дворе, Лаодика объясняет ему положение дел в столице:

«Народ здесь любит вас, к ним ненависть питает,

А кто царит в сердцах, тот силой обладает».

«Они» — это слабый, безвольный царь Прусий и его вторая жена своевольная, властолюбивая Арсиноя. И народ действительно дерзко вмешивается в ход событий: его восстание сметает ненавистную всем власть Прусия и Арсинои.

Таким образом, проблема власти переведена в этих трагедиях в иную плоскость. Если в «Цинне» в образе Августа сделан был набросок мудрого правителя, своеобразного «просвещенного монарха», то в следующих пьесах неустанно демонстрируется пагубность плохого, опирающегося на произвол правления, которое неминуемо должно в конце концов пасть. Думается, иллюзорность этого была ясна и самому писателю.

Но получилось так, что образы узурпаторов и тиранов, терпящих в трагедиях моральный и политический крах, оказались ярче, выпуклей, сконцентрированнее, чем образы их противников, обладающих глубоким и сложным внутренним миром, но лишенных цельности и силы. Выделяется здесь, пожалуй, один Никомед; Ромен Роллан полагал, что он «принадлежит к типу, который близок всякому народу, — добродушный, веселый гигант, галльский Зигфрид, один среди толпы врагов разрушающий коварные их замыслы, смеющийся над их ничтожеством, полный веселого задора и в конце концов остающийся победителем»[32]. Хотя герой Корнеля истолкован здесь несколько в духе Гаргантюа или Кола Брюньона, цельность и уверенная сила этого образа подмечены верно: Никомед знаменует собой некий возврат к образам «Горация» и даже «Сида». «Горяч и резок он», — говорит о нем Арсиноя. Он способен отринуть личные интересы во имя государственных. Вот его кредо:

«Царь истинный — не муж и даже не родитель:

Лишь о величии все помыслы его,

Царь должен царствовать…»

А под «царствованием» он понимает правление разумное, справедливое, а потому — величавое.

Трагедии «второй манеры» лишь изредка оказываются посвящены событиям, развертывающимся в Риме. Хотя в «Помпее» мы видим главных персонажей римской политической жизни — Цезаря, Марка Антония, Лепида и других, ни в одной из этих пьес действие не происходит в великом городе. В пьесах этих лет события протекают на окраинах империи (или республики). И вот что полезно отметить. Хотя Рима и нет на сцене, он как бы присутствует в отдалении, и от пьесы к пьесе происходит его развенчание, развенчание его гражданских доблестей, его непререкаемого авторитета. Особой силы развенчание Рима достигает в «Никомеде», где не раз произносятся иронические похвалы в его адрес. Тем самым Рим перестает быть для Корнеля тем идеалом, который он искал в «Горации» и «Цинне». Власть «местная», провинциальная, с одной стороны, менее помпезна и величественна, у нее могут быть существенные недостатки, с другой же стороны, она не так ослеплена своим почти божественным величием, она более человечна, ибо не печется о своем мировом могуществе и авторитете.

С этим уходом на периферию, в страны Востока связана, кок уже говорилось, большая свобода писателя в построении интриги. Сложность стоящих перед героями личных проблем усложнила и взаимоотношения между персонажами, усложнила само действие, которое стало не только более динамичным внешне, но и более напряженным внутренне. Для трагедий этого периода типичны такие положения, когда герои ничего не знают о себе, что приводит к очень осложненным сюжетным ситуациям, даже к мотивам инцеста (на этом во многом строится интрига «Ираклия», хотя до подлинного кровосмесительства дело в пьесе не доходит).

В разборе «Никомеда» Корнель настаивал на допустимости понимать трагедию иначе, чем понимал ее Аристотель, чем понимал ее он сам в пору работы над другими своими пьесами. Не нарушая правила трех единств в трагедиях «второй манеры», Корнель в известной мере изменял одному существенному принципу классицистической эстетики — принципу правдоподобия. Уж слишком исключительны, невероятны обстоятельства, в которых оказываются его герои. Это обнаруживает себя в рассмотренных нами пьесах, но в еще большей мере — в созданных одновременно с ними двух трагедиях, тоже «второй манеры», относимых обычно к числу явных творческих провалов драматурга, — в «Теодоре, девственнице и мученице» (1645) и «Пертарите» (1652). Их недостатки — продолжение достоинств других трагедий этих лет. В них интрига оказалась слишком сложной, и, главное, она уже не во всем детерминировала поведение героев, не вытекала из их характеров.

Вообще в пьесах Корнеля 40-х и начала 50-х годов обнаруживают иногда следы воздействия на драматурга эстетики барокко с ее интересом к характерам сложным и изломанным, к интриге запутанной и алогичной, к развязкам неожиданным, никак не продиктованным предшествующим развитием сюжета. Эти черты барокко Корнель воспринял, конечно, не в полной мере. Ситуации в его пьесах действительно бывают нередко весьма сложными, но писатель неизменно к концу трагедии их распутывает и проясняет. Он умело прибегает к ретардациям, к, казалось бы, второстепенным эпизодам, которые, впрочем, никогда не нарушают единства действия. Как бы ни был запутан сюжет трагедии, в хитросплетениях его лабиринта Корнель не упускает из своих рук нить Ариадны и приводит пьесу к развязке порой с небывалой виртуозностью (такова, например, развязка «Ираклия»). Поступками героев движут страсти необузданные и темные, но во всем их поведении нет ничего алогичного и непредсказуемого, напротив, герои эти даже в своей преднамеренной жестокости всегда по-своему логичны. Поэтому мы можем говорить лишь о барочных тенденциях в его творчестве, которыми, по-видимому, определяется своеобразие места Корнеля в драматургии классицизма. Именно так, между прочим, понимал самобытность творчества Корнеля Пушкин, заметивший в 1834 г.: «Старый Корнель один остался представителем романтической трагедии, которую так славно вывел он на французскую сцену»[33].

Более насыщенные «романтическим» элементом, трагедии «второй манеры» не перестают быть величественными. Они также полны пространными монологами, напряженными диалогами, возвышенными сценами. Если в них несколько больше действия, чем, например, в «Цинне», то все-таки основные события происходят за сценой, о них лишь рассказывается. В них также мало аксессуаров, нет и снижающих, бытовых деталей. Корнель в этих пьесах остается незаурядным мастером стиха. Так, в трагедии «Помпей» длинные повествовательные пассажи (рассказ об убийстве Помпея, о прибытии Цезаря в Александрию, о сожжении тела Помпея, о битве римлян с египтянами), вдохновленные, впрочем, «Фарсалией» Лукана, являются образцами большой эпической поэзии. Удаются ему и возвышенно-лирические партии, скажем, скорбный монолог Корнелии, монолог страдающей Паулины или мечущейся Родогуны. С пространными периодами соседствуют короткие, близкие к афоризму, к сентенции фразы. Особенно удачны диалоги друзей-соперников (например, Селевка и Антиоха) или любовников, которые еще не открыли друг другу свои чувства.

Предыдущая главаГлава 80 из 84Следующая глава