К книге
Обручение с вольностьюСтраница 12
31%
Страница 12
12

Внезапно светлый силуэт просквозил за левым ок­ном. Заколебались занавески, вспугнуто заметался ого­нек свечи. Какой-то человек во всем белом, видно, в рубахе ночной или же в белье, подошел к окну и, вжавшись лбом в стекло, некоторое время глядел на улицу. Черты его лица рассмотреть было трудно. Смутно уга­дывался лишь общий очерк головы, шеи и плеч.

Евлампий Максимович подался вперед из своего ук­рытия, чтобы подробнее запечатлеть в памяти образ человека, который должен был обратить в явь самые сме­лые его мечтания, не исключая мечтаний о судебных приставах и переломленной шпаге. Но в это мгновение человек отступил от окна в глубь комнаты. Свеча погас­ла, и левое окно стало разом темнее двух других.

Евлампий Максимович хотел было отправиться до­лгой, как вдруг приметил в конце улицы две еле разли­чимые фигуры. Через минуту они довольно четко обо­значились в уличном проеме на фоне звездного неба. Го­лову одной фигуры венчала треуголка, а над другой возвышалась какая-то странного вида шапка, при бли­жайшем рассмотрении оказавшаяся камилавкой. «И •точно, поп», — подумал Евлампий Максимович.

В спутнике его он тут же признал Платонова.

У ворот они замедлили шаги, и их приглушенные го­лоса зазвучали совсем близко.

— Итак, завтра в воспитательный дом. Или сперва на ябедника нашего поглядеть хотите?

— Нет уж, сперва к сиротам пожалуем... Вы распо­рядитесь с утра, чтобы им обед поранее подали. Заодно и поглядим, каков у них корм.

— Может, завтрак позднее устроить?

— Да уж чего мудрить-то! Обед, он всей дневной пище голова. Обед и поглядим...

Лязгнула железная щеколда на воротах, и все стих­ло. Уперев трость в землю, Евлампий Максимович воз­дел лицо к звездам, беззвучно шепча свой любимый де­вяносто первый псалом:

— «Внегда прозябоша грешники, яко трава, и пони- коша вси делающие беззаконие...»

Губы его обозначали эти слова, а звезды в вышине готовились обозначить на небесном циферблате великую минуту торжества справедливости в Нижнетагильских заводах. Вот-вот должна была наступить эта минута. Уже воздеты на незримых цепях тяжелые гири его, Ев­лампия Максимовича, терзаний. Слышится тихий скре­жет, предвестник скорого боя, и скрипнули уже, повер­нувшись на осях, молоточки — изготовились ударить в невидимые колокольцы.

— «И вознесется, яко единорога, рог мой, и старость моя в елей умастится...»

XXV

По совпадению, странному для подлинной нашей ис­тории, девяносто первый псалом, как я уже сообщал,, более всех других любим был и государем Александром. Павловичем.

С этим псалмом вот как обстояло дело.

В августе 1812 года, в тот вечер, когда государь дол­жен был покинуть столицу и выехать к армии, оканчи­вал он некоторые дела в своем кабинете, разбирая бу­маги перед отъездом. В девятом уже часу он вышел из кабинета и увидел перед собой женщину в темной камзе, концы которой с трогательной простотой крест- накрест завязаны были на талии. Даже в малоосвещенной комнате государь сразу признал в этой женщине графиню Толстую. Почтительно склонив голову, она по­желала ему счастливого пути и подала какую-то бу­магу. Думая, что это не более, чем очередная просьба, он положил бумагу в карман, обещав заняться ею на* досуге, и прошел к ожидавшей его карете. На втором ночлеге он случайно сунул руку в карман и обнаружил эту бумагу. А когда начал читать, понял, что перед ним переписанный от руки девяносто первый псалом. Чтение- это странным образом его успокоило, подарив сон, ка­кого он не знал с самого начала войны. Бывают в жиз­ни такие минуты, когда все прочитанное сразу ложится, на душу, каждое слово применяется к собственной жиз­ни. И бумага, поданная графиней Толстой, как раз при­шлась к такой минуте.

А через четыре года, в Москве, когда он разбирал на рабочем столе всякие книги, одна вдруг упала на пол,, раскрывшись. Он поднял ее, мельком взглянул на рас­крывшуюся страницу и увидел, что книга раскрылась, опять же на девяносто первом псалме. С той поры он выучил его наизусть и ежевечерне читал вместо мо­литвы...

Августовская ночь лежала над великой страной.. И в двух различных ее концах, за тысячи верст друг от друга, два человека повторяли одни и те же слова. А ночь делалась все гуще, и вторник, день Марса, скоро должен был смениться средой, днем Меркурия.

XXVI

В среду вечером, удалившись в отведенную ему ком­нату, Васильев присел к столу, чтобы составить депешу губернатору.

«Ваше Превосходительство, милостивый государь Антон Карлович, — написал он своим убористым, гово­рящим о привычке к бумажному делу почерком. — Счи­таю долгом известить Вас, что, благополучно прибыв на место, я и протоиерей Капусткин подвергли освиде­тельствованию воспитательный дом для подбрасывае­мых младенцев, имея на руках копию с о сем доме про­шения, поданного отставным штабс-капитаном Мосцепановым на высочайшее имя...»

— Ваш, ваш абцуг! — доносился из гостиной бас Капусткина. — С бубен и ходите!

Будучи большим любителем карточной игры, прото­иерей вынудил хозяина и хозяйку перекинуться в ламиш.

Васильева же другие одолевали заботы. Антон Кар­лович так и не открыл окончательно своего о всем деле мнения. Приходилось судить о нем со слов Булгакова, утверждавшего, что губернатор крайне опечален про­никшим в сферы прошением Мосцепанова. Но причины этой печали оставались для Васильева сокрыты. Был ли губернатор расстроен известностью графа Кочубея о непорядках в губернии или самой возможностью та­ких непорядков? Или досадным показалось Антону Кар­ловичу то, что прошение Мосцепанова, миновав перм­скую канцелярию, сразу полетело в столичные? А мо­жет, печаль эта происходила от необходимости что-то делать и куда-то писать, чего губернатор пуще огня боялся?

— Вы в карты глядите! — негодовал за стеной Капусткин, не отягощенный подобными сомнениями. — Что же вы делаете-то, сударыня!

Но в любом случае Васильев понимал одно: его се­годняшняя депеша и последующий отчет должны раз­веять печаль Антона Карловича, каково бы ни было ее происхождение. Образ губернского советника Василь­ева, сам по себе не способный вызвать приятное рас­положение духа по причине тщедушного сложения, ча­хоточных щек и покрытого вечной испариной лба, его образ должен был быть отныне прочно связан у Антона Карловича с самыми радужными воспоминаниями.

И пока для этого имелись все основания.

«...Как и указывал мне господин берг-инспектор Булгаков, — продолжал Васильев свою депешу, — сие прошение ни на чем не основано, кроме как на пустых и вредных фантазиях просителя, исполненного ненависти к здешнему начальству. Мы застали младенцев покоя­щимися в превосходных люльках, на которых с нема­лым изяществом вырезан вензель Н. Н. Демидова — в знак уважения к милосердному попечению его о нес­частных сиротах. Приставленные надзирательницы име­ют вид самый скромный. Для них введено здешним за­водским правлением форменное платье, состоящее из камлотового, синего цвету сарафана и кокошника с вы­соким очельем, на котором также имеется вензель гос­подина владельца, вышитый стеклярусом. Это нагляд­но показует все тщание, направленное на соблюдение младенцев и простирающееся даже до таких видимых малостей. Кстати сказать, дом этот предназначен не только для сущих младенцев, но и для детей постарше, кои лишь в возрасте шести-семи лет определяются в примерные семьи для дальнейшего воспитания. Единст­венно, в чем можно, пожалуй, упрекнуть здешнее на­чальство, это малые размеры самого здания. Однако такой упрек ныне должен быть почтен уже излишним, поскольку управляющий Сигов, человек весьма достой­ный, показал нам чертеж будущего здания воспитатель­ного дому, где на каждые пять душ сирот положена бу­дет отдельная комната...»

Капусткин всем увиденным остался очень доволен. Васильеву же показались подозрительны не только малые размеры воспитательного дома. Уж слишком но­вы были у младенцев люльки, и слишком явственно исто­чали они запах свежего дерева. Да и сарафаны надзи­рательниц ничуть не залоснились под грудью, в том месте, где прижимает обыкновенно женщина баюкае­мого младенца. А сами младенцы вид имели весьма заморенный. Все это Васильев отметил про себя, но пи­сать не стал. Ни к чему были Антону Карловичу такие подробности.

«...B воспитательном доме, — писал он, — царят чис­тота и порядок. Пища у детей постарше отменного ка­чества. В день нашего посещения им подана была уши­ца, каша со стерлядьми и квас с изюмом. На вопрос же мой, всегда ли у сирот бывает такая пища, управляю-

щий Сигов честно отвечал, что такой обед изготовлен в честь нашего приезда, а в другие дни избирают рыбку подешевле. Кроме того, к младенцам приставлена одна из прибывших сюда недавно коров тирольской породы. Отведав ее молока, я осмелюсь утверждать, что подоб­ное молоко и в Перми редкость — такое оно жирное, сладкое и густое, ровно сливки. Воистину, счастливы дети, вкушающие столь благословенный продукт приро­ды...»

Перечитав написанное, Васильев вымарал послед­ние строки. Они очевидно выдавали собственную его к молоку слабость. Антону Карловичу знать о ней вов­се было не обязательно. Тем более что Сигов, приметив, с каким томительным наслаждением пьет тирольское молоко губернский советник, улучил минутку спросить его: «Не желаете ли приобрести такую скотинку?»

Тогда Васильев отделался ничего не значащей фра­зой. А сейчас возмечтал вдруг о такой корове. Хлопот бы она ему никаких не доставила. Можно ее поселить у матушки, на Заимке. Ихнюю бы Феньку продали, а эту взяли. Что же касается сирот, Васильев тут же уте­шил себя двумя соображениями. Во-первых, как гово­рил Сигов, из Тироля не одна эта корова прибыла. Мож­но было и другую взять. А во-вторых, Васильев ни Сигову, ни Платонову не доверял и сильно подозревал, что после отъезда комиссии на место немецкой чудесницы встанет здешняя облезлая буренка. Или даже вов­се коза. Так что никакого вреда от его приобретения младенцам не выйдет. А ему при его здоровье оно очень было бы кстати.

Васильев не сразу заметил, что голоса в гостиной сделались громче. Сперва он подумал, будто опять ис­правница пошла не с той карты, вызвав негодование бдительного протоиерея. Однако голоса Капусткина не­слышно было. Зато отчетливо слышался голос Плато­нова:

— ...нет, это положительно всякие межи переходит?

Горничная девка что-то сказала, послышался скрип отодвигаемого стула и тонкий фальцет хозяйки:

— Прошу тебя, Павлуша, не ходи! Сейчас Якова по­зовем!

Шаги Платонова стихли в коридоре, и Васильев, не слишком задумываясь о происходящем в гостиной, вновь склонился над столом.

«... Я должен заметить, — бодро побежала из-под его пера бисерная строчка, — что известный Вам Мосцепанов никоим образом не стоит того беспокойства, ко­торое Вы по доброте своей о нем имеете. Сам он чело­век сомнительной нравственности, к каковому мнению пришел протоиерей Капусткин, поскольку я по роду обязанностей на эту сторону дела обращал меньше вни­мания. Всему заводу ведомы его плутни с вдовой здеш­него учителя Бублейникова. Эта легкомысленная ме­щанка уже в год смерти мужа родила от Мосцепанова дитя, вскоре умершее. Не вдаваясь в гнусные подроб­ности сего дела, открытые мне через протоиерея Ка- пусткина надзирательницей воспитательного дома, по­лагаю должным довести до сведения Вашего одно: помянутый младенец обманным путем подкинут был в воспитательный дом, где и умер позднее от горячки. История эта, многими лицами подтверждаемая, лиш­ний раз свидетельствует, что беспочвенные обвинения Мосцепанова назначены были, вероятно, заглушить на­родную молву и направить ее в русло обличения на­чальства, по каковому руслу она, к прискорбию, все еще имеет большую склонность течь...»

Губернатор губернатором, но и самого Демидова тоже нельзя было не принимать в расчет. Из демидов­ской избы сор никому выносить не позволялось — будь ты хоть какими звездами отмечен! Это Васильев хо­рошо понимал и потому старался.

Тут вновь послышался голос Платонова:

— Постойте, милостивый государь, постойте! Да как вы посмели порог мой переступить! Никто с вами и говорить не хочет. Я вам говорю, ступайте прочь. И трость уберите. Вот я людей позову... Я-а-ков!

Теперь Васильев встревожился. Отложив перо, он вышел в гостиную, и глазам его представилась следую­щая картина. Капусткин сидел в углу, у печи, откинув к ее изразцовой бирюзе свою большую седоволосую го­лову. На лице его написано было любопытство, смяг­ченное выражением собственного достоинства. Завод­ская исправница, ломая руки, стояла вблизи стола, на котором разложены были карты рубашками вверх. А из других дверей пятился в гостиную Платонов. Он изо всех сил цеплялся пальцами за дверные косяки, пыта­ясь удержать наступавшего на него высокого мужчину в потертом офицерском мундире без эполет и в фуражке. Мужчина этот находился еще в коридоре и не мог охватить взглядом всю гостиную. Протоиерея и завод­скую исправницу он не видел. Но Васильева углядел сразу. Углядев, легко отсоединил от косяка руку Плато­нова и шагнул мимо него в комнату.

— Яков! — взвизгнула исправница.

— Я вашего кучера сейчас у трактира видел... Так- то! — смешно припадая на правую ногу, мужчина пря­миком направился к Васильеву.

Тот приосанился, понимая уже, кто перед ним стоит. А мужчина сделал еще шаг и по-военному резко вжал подбородок в ямку между ключицами:

— Отставной штабс-капитан Мосцепанов... С кем имею честь?

— Советник губернского правления Васильев.

Капусткин поднялся со стула, печально поглядел на разбросанные карты, так и не сложившиеся в задуман­ную им комбинацию, и подошел к Мосцепанову,

— Соборный протоиерей Капусткин, — сказал Ва­сильев.

Евлампий Максимович почтительно склонил голову: — Весьма рад, ваше благородие!

— А ты, голубчик, хромаешь, аки богоборец Иа­ков,— с усмешкой проговорил Капусткин. — Где же по­страдать изволил?

— Под Шампобером имел честь,— поморщившись* сказал Евлампий Максимович.

На лице протоиерея отразилось недоумение:

Предыдущая главаГлава 12 из 39Следующая глава