На следующий день я получил записку от Марты, в которой она писала, что Джонс заболел и что доктор Мажио опасается осложнений. Она сама за ним ухаживает и в ближайшие дни не сможет вырваться из дому. Записка была составлена с таким расчетом, что ее прочитают чужие глаза, что ее оставят на виду, и все-таки она меня покоробила. В самом деле! Разве нельзя было написать так, чтобы между строк я мог вычитать какой-нибудь неприметный знак любви. Ведь опасность грозила не только Джонсу, но и мне, а утешаться ее присутствием в эти последние дни будет дано ему одному. Я представлял мысленно, что она сидит у него на кровати и он смешит ее, как смешил Тин-Тин в стойле у мамаши Катрин. Пришла и ушла суббота, потом воскресенье пустилось в свой длинный путь. Мне хотелось только одного — скорей бы все это кончилось.
В воскресенье днем, когда я читал, сидя на веранде, к отелю подъехал на джипе капитан Конкассер. Я позавидовал ему — джип! Толстобрюхий шофер с золотыми зубами, приставленный в свое время к Джонсу, сидел рядом с Конкассером, щерясь во всю пасть, точно обезьяна, разрешающаяся от бремени в зоопарке. Конкассер не вышел из машины, оба глазели на меня сквозь черные очки, а я отвечал им тем же, но у них было преимущество: я не видел, как они моргают.
Это длилось довольно долго, и наконец Конкассер сказал:
— Говорят, вы собираетесь в Ле-Кей.
— Да.
— Когда это?
— Надеюсь, завтра.
— Пропуск вам выдан ненадолго.
— Знаю.
— День туда, день обратно и ночевка в Ле-Кей.
— Знаю.
— Важные у вас там, наверно, дела, если вы не боитесь такой дороги.
— О своих делах я доложил в полицейском управлении.
— Филипо в горах под Ле-Кей и ваш Жозеф тоже там.
— Вы осведомлены лучше меня. Но ведь это положено вам по должности.
— Вы здесь один?
— Да.
— Ни Кандидата в президенты. Ни мадам Смит. Британский поверенный и тот уехал. Вы от всех на отшибе. Страшновато бывает по ночам?
— Я уже привык к этому.
— Мы проследим весь ваш путь, на каждой заставе будем отмечать. Придется вам отчитаться, где и когда вы были. — Он сказал что-то шоферу, и тот захохотал. — Я ему говорю, что либо он, либо я кое о чем вас порасспросим, если вы где-нибудь задержитесь.
— Так же, как расспрашивали Жозефа?
— Вот именно. Точно так же. Как поживает майор Джонс?
— Плохо. Заразился свинкой от сына посла.
— Говорят, новый посол скоро приедет. Правом убежища нельзя злоупотреблять. Майору Джонсу лучше перебраться в британское посольство.
— Можно ему сказать, что он получит охранное свидетельство?
— Да.
— Хорошо, скажу, но только когда он выздоровеет. Я не помню, была у меня свинка или нет, и рисковать не собираюсь.
— Мы с вами еще подружимся, мосье Браун. По-моему, майор Джонс стоит вам поперек горла так же, как и мне.
— Может быть, вы и правы. Но я все-таки передам ему насчет охранного свидетельства.
Конкассер дал задний ход, ломая своим джипом ветки бугенвиллеи с таким же удовольствием, с каким ломал людям руки и ноги, потом развернулся и уехал. Только его приезд и нарушил тягучесть долгого воскресного дня. В виде исключения подачу тока прекратили точно в указанное время, и ливень ринулся со склонов Кенскоффа, будто его запустили по хронометру. Я заставлял себя вчитываться в рассказ Генри Джеймса {69} «Благословенное место» из сборника в дешевом издании, который кто-то давным-давно оставил в отеле; мне хотелось забыть, что завтра понедельник, но ничего из этого не выходило. «Бурлящий поток нашей страшной эпохи», — писал Джеймс, и я недоумевал, какое краткое нарушение завидного викторианского мира и покоя вызвало в нем такую тревогу. Может быть, его лакей потребовал расчета? «Трианон» стал средоточием моей жизни — это был мой столп непоколебимый, более надежный, чем Господь Бог, в слуги которому меня прочили отцы Приснодевы: когда-то я преуспел с ним больше, чем с моей разъездной художественной галереей, состоявшей из одних подделок; в некотором смысле «Трианон» был и нашим фамильным склепом. Я отложил в сторону «Благословенное место» и, взяв лампу, поднялся наверх. Вполне возможно, подумалось мне, что, если затея с Джонсом сорвется, это будет моя последняя ночь в отеле «Трианон».
Картины, развешанные когда-то вдоль лестницы, были проданы или возвращены владельцам. У моей матери хватило здравого смысла обзавестись вскоре после приезда на Гаити полотнами Ипполита, и я хранил их все эти годы, и хорошие и плохие, отказываясь продать американцам, — хранил, как своего рода страховой полис. Осталась у меня и картина Бенуа, на которой был изображен ураган «Хэзел» 1951 года — серая взбухшая река, несущая с собой весьма странный подбор предметов: дохлую свинью вверх брюхом, стул, лошадиную голову и кровать с разрисованной цветами спинкой; на берегу двое — солдат и священник, — оба молятся, и деревья, накренившиеся в одну сторону под вихрем. На нижней лестничной площадке висела картина Филиппа Огюста — карнавальная процессия, мужчины, женщины и дети в ярко размалеванных масках. По утрам, когда в окна первого этажа било солнце, резкая цветовая гамма создавала впечатление, что на карнавале весело, что барабанщики и трубачи вот-вот заиграют бойкий мотивчик. Но стоило подойти поближе, и вы видели, насколько уродливы все эти маски, а ряженые, оказывается, окружали труп в саване; тогда примитивно яркие тона сразу жухли, будто притемненные тучами, которые надвигаются с Кенскоффа и, того гляди, загромыхают громом. Где бы у меня ни висела эта картина, не раз думалось мне, я всегда буду чувствовать, что Гаити близко. И всегда услышу шаги Барона Субботы на ближайшем кладбище, даже если ближайшее кладбище будет у Тутинг-Бека.
Сначала я зашел в номер «люкс» Джона Барримора. Из его окон ничего не было видно, город тонул во мраке, только в президентском дворце мерцала щепотка огней да фонари цепочкой обозначали границы порта. На тумбочке у кровати лежала оставленная мистером Смитом книга о вегетарианстве. «Сколько же он возит их с собой для распространения?» — подумал я, открыл ее и увидел надпись на форзаце, сделанную по-американски четким наклонным почерком: «Дорогой Неизвестный мне Читатель, не закрывай эту Книгу, а полистай ее на сон грядущий. В ней Мудрость. Твой Неизвестный Друг». Я позавидовал его убежденности — убежденности и чистоте стремлений. Прописные буквы приводили на память гидеоновское издание Библии, экземпляр которой лежит в американских гостиницах в каждом номере.
Этажом ниже была комната моей матери (теперь — моя спальня), а среди номеров, запертых на ключ и давно отвыкших от обитателей, — комната Марселя и та, в которой я провел свою первую ночь в Порт-о-Пренсе. Я вспомнил дребезжанье звонка, и могучую черную фигуру в ярко-красной пижаме, и монограмму на кармашке, и как он сказал мне грустно и виновато: «Она зовет меня».
Я зашел в эти комнаты — сначала в одну, потом в другую; там ничего не осталось от того далекого прошлого. Мебель вся другая, стены покрашены заново, и даже сами комнаты перестроены, чтобы выкроить помещение для ванных. На фаянсовых биде толстым слоем лежала пыль, горячей воды в кранах не было. Войдя к себе, я сел на огромную кровать моей матери. И хотя с тех пор прошло столько лет, я бы, пожалуй, не удивился, увидев на подушке тоненькое золотце тех ошеломляющих тициановских волос {70}. Но от нее ничего не осталось, кроме того, что я сам выбрал и сохранил. На столике у кровати стояла шкатулка из папье-маше, в которой моя мать держала свои немыслимые украшения. Я продал их Гамиту почти за бесценок, и теперь в шкатулке лежала только загадочная медаль Сопротивления и открытка с видом развалин цитадели, а на ней несколько строк — единственное, что осталось от нашей переписки: «Хорошо бы повидаться, если ты заглянешь в наши края» — и подпись, которую я сначала прочел «Манон», и фамилия, происхождение которой она так и не успела мне объяснить: «Графиня де Ласко-Вилье». В шкатулке была еще записка, написанная ее рукой, но адресованная не мне. Я нашел эту записку в кармане у Марселя, когда вынул его из петли. Сам не понимаю, почему я не уничтожил ее, почему я ее перечитывал раза два-три — ведь она только усиливала мое чувство безродности. «Марсель, я знаю, что я старуха и, как ты говоришь, всегда немножко актерствую. Но прошу тебя, притворяйся! Притворяясь, мы бежим того, что есть на самом деле. Притворяйся, будто я люблю тебя, как любовница. Будто ты меня любишь, как любовник. Будто за тебя я готова умереть, а ты умрешь за меня». Я снова прочел эту записку; в ней было что-то трогательное… И ведь Марсель умер из-за нее, так что, может, он и не был комедиантом. Смерть — доказательство искренности.
Марта встретила меня со стаканом виски в руках. На ней было полотняное платье золотистого цвета с открытыми плечами. Она сказала:
— Луиса нет дома. Я несу виски Джонсу.
— Дай я сам отнесу. Сейчас виски ему не помешает.
— Неужели ты приехал за ним? — спросила она.
— Да, да. За ним. Гроза только начинается. Мы дадим ей разойтись, и когда полицейские убегут на кухню…
— Ну, какой от него будет толк? Там, в горах.
— Если то, что он говорит, правда, толк будет, и не малый. На Кубе один человек…
— Сколько раз можно повторять одно и то же? Заладил как попугай. Слышать больше не могу. Здесь не Куба.
— Нам с тобой будет легче, когда он уедет.
— Это единственное, что у тебя на уме?
— Да. Пожалуй.
Чуть пониже плеча у нее был синяк. Стараясь, чтобы мой вопрос прозвучал шутливо, я спросил:
— Где это тебя угораздило?
— О чем ты?
— Да вот — синяк. — Я коснулся его пальцем.
— Ах, это! Не знаю. У меня чуть что — сразу синяки.
— Играли в джин-рамми?
Она опустила стакан на стол и повернулась ко мне спиной. Она сказала:
— Выпей и ты. Тебе это тоже не помешает.
Я сказал, наливая себе виски:
— Если удастся выехать из Ле-Кей рано утром, то в среду к часу дня я вернусь. Приедешь в отель? Анхел будет в школе.
— Может быть. Поживем — увидим.
— Мы уже несколько дней не были вместе. — Я добавил: — С джин-рамми покончено, домой тебе не надо будет спешить. — Она повернулась ко мне, и я увидел, что она плачет. — Что с тобой? — спросил я.
— Я тебе говорила. У меня чуть что — и синяк.
— Я ничего такого не сказал. — Странное действие оказывает на нас чувство страха: оно усиливает поступление адреналина в кровь, заставляет человека напустить в штаны; у меня оно вызывало желание причинять боль. Я спросил: — Тебя, видно, очень огорчает разлука с Джонсом?
— А почему бы и нет? — сказала она. — Ты жалуешься на одиночество в «Трианоне». А я одинока здесь. Мне одиноко с Луисом, когда мы молча лежим, каждый на своей кровати. Мне одиноко с Анхелом, когда он приходит из школы и заставляет меня решать за него бесконечные задачки. Да, мне было приятно, что Джонс живет у нас, — приятно слушать, как он потешает людей своими плоскими шуточками, приятно играть с ним в джин-рамми. Да, я буду скучать без него. Так соскучусь, что сердце защемит. Буду, буду скучать.
— Больше, чем без меня, когда я уезжал в Нью-Йорк?
— Ты должен был вернуться. По крайней мере, говорил, что вернешься. А теперь я так и не знаю, вернулся ли ты.
Я взял оба стакана и поднялся наверх. На площадке я вдруг вспомнил, что не знаю, в какой комнате Джонс. Я негромко позвал, чтобы прислуга не услышала:
— Джонс, Джонс.
— Я здесь.
Я толкнул дверь и вошел. Он сидел на кровати одетый, даже в резиновых сапогах.
— Я услышал ваш голос, — сказал он, — когда вы еще были внизу. Значит, пришло времечко, старина?
— Да. Вот выпейте.
— Что ж, не откажусь. — Он скорчил кислую гримасу.
— У меня в машине есть бутылка.
Джонс сказал:
— Я собрался. Луис дал мне вещевой мешок. — Он перечислил свои пожитки, загибая пальцы: — Пара обуви, пара брюк. Две пары носков. Рубашка на смену. Да-а! И поставец. Это на счастье. Его, знаете ли, подарили мне, когда… — И осекся. Может, вспомнил, что эта история была мне рассказана без прикрас.
— По вашим расчетам, кампания, видимо, будет не затяжная, — сказал я, чтобы помочь ему выпутаться из неловкости.
— Не могу же я иметь при себе больше, чем мои солдаты. Дайте срок, и я поставлю снабжение на должную высоту. — Впервые за все время он заговорил профессиональным языком, и я подумал, не клеветал ли я на него. — Вы нам еще поможете, старина. Когда у меня связь наладится.
— Не будем загадывать дальше ближайших нескольких часов. Сначала надо их пережить.
— Я вам всем обязан. — И опять его слова удивили меня. — Передо мной открываются такие возможности. Я, конечно, сам не свой от страха. Скрывать нечего.
Мы молча сидели рядом, пили виски, прислушивались к грому, сотрясающему крышу. Я был уверен, что в последнюю минуту Джонс заартачится, и немного растерялся, не зная, как быть дальше, но теперь командование принял Джонс.
— Ну-с, если удирать до конца грозы, тогда давайте двинем. С вашего разрешения, я пойду проститься с моей прелестной хозяйкой.
Когда он вернулся, уголок рта у него был в губной помаде — объятие с неловким поцелуем мимо губ или же объятие и неловкий поцелуй в щеку — кто знает, как там у них получилось. Он сказал:
— Полицейские крепко засели на кухне, пьют ром. Поехали.
Марта отодвинула засов на входной двери.
— Идите вы первый, — сказал я Джонсу, пытаясь вернуть утраченное главенство. — Постарайтесь нагнуться там пониже за ветровым стеклом.
Ступив за дверь, мы мгновенно промокли до нитки. Я повернулся к Марте — проститься — и даже тут не удержался от вопроса:
— Ты все еще плачешь?
— Нет, — сказала Марта. — Это дождь. — И я увидел, что она говорит правду. Дождевые струи бежали по ее лицу и по двери, у которой она стояла. — Чего же ты ждешь?
— Неужели я не заслужил поцелуя наравне с Джонсом? — сказал я, и она коснулась губами моей щеки. Я почувствовал безучастность и равнодушие в таком прощании и упрекнул ее: — Я ведь тоже немножко рискую.
— Да, но подумай, чего ради ты это делаешь, — сказала она.
Точно кто-то, кого я ненавидел, заговорил вместо меня, прежде чем мне удалось остановить его.
— Ты спала с Джонсом?
Я пожалел о сказанном еще до того, как прозвучало последнее слово. Если б громовой раскат, который раздался в эту минуту, заглушил мой вопрос, я бы обрадовался, я бы никогда больше не повторил его. Она стояла, вплотную прижавшись к двери, точно ожидая расстрела, и почему-то я подумал об ее отце перед казнью. Бросил ли он с виселицы вызов своим судьям? Можно ли было прочесть гнев и презрение на его лице?
— Ты спрашиваешь меня об этом уже который раз, — сказала она, — при каждой нашей встрече. Ну что ж, хорошо. Вот мой ответ: да, да. Тебе это хотелось услышать, это? Я спала с Джонсом. — Хуже всего было то, что я не поверил ей до конца.
Миновав поворот к борделю мамаши Катрин, откуда начиналась Южная магистраль, мы заметили, что в окнах у нее темно, — а может, их не было видно из-за дождя. Я вел машину со скоростью около двадцати миль в час — вел вслепую, хотя это был самый легкий участок шоссе. Его прокладывали с помощью американских дорожников по разрекламированному пятилетнему плану, но американцы уехали, и за семь миль от Порт-о-Пренса бетонированное покрытие кончалось. В этом месте была застава, но, когда свет фар упал на пустой джип, стоявший у караульной лачуги, я опешил: значит, и тонтон-макуты сюда пожаловали. Я едва успел дать газ, из лачуги никто не вышел — если тонтоны и были там, им, вероятно, тоже не хотелось мокнуть под дождем. Я прислушался, нет ли погони, но ничего не услышал, кроме дробного стука дождя. Большая магистраль превратилась в самую что ни на есть проселочную дорогу; ковыляя по камням, разбрызгивая лужи стоячей воды, машина делала теперь не больше восьми миль. Нас так трясло, что мы долго ехали молча.
Под колесами заскрежетали камни, и на секунду мне показалось, что лопнула ось. Джонс спросил:
— Где у вас тут виски?
Найдя бутылку, он отпил из нее и передал мне. Минутного отвлечения было достаточно, чтобы машину занесло вбок и задние колеса увязли в размытом латерите. Нам пришлось как следует поработать, прежде чем через двадцать минут мы снова двинулись в путь.
— Не опоздаем? Успеем доехать до условленного места? — спросил Джонс.
— Вряд ли. Скорее всего, вам придется где-нибудь отсиживаться завтра до темноты. Я захватил для вас сандвичи — на всякий случай.
Джонс хмыкнул.
— Вот это жизнь! — сказал он. — Я о такой давно мечтал.
— А мне казалось, что такая жизнь вам не в новинку.
Он опять замолчал, видимо почувствовав, что сболтнул лишнее.
Ни с того ни с сего дорога вдруг улучшилась. Дождь заметно стихал; оставалось надеяться, что он не перестанет вовсе, пока мы доберемся к следующему полицейскому посту. Дальше, до самого кладбища у Акена, можно будет ехать спокойно. Я спросил:
— А Марта? Как вы с ней, ладили?
— Замечательная женщина, — сдержанно ответил он.
— У меня создалось впечатление, что она к вам неравнодушна.
Время от времени между стволами пальм поблескивало море, будто там кто-то чиркал спичками, и это был дурной признак; погода явно улучшалась. Джонс сказал:
— Еще как ладили!
— Я вам даже завидовал, но, может, она не в вашем вкусе? — Я будто снимал бинт с незажившей раны: чем медленнее тянешь, тем дольше будет больно, а отодрать его рывком не хватало духа, к тому же мне все время приходилось следить за дорогой.
— Старина, — сказал Джонс, — все женщины в моем вкусе, но Марта — это нечто особенное.
— Она ведь немка — знаете?
— Эти фрейлейн, они кое-что смыслят в таких делах.
— Не хуже Тин-Тин? — Я постарался проговорить это безразличным тоном, как бы из чисто научного интереса.
— Тин-Тин совсем другой категории, старина. — Мы, точно два студента-медика, выхвалялись друг перед другом своим первым опытом на этом поприще. Я замолчал надолго.
Впереди был Пти-Гоав — городок, знакомый мне с лучших времен. Насколько я помнил, полицейский участок в Пти-Гоаве находился на шоссе, а там меня должны были отметить. Приходилось возлагать все надежды на то, что дождь не утихнет и полицейские будут сидеть в помещении, а караульных вряд ли выставят вдоль дороги: глиняные стены в трещинах, растрепанные соломенные кровли — все залито дождем; нигде ни огонька, ни одной живой души, даже калек не видно. Могилы в маленьких двориках и те казались более надежными, чем человеческое жилье. Мертвецам покои отводились получше тех, в которых обитали живые, — это были двухэтажные домики с нишами, куда в день поминовения усопших ставят пищу и зажженные свечи. Я не мог отвлекаться от дороги, пока мы не минуем Пти-Гоав, да и страшно мне было задавать следующий вопрос, но я подошел к самой двери и медлить больше не мог — оставалось только распахнуть ее настежь. В длинном дворе, мимо которого мы ехали, рядами стояли небольшие кресты, а между ними было протянуто нечто, похожее на пряди светлых волос, точно содранных с голов погребенных там женщин.
— Господи помилуй, — сказал Джонс. — Что это?
— Сизаль {71} сушат.
— Сушат? Под проливным дождем?
— А кто знает, где хозяин? Может быть, его расстреляли или он в тюрьме. Или бежал в горы.
— Жуткое зрелище. Как у Эдгара По {72}. Здесь всюду чудится смерть, такого я даже на кладбищах не видел.
На главной улице Пти-Гоав нам никто не встретился. Мы миновали какое-то заведение, именуемое «Йо-Йо-клуб», потом большущую вывеску «Кабачок матушки Мерлан», булочную некоего Брута и гараж мосье Катона — этот черный народ упорно чтил память другой, лучшей Республики {73} — и, выехав наконец, к моему облегчению, за городскую черту, опять заковыляли по каменистой дороге.
— Ну, проскочили, — сказал я.
— Теперь близко?
— Мы и полпути не сделали.
— Я, пожалуй, выпью еще.
— Пейте сколько угодно. Но учтите, это вам придется растянуть надолго.
— Лучше уж прикончить до встречи с моими солдатами. На всех ведь не хватит.
Я тоже отпил из бутылки для храбрости и все-таки не решался поставить вопрос ребром.
— А как с супругом — вы и с ним поладили? — осторожно проговорил я.
— Лучше некуда. Я ведь его яблочки не воровал.
— Вот как?
— Она с ним больше не спит.
— Откуда вам это известно?
— Да уж известно, — сказал он и, взяв у меня бутылку, потянул из нее с присвистом. Дорога снова заняла все мое внимание. Мы двигались теперь почти со скоростью пешехода, машина виляла между камнями, точно пони на бегах с препятствиями.
— Надо было ехать на джипе, — сказал Джонс.
— А где достать джип в Порт-о-Пренсе? Увести у тонтонов?
Доехав до развилки, мы оставили море позади, свернули в глубь страны и стали подниматься в горы. На этом дорожном участке камни сменил латерит, и нашему продвижению препятствовала только грязь, в которой увязали колеса. Это потребовало от меня новых ухищрений. Мы ехали уже три часа — время близилось к часу ночи.
— Теперь караульные вряд ли попадутся, — сказал я.
— Но дождь перестал.
— Они боятся заходить в горы.
— «Возвожу очи мои к горам, откуда приидет помощь моя» {74}, — съязвил Джонс. Виски оказывало на него свое действие.
Я не мог больше откладывать и спросил напрямик:
— Как она в постели — хороша?
— Ве-ли-ко-лепна, — сказал Джонс, и я вцепился в баранку, чтобы не вцепиться в него. После этого заговорил я не скоро, но Джонс так ничего и не заметил. Он уснул с открытым ртом, прислонившись к дверце — к той самой, к которой часто прислонялась и Марта. Он спал безмятежно, как ребенок, спал сном невинности. Может, у него действительно была невинная душа, как и у мистера Смита, и поэтому они так понравились друг другу? Вскоре злоба отлегла у меня от сердца; ребенок разбил какой-то пустячок, да, пустячок, вот и все, подумал я, так, наверно, Джонс к ней и относился. Он на минуту проснулся и предложил сменить меня за рулем, но положение у нас и без того было серьезное.
А потом машина сдала окончательно, — может, я отвлекся, может, она только и дожидалась толчка посильнее, чтобы испустить дух. Баранка рванулась у меня из рук, когда я выруливал на дорогу после заноса в сторону; мы опять наскочили на камень и стали: передняя ось сломана пополам, одна фара разбита вдребезги. Теперь все было кончено: я не доберусь до Ле-Кей и вернуться в Порт-о-Пренс тоже не смогу. Хотел я этого или не хотел, а ночь предстоит провести с Джонсом.
Джонс открыл глаза и сказал:
— Мне снилось… Почему мы стоим? Приехали?
— Передняя ось лопнула.
— А как вы полагаете, далеко нам до… до того места?
Я посмотрел на спидометр и сказал:
— Осталось километра два, может, три.
— Значит, дальше пехом, — сказал Джонс. Он стал вытаскивать свой вещевой мешок. Я положил ключи от машины в карман, неизвестно зачем, — вряд ли на Гаити найдется гараж, где мой «хамбер» смогут отремонтировать, не говоря уж о том, что никто и не подумает приехать сюда за ним по таким колдобинам. Брошенные автомобили, перевернувшиеся автобусы валялись на всех дорогах вокруг Порт-о-Пренса, я даже видел однажды аварийную машину, которая лежала на боку, уткнувшись подъемником в канаву, и в этом было нечто совершенно противоестественное, точно спасательная лодка сама разбилась о скалы.
Мы двинулись пешком. Я захватил с собой электрический фонарик, но помощи от него было мало, резиновые сапоги Джонса то и дело скользили по раскисшему латериту. Шел третий час ночи, дождь перестал.
— Если они устроят погоню за нами, — сказал Джонс, — мы их поисками не затрудним. Сами себя рекламируем черт-те как — вот, мол, тут двое человеков.
— Погони не должно быть.
— А джип, мимо которого мы проехали? — сказал он.
— В нем никого не было.
— Как знать… Может, нас видели из лачуги.
— Все равно выбирать не приходится. Без фонарика мы и двух ярдов не пройдем. А на такой дороге машину будет слышно за несколько миль.
Я посветил вправо и влево, но увидел только нагромождение камней, голую землю и низкорослый мокрый кустарник. Я сказал:
— Как бы не пройти мимо, прозеваем кладбище и очутимся в Акене.
Джонс дышал тяжело, и я предложил понести его мешок, но он и слышать об этом не захотел.
— Я немножко не в форме, — сказал он, — вот и все. — А пройдя еще несколько шагов, добавил: — В машине я молол всякую чепуху. Моим откровениям иногда не хватает точности.
На мой взгляд, это было чересчур мягко сказано, и я не понял, чем, собственно, вызвано такое признание.
Наконец в луче фонарика показалось то, что я искал: кладбище справа от дороги, уходящее вверх в темноту по склону. Оно было похоже на город, построенный карликами: ряд за рядом маленьких домиков из серого камня с давно облупившейся штукатуркой, некоторые повыше, нам по росту, другие совсем приземистые — и новорожденного ребенка туда не положишь. Я посветил влево, где, как мне объяснили, должна была находиться полуразвалившаяся хижина, но, когда назначаешь свидание, ошибки неизбежны. Хижине полагалось стоять особняком напротив первого кладбищенского поворота, однако я ничего там не обнаружил, кроме пологого склона.
— Не то кладбище? — спросил Джонс.
— Быть этого не может. До Акена совсем недалеко.
Мы пошли дальше и напротив последнего кладбищенского поворота действительно увидели хижину, хотя, насколько я мог разглядеть при свете фонарика, она была не такая уж ветхая. Нам не оставалось ничего другого, как войти туда. Если там есть обитатели, они испугаются не меньше нас.
— Эх, если бы при мне был револьвер, — сказал Джонс.
— Слава богу, что нет, но вы ведь знаете приемы рукопашного боя. — Он пробормотал что-то, и мне послышалось: «Отвык».
Я толкнул дверь, в хижине никого не оказалось. Сквозь дырявую крышу был виден клочок светлеющего ночного неба.
— Мы опоздали на два часа, — сказал я. — Он, вероятно, приходил сюда и ушел.
Джонс сел на свой вещевой мешок и тяжело перевел дух.
— Раньше надо было выехать.
— Раньше было нельзя. Мы ведь дожидались грозы.
— Что же теперь делать?
— Когда рассветет, я вернусь к машине. Поломка на такой дороге не редкость, меня никто не заподозрит. Днем между Пти-Гоавом и Акеном ходит местный автобус, может, мне удастся сесть на него или на какой-нибудь другой, который идет в Ле-Кей.
— Как у вас все просто, — с завистью проговорил Джонс. — А мне что делать?
— Отсидитесь здесь до ночи. — Я злобно добавил: — Обстановка-то вам знакомая — джунгли. — Я выглянул наружу: темень и тишина, даже собачьего лая не слышно. Я сказал: — Мне здесь что-то не нравится. Пожалуй, заснем и не услышим шагов. Эти дороги кое-когда все-таки патрулируются, или кто-нибудь из крестьян пойдет на рынок и наткнется на нас. И донесет. Почему не донести? Мы же белые.
Джонс сказал:
— Будем дежурить по очереди.
— Нет, давайте лучше переспим на кладбище. Туда никто не сунется, кроме Барона Субботы.
Мы пересекли так называемую дорогу, одолели невысокую каменную ограду и очутились на улочке карликового городка, где домики достигали нам только до плеча. Из-за мешка Джонса вверх по склону пришлось подниматься медленно. В самой глубине кладбища было более или менее безопасно, и там нашелся домик повыше других. Мы поставили бутылку виски в нишу и, сев, прислонились к стенке.
— Ну что ж, — по привычке сказал Джонс, — мне приходилось бывать в местечках и похуже. — И я подумал: в какой же переплет ему надо попасть, чтобы забыть свои позывные.
— Если среди могил появится цилиндр, — сказал я, — значит, это Барон здесь разгуливает.
— Вы верите в зомби? — спросил Джонс.
— Не знаю. А вы верите в привидения?
— Не будем говорить о привидениях, старина, давайте лучше выпьем.
Мне послышался какой-то шорох, и я включил фонарик. Его луч скользнул по всему ряду могил и уткнулся в кошачьи глаза, блеснувшие, точно запонки. Кошка вспрыгнула на крышу домика и исчезла.
— Может, не стоит зажигать фонарик, старина.
— Если тут кто-нибудь есть, все равно на свет не пойдет — побоится. Завтра утром вы здесь и схоронитесь. — Употреблять такое выражение, сидя на кладбище, конечно, не стоило. — Кто сюда придет — разве только с покойником? — Джонс снова присосался к бутылке, и я предостерег его: — Осталось совсем немного. А у вас впереди весь завтрашний день.
— Марта налила мне полный миксер, — сказал он. — В жизни не встречал более заботливой женщины.
— И такой, чтобы и в постели была хороша? — спросил я.
Наступило молчание. «Наверное, он с удовольствием вспоминает кое-какие подробности», — подумал я. Потом Джонс сказал:
— Старина. Теперь игра идет на полном серьезе.
— Какая игра?
— В солдатики. Мне понятно, почему людей тянет на исповедь. Смерть — дело отчаянно серьезное. Чувствуешь себя недостойным ее, что ли. Так бывает, когда тебя представят к ордену.
— И много у вас накопилось, в чем исповедаться?
— Да ведь у нас у всех хватает. Но мне не священник нужен и не Господь Бог.
— А кто же?
— Да кто угодно. Если б вместо вас здесь была собака, я бы и собаке исповедался.
Не нужна была мне его исповедь, не желал я знать, сколько раз он спал с Мартой. Я сказал:
— A Мурашу вы исповедовались?
— Надобности не было. Тогда игра еще не приняла такого серьезного оборота.
— Собака, по крайней мере, волей-неволей сохранит все в тайне.
— Мне в высшей степени безразлично, кто что расскажет после моей смерти, но я не хочу оставлять за собой кучу вранья. И без того много всего наврано.
Я услышал, как кошка крадется по крышам домиков, включил фонарик и опять посветил ей в глаза. На сей раз она вытянулась на передних лапках и стала точить когти. Джонс открыл свой мешок и вынул оттуда сандвич. Он разломил его пополам и бросил половину кошке, она метнулась, будто вместо хлеба ей швырнули камень.
— Зачем же так роскошествовать? — сказал я. — Вы теперь будете на скудном пайке.
— Она, горемыка, голодная.
Оставшуюся половину сандвича он сунул обратно в мешок, и мы все трое — он, я и кошка — затихли надолго. Молчание нарушил Джонс, вернувшись к своей навязчивой мысли:
— Я ужасный враль, старина.
— Это для меня не новость, — сказал я.
— О Марте… чего я только не наплел. Тут нет ни слова правды. Марта из той полсотни женщин, которых я и коснуться не смел.
Говорил ли Джонс сейчас правду или спускал на тормозах к более почтенному вранью? Может, он почувствовал в моем тоне что-то такое, чем я выдал себя с головой. Может, пожалел меня. «Вот она, глубина падения, — подумал я, — вызвать жалость у Джонса». Он сказал:
— Про женщин я всегда нес бог знает что. — И засмеялся принужденным смешком. — Стоило мне побыть с Тин-Тин, как она стала светской дамой — украшением гаитянской аристократии. Так и плел, если находилось кому плести. Знаете, старина, ведь не было у меня женщины, которой я бы не заплатил — или пообещал заплатить. Иной раз дело так оборачивалось, что приходилось удирать.
— Марта сказала мне, что она спала с вами.
— Не могла она этого сказать. Я вам не верю.
— Да, да. Это были чуть ли не последние ее слова.
— Я понятия не имел, — хмуро проговорил он.
— О чем?
— О том, что между вами что-то есть. Вот еще раз мое вранье мне отомстило. Вы ей не верьте. Это она со зла так сказала, потому что вам пришлось уезжать из-за меня.
— Или со зла, что я вас увожу.
В темноте — там, где кошка нашла брошенный ей кусок, — послышался шорох. Я сказал:
— Здесь совсем как в джунглях. По-свойски будете себя чувствовать.
Мне было слышно, как Джонс опять приложился к бутылке, потом он сказал:
— Старина, я в джунглях никогда в жизни не был… если не считать зоологического сада в Калькутте.
— И в Бирме тоже не случалось бывать?
— Нет, нет, в Бирме случалось. То есть почти. Всего за пятьдесят миль от границы. Я был в Импхале главным по зрелищному обслуживанию воинских частей. Собственно, не совсем главным. К нам как-то приезжал Ноэл Кауард {75}, — добавил он с гордостью и с чувством облегчения: это было на самом деле, значит, нашлось все-таки чем похвалиться.
— И как вы с Кауардом — поладили?
— Мне не пришлось с ним разговаривать, — ответил Джонс.
— Но в армии-то вы служили?
— Нет. Признан негодным. Плоскостопие. Когда выяснилось, что я содержал кинотеатр в Шиллонге, меня назначили на эту работу. Носил вроде форму, но без знаков различия. Числился я по связи, по ведомству ВАЗО {76}, — добавил он почему-то все так же горделиво.
Я осветил фонариком обступавшие нас со всех сторон серые могильные памятники. Я сказал:
— Какого же черта мы здесь делаем?
— Нахвастался я на свою голову, да?
— Вы попали бог знает в какое положение. И не страшно вам?
— Я сейчас как пожарный на своем первом пожаре, — сказал он.
— Вашей плоской стопе не понравятся горные тропинки.
— С супинаторами ничего, — сказал Джонс. — Вы меня им не выдадите, старина? Ведь я вам все как на духу.
— Они и без моей подсказки скоро все поймут. Значит, даже с «бреном» не умеете обращаться?
— У них нет «брена».
— Слишком поздно вы заговорили. Назад я вас не смогу провезти.
— А я не хочу назад. Эх, старина, порассказать бы вам, как было в Импхале! Появлялись у меня там кое-когда друзья-приятели — ведь я мог водить их к девочкам, а потом распрощаются и больше носа не кажут. Или заглянут раз-другой поболтать. Там был один по фамилии Чартера, он умел чуять воду издали… — И сразу осекся — вспомнил.
— Еще одна ложь, — сказал я, будто сам был такой уж неподкупно правдивый.
— Да нет, не совсем. Дело в том, что, когда он рассказал мне об этом, будто меня кто окликнул по моей настоящей фамилии.
— А настоящая не Джонс?
— По метрике Джонс, я сам видел, — ответил он, но мой вопрос отмел в сторону. — Так вот, когда он рассказал это, я почувствовал, что тоже так смогу, если немножко попрактикуюсь. Я знал, что это сидит во мне. Бывало, велю моему писарю спрятать в канцелярии стаканы с водой, дождусь, когда начнет мучить жажда, хожу и нюхаю. Получалось не часто, но ведь вода из-под крана это совсем не то. — И он добавил: — Надо, пожалуй, дать отдых ногам. — Я понял по его движениям, что он стаскивает свои резиновые сапоги.
— Как вы попали в Шиллонг?
— Я родился в Ассаме. У моего отца была там чайная плантация, — по крайней мере, так говорила моя мать.
— Приходилось верить ей на слово?
— Да ведь он уехал в Англию еще до моего рождения.
— А ваша мать была индианка?
— Наполовину, старина, — подчеркнул он, видимо придавая большое значение математической точности в этом вопросе.
Я будто встретил брата, которого раньше не знал: Джонс и Браун — фамилии почти взаимозаменяемые, как и наше с ним общественное положение. Судя по всему, оба мы были внебрачные отпрыски, хотя брачная церемония могла быть соблюдена — моя мать всегда давала мне понять это. Нас обоих бросили в воду — либо утонут, либо выплывут, и мы барахтались, мы плыли друг к другу бог знает из какой дали, чтобы встретиться на гаитянском кладбище.
— Вы мне нравитесь, Джонс, — сказал я. — Если вы не будете доедать ту половину сандвича, я от нее не откажусь.
— Пожалуйста, старина. — Он пошарил в мешке и нащупал в темноте мою руку.
— Рассказывайте дальше, Джонс, — попросил я.
— Я приехал в Европу, — сказал он, — после войны. В какие только переделки не попадал! Никак не мог пристроиться к тому, к чему лежала душа. Знаете, в Импхале иной раз до того доходило — эх, думаю, хоть бы япошки настигли нас. Тогда начальство вооружило бы даже гражданских, вроде меня, и всех писарей из ТКА {77}, и поваров. Ведь я как-никак носил военную форму. Из гражданских многие тоже отличаются на войне, ведь правда? А я столько всего уразумел — прислушивался, наблюдал, изучал карты… Свое призвание всегда чувствуешь, даже если не удается ему следовать, — верно ведь? А чем мне приходилось заниматься? Всякой писаниной, проверкой путевок и пропусков на третьесортных актеришек — приезд мистера Кауарда не в счет, это было редкое исключение. Кроме того, опекал девочек. Я называл их «девочки». Старые боевые кони — это больше к ним подходило. У меня в канцелярии пахло, как в театральной уборной.
— Грим перебивал запах воды? — сказал я.
— Совершенно верно. Условия для опытов были неподходящие… Я все ждал, когда же представится случай, — добавил он после паузы, и я подумал: может, всю свою путаную жизнь Джонс питал тайную, безнадежную любовь к добропорядочности, ко всему настоящему, надеялся, что добропорядочность заметит его, высматривал ее издали, как ребенок, который все делает наоборот, лишь бы привлечь к себе внимание добропорядочных, настоящих.
— Вот теперь случай представился, — сказал я.
— Благодаря вам, старина.
— А мне казалось, что у вас гольф-клуб на уме…
— Правильно. Это была моя вторая мечта. Ведь одну надо всегда иметь про запас, не так ли? На случай, если первая не сбудется.
— Да. Видимо, так. — Я тоже мечтал разбогатеть. А еще о чем? Мне не хотелось копаться в таком далеком прошлом. — Советую вам немножко поспать, — сказал я. — Днем это будет небезопасно.
И, свернувшись калачиком, точно зародыш, он заснул почти мгновенно. Это придавало ему сходство с Наполеоном, и я подумал: может, у него есть и другие наполеоновские качества? Потом он открыл глаза и сказал:
— Благословенное местечко, — и снова заснул.
Я ничего благословенного здесь не видел, но в конце концов сам задремал.
Часа через два меня что-то разбудило. На минуту мне показалось, будто это идет машина, хотя откуда тут было взяться машине в такой ранний час. Обломки сна, не хотевшего отпускать меня, подсказали объяснение этим звукам: я будто вел свой «хамбер» через реку с каменистым руслом. Я лежал и слушал, глядя в серое рассветное небо. Со всех сторон нас окружали силуэты могильных памятников. Скоро поднимется солнце. Мне было пора идти к своему «хамберу». Убедившись, что вокруг все тихо, я разбудил Джонса.
— Больше спать нельзя, — сказал я.
— Пойду провожу вас немножко.
— Нет, нет. Ни в коем случае. Только подведете меня. Пока не стемнеет, держитесь подальше от дороги. Крестьяне скоро пойдут на рынок. Стоит им только увидеть белого, и они сразу донесут.
— Значит, донесут и на вас.
— У меня есть оправдание. Разбитая машина на дороге в Ле-Кей. Придется вам побыть в обществе кошки до темноты. А потом ступайте в хижину и ждите там Филипо.
Джонс настоял на рукопожатии. В трезвом свете дня чувства, которыми я было проникся к нему, быстро улетучивались. Я снова вспомнил Марту, и, точно разгадав мои мысли, он сказал:
— Передайте от меня привет Марте, когда увидитесь с ней. И Луису с Анхелом, конечно, тоже.
— А Мурашу?
— Мне было хорошо у них, — сказал он. — Как в родной семье.
Я пошел к дороге вдоль длинного ряда могил. Я не был создан для передвижений в маки́ — шел не таясь. Я подумал: Марте как будто незачем лгать, но опять-таки кто ее знает? Напротив кладбищенской стены стоял джип, но в первую минуту вид его не нарушил хода моих мыслей. Потом я остановился. Разглядеть, кто сидел в джипе за рулем, было нельзя, но я слишком хорошо знал, что последует дальше.
Послышался шепот Конкассера:
— Стоять на месте. Смирно стоять. Ни шагу.
Он вылез из джипа, за ним следом — толстый шофер с золотыми зубами. На нем даже сейчас, в сумерках, были черные очки — единственное, что ему полагалось вместо формы. В грудь мне был нацелен автомат устарелого образца.
— Где майор Джонс? — шепотом спросил Конкассер.
— Джонс? — сказал я как только посмел громко. — Откуда я знаю? Моя машина сломалась. У меня пропуск в Ле-Кей. Вам это известно.
— Тише, вы. Я отвезу вас и майора Джонса назад в Порто-Пренс. Надеюсь, живьем. Президенту так больше понравится. Мне надо помириться с президентом.
— Что за нелепость! Вы же видели на дороге мою машину. Я еду…
— Как же, конечно, видел. С тем сюда и приехал, чтобы увидеть. — Автомат в его руках дернулся куда-то влево. Пользы от этого мне было мало — шофер тоже держал меня на мушке. — Ближе, — сказал Конкассер. Я шагнул вперед, но он сказал: — Не вы. Майор Джонс.
Я оглянулся и увидел, что у меня за спиной, чуть левее, стоит Джонс. В руке у него была недопитая бутылка виски.
— Идиот. Куда вас понесло?
— Простите. Я подумал, что вам захочется выпить, пока вы тут ждете.
— Садитесь в машину, — сказал мне Конкассер. Он подошел к Джонсу и ударил его по лицу. — Шкура, — сказал он.
— Нам обоим хватило бы, — сказал Джонс, и Конкассер ударил его еще раз. Шофер стоял и смотрел на них. Теперь уже настолько рассвело, что в его ухмыляющейся пасти были видны поблескивающие золотые зубы.
— Садитесь рядом со своим дружком, — сказал Конкассер. Он повернулся и пошел к джипу, а шофер тем временем не выпускал нас из-под прицела.
Грохот, если он оглушителен и раздается близко от вас, бывает почти неощутим: я не столько услышал, сколько почувствовал взрыв по вибрированию барабанных перепонок. Я увидел, как Конкассер повалился навзничь, точно от удара невидимым кулаком; шофер ткнулся лицом в землю; обломок кладбищенской стены взлетел в воздух и долгое время спустя с легким свистом упал на дорогу. Из хижины вышел Филипо, за ним, прихрамывая, поспевал Жозеф. У них были такие же допотопные автоматы. Черные очки Конкассера валялись посреди дороги. Филипо раздавил их каблуком, и труп безропотно стерпел это. Филипо сказал:
— Шофера я уступил Жозефу.
Жозеф стоял, наклонившись над ним, и выдирал у него зубы изо рта.
— Надо уходить отсюда, и поскорее, — сказал Филипо. — В Акене, наверно, услышали выстрелы. Где майор Джонс?
Жозеф сказал:
— Он вернулся на кладбище.
— Наверно, за своим вещевым мешком, — сказал я.
— Пусть поторопится.
Я прошел между рядами серых могильных домиков к тому месту, где мы провели ночь. Джонс был там — стоял у памятника на коленях в молитвенной позе, но лицо Джонса, обращенное ко мне, было серо-зеленое. Его вырвало тут же, у могилы. Он сказал:
— Простите меня, старина. Что поделаешь… Пожалуйста, не говорите им, но я впервые в жизни увидел, как умирают.