После встречи с американцами в Торгау, казалось, войне пришел конец. Мы уже мечтали о том, как вернемся домой, как… Но неожиданно последовал приказ — на Берлин. Там еще шли бои, последние.
Берлин горел. Особенно мрачен и страшен он был по ночам — он тогда превращался в огромное, ухающее, полыхающее чудовище, нелепо и неуклюже распластавшееся по земле своим тяжелым, больным брюхом. Но по утрам, когда над городом осторожно, словно в разведку, поднималось солнце и его лучи мягко и нежно ласкали молодую зелень, это чудовище исчезало. И в коротких промежутках между постоянными боями мы со странным — смешанным из удивления, стылой горечи и какой-то хмельной радости — чувством рассматривали улицы, дома, камни мостовых — неужели это и есть тот самый Берлин?
Двадцать пятого апреля мы переправились через Тельтов-канал. И тут неожиданно наступила передышка. В небольшом, уютном скверике похоронили четырех погибших.
У меня была лупа. Я выжег на фанерке имена павших:
к-ц Скворцов И. Г. рожд. 1921 г.
к-ц Ковалев В. С. рожд. 1920 г.
к-ц Табеев Ф. И. рожд. 1926 г.
к-ц Гобидзе И. И. рожд. 1924 г.
Потом пообедали. После обеда привезли почту. Я — к огромной радости — получил сразу три письма от мамы из Москвы.
Я постирушку проведу,
Но к милой в гости не пойду.
Хотя я парень и на ять,
Но надо фрицам перцу дать.
Это начал свой концерт Коля Евтимов. Он был обрусевшим болгарином и сочинял частушки по поводу и без повода — лишь бы был подходящий момент. Гармошку он приобрел где-то подо Львовом и с тех пор не расставался с ней.
Вошь бежала, в плен попала,
Фрица, стерва, защищала,
На костре ее спалю,
Фрицу морду я набью.
Коля был моложе меня на целых пять лет, его призвали в армию в сорок третьем, а я служил — чем и, не скрою, гордился, с двадцать второго июня — с самого начала войны. Правда, минус четыре месяца госпиталя по двум ранениям и месяц, когда наш полк находился на переформировке — в сорок четвертом.
Командир взвода младший лейтенант Коньков, полноватый розовощекий новичок, которого мы сразу же и не сговариваясь прозвали Пышкой, попавший к нам перед самым Берлином вместо тяжелораненого предшественника, дослушал очередную Колину частушку и протянул мне — я сидел рядом, желтоватую листовку:
— Смотрите, ребята! Интересно! Это к угнанным! Почитай, Барков!
«За нашу Советскую Родину! — начал читать я. — Памятка на марш. Гражданам и гражданкам СССР, отправляющимся на Родину.
Вам предстоит длительный и трудный переход. Чтобы он прошел организованно, выполняйте следующие требования:
1. Перед отправкой в путь подгоните обувь по ноге, чтобы она не была тесной или слишком свободной. Обязательно надевайте чистые чулки, носки или портянки, следите, чтобы на них не было швов и складок, иначе будут потертости…
2. Обязательно возьмите с собой имеющиеся предметы туалета, а также все необходимое для варки пищи в пути. В то же время не перегружайте себя лишними вещами…
3. В пути соблюдайте питьевой режим. Не пейте сырой воды из колодцев, озер, рек без разрешения сопровождающих вас медицинских работников. Не ешьте фруктов, не обмытых водой. Обеспечьте себя флягой или бутылкой с кипяченой водой и употребляйте ее небольшими глотками…
4. На малых привалах снимайте с плеч вещевой мешок и отдыхайте лежа, чтобы ноги заняли положение выше туловища…
5. В движении и на отдыхе строжайше соблюдайте дисциплину и организованность…
6. Двигайтесь только по дорогам, придерживаясь правой стороны. Не отставайте от своей колонны, не садитесь самовольно на попутные автомашины…
7. Вы будете проходить через территорию дружественной вам Польши… Помните, что своим поведением в пути вы еще раз показываете высокое достоинство и честь граждан Советского Союза, представителей великого народа-победителя!
Политпросветотдел Управления по репатриации».
Я горюю, я тоскую,
С ними мне не по пути.
Мне б инструкцию такую,
Чтоб скорей домой прийти, —
пропел вслед за мной Коля.
А я невольно подумал: «Вот какое внимание к ним, цивильным. И про чулки, и про предметы туалета, и про фрукты. Нам бы так! О наших потертостях думать было некогда. Не говоря уже о том, когда снимать или не снимать сидор — вещевой мешок…»
«Правда, про вшей, о которых пел Коля Евтимов, — никогда не забывали, — продолжал размышлять я. — А, впрочем, может, все и правильно. Ведь они русские, хлебнули здесь в Германии не меньше, а больше нас. У нас в армии порядок, а что было у них? Немецкий порядок? Не дай, как говорится, бог такого!»
Все молчали. Обиженно вздохнула снятая Колей гармошка. Коньков вдруг достал из кармана черную, красивую — я таких еще не видел — авторучку:
— Вот американец один в Торгау подарил.
— Везет же вам, товарищ младший лейтенант, — то ли с завистью, то ли с насмешкой сказал Коля. — А мне вот ничего не перепало. Наоборот, какой-то американец звездочку с пилотки себе на память сорвал. Хорошо, запасная была.
— Ручка шикарная, перо золотое, — продолжал младший лейтенант. — У меня такой сроду не было.
— А у кого было? — Коля взял у него ручку.
— Паркер. Это что такое?
— Название фирмы, наверное. А может быть, имя владельца, — пожал плечами Коньков. — Вот вернусь домой, никто не поверит.
Младший лейтенант относился к войне не так, как мы. Только что окончивший военное училище, он был счастлив, что успел попасть на фронт, да еще к самому Берлину. На нас, старослужащих, он смотрел с мальчишеской завистью. Ведь у него и медали ни одной еще не было.
Во взводе мало считались с Коньковым. И часто говорили ему в ответ:
— Брось, младший лейтенант!
— Не трепись! Сами знаем!
Но он почему-то не обижался. Может быть, самолюбия было маловато, может быть, характером был не очень тверд, но вероятнее всего он, счастливый новичок, так неумело выражал свое уважение к нам, «старичкам».
Правда, это касалось дела, когда мы и без командира хорошо знали свои задачи. Тут с ним никто не позволял себе спорить. И у младшего лейтенанта создавалось впечатление, что мы выполняем именно его приказы.
Коля вернул командиру взвода американскую ручку, снова взял гармонь:
Эх, Берлин, эх, Берлин,
Фрицева столица.
Вот закончится война
Я пойду жениться.
Отдых продолжался недолго. Прозвучал приказ — вперед. Наша артиллерия и минометы уже били по центру Берлина.
Как-то все не верилось, что мы в Берлине. Неимоверно долгое, непостижимо тяжелое отступление до Москвы и Сталинграда, радостное и трудное наступление на запад. Победы, поражения, госпитали, могилы…
И теперь мы в Берлине, чужом, далеком, непонятном городе.
Конечно, никто из нас не знал планов высокого командования. Не знали, что Берлин уже полностью окружен, хотя и имел три полосы обороны. Не знали, что Гитлер из своего бункера дал последний приказ — оборонять город до последнего человека. Не знали, что Геббельс призвал солдат и берлинцев к стойкому сопротивлению, уверяя, что это принесет обязательную победу.
Все улицы Берлина насквозь простреливались. С крыш и чердаков снайперами и автоматчиками, из окон и подвалов фаустпатронщиками.
Мы продвигались очень медленно, метр за метром, буквально вдавливаясь в стены домов.
На огромном кирпичном заборе пустого завода увидели надпись: «Das Jahr 1760 wird sich nicht wiederho-len».
Кроме цифр, я прочитать ничего не мог, но догадался: речь, видимо, идет о Семилетней войне, когда в 1760 году русские войска заняли Берлин.
На одном из перекрестков, когда на мгновение прекратилась перестрелка, мы с Евтимовым решили разойтись:
— Давай, Саш, осторожнее, а я попробую дворами, — бросил Коля.
Впереди из-за угла дома строчила немецкая танкетка. Гранаты у меня не было, и я замер у дверей лавчонки, окна которой были неровно забиты досками. Выпустил две очереди в сторону танкетки, но это оказалось впустую.
В окне второго этажа дома напротив мелькнул молоденький немец в фольксштурмовской форме с автоматом в руках.
Я инстинктивно ткнул ногой дверь за собой, она открылась, и я свалился наземь.
Немец явно не видел меня и стрелял куда-то в сторону. Я же его видел отлично и, не торопясь, прицелился. Хотелось не промахнуться, и я ждал, хотя сердце непривычно стучало, готовое, казалось, выскочить из груди. Еще минута и еще, а может, это были секунды, но вот немец перестал стрелять, вытер мятой грязной фуражкой вспотевший лоб и, довольный, даже, кажется, с наивной детской улыбкой высунулся из окна.
На какую-то минуту мне стало его жалко: совсем мальчишка, с тощей длинной шеей, белобрысыми бровями и оттопыренными ушами — ему было не больше четырнадцати-пятнадцати.
Но из-за угла опять застрочила танкетка, я увидел ее нос, выползший на улицу, и заметил, как юный немец, натянув, видимо, великоватую для него фуражку на самый нос, чуть ли не наполовину торчал из окна. Я дал по нему очередь.
Немец дернулся и звонко плюхнулся на мостовую. За ним из окна вывалился автомат, гулко ударившись о тротуар.
Танкетка вышла на улицу, истерично стреляя и грохоча гусеницами, проползла мимо меня. Но это оказалась не танкетка, а бронированный автомобиль с открытым верхом. В нем у пулемета торчали двое немцев. Я стрельнул им в спины, но не попал, но они, видимо, услышали звук моих выстрелов. Их пулемет развернулся и беспорядочно саданул в мою сторону. Я прижался к земле и пополз в глубь магазинчика.
— Воцу зинд зи хирхер гекоммен?[32] — услышал неожиданно за своей спиной.
Я обернулся.
Из-за прилавка магазина с покосившимися и полуразбитыми полками на меня смотрело странное лицо. Девчонка или женщина, понять было трудно, поскольку волосы ее растрепались, одежда была в лохмотьях, а лицо измазано сажей.
В школе и на первом курсе института я учил английский, но за четыре года войны так и не сумел поднатореть в немецком. «Хенде хох», да еще несколько самых расхожих военных фраз — вот и все, что я смог усвоить.
Я не понял ее слез и от растерянности спросил ее по-русски:
— Что? Что ты говоришь?
Она с ужасом смотрела на меня.
Потом прошептала:
— Зинд зи айн руссе? Вас браухан зи хир?[33]
Кажется, я понял.
— Русский, русский, — сказал я, поднялся и сделал шаг к ней.
Сейчас я разглядел, что это совсем девчонка, лет шестнадцати-семнадцати и даже весьма симпатичная, если бы не эти взлохмаченные волосы, лохмотья и лицо, специально вымазанное сажей.
Вдруг она замахала руками, прячась за прилавок, отчаянно закричала:
— Коммен эн нихт хеер! Их верде шрайэн! Вас золль эс? Воллен зи мих фергевальтиген?[34]
Она кричала так истошно, что я перепугался и бросился к двери.
Выглянул на улицу. Здесь было тихо, только мой немец лежал напротив, спокойно распластавшись на мостовой и широко открытыми глазами безразлично глядел в ясное, пахнущее гарью небо.
Я обернулся и увидел, что девчонка плачет.
— Что ты ревешь?
Мне стало ее жалко. Маленькая, какая-то беззащитная, словно давно выброшенный на улицу котенок. Но я прогнал от себя эти мысли. «Немка она, немка! Вот дурак, рассусолился…»
А девчонка вдруг выскочила из-за прилавка и, по-кошачьи вцепившись, припала ко мне:
— Вохин гэен зи? Ауф вон ферлассен зи мих?[35]
Я машинально начал гладить ее по волосам и лицу:
— Ты что? Что? Брось плакать, ну, как тебе не стыдно!
Слова мои были жалкие, беспомощные, но, кажется, она что-то понимала:
— Хитлер хат унс ферратен. Эр хат алле дойче ферратен. Хоффентлих верден зи унс нихт фернихтен, зих нихт ан унс рэхен![36]
— Капут твой Гитлер, капут! — утешал я ее. — Но это ничего, правильно это. Как сказал товарищ Сталин, Гитлеры приходят и уходят, а народ немецкий остается.
Не знаю, что со мной случилось. То ли от избытка жалости к этому странному, беззащитному существу, то ли потому, что мы уже все думали о мирной жизни, которая для нас, бывших в 41-м совсем мальчишками, должна была непременно начаться с появления женщины, я прижал к себе немецкую девчонку и стал беспорядочно целовать ее — в губы, в глаза, в лоб, в волосы.
— Подожди, подожди! — шептал я. — Не реви! Все будет хорошо!
Она вновь отбросила меня и заревела, но уже тише, как-то безвольно:
— Вас вильст ду? Видер бист ду мир лестиг? Их верде шрайен[37].
— Что ты говоришь? Что говоришь? Мне пора уходить.
Я был намного старше ее и не просто старше, а старше на целую войну, но сейчас это не имело никакого значения.
— Фото дай свое, понимаешь, фото, — попросил я, и она снова, кажется, поняла меня. Она бросилась по витой лестнице куда-то наверх и вскоре вернулась с маленькой фотографией. Я взглянул на снимок и сразу узнал ее: не такой, как сейчас, а такой, какой хотел видеть.
Я провел пальцем по оборотной стороне фотографии, и она опять поняла меня. Выхватила снимок, помчалась наверх и принесла мне фото с какими-то немецкими буквами.
— Спасибо, я найду тебя, — сказал я, — обязательно найду. А сейчас…
Я поцеловал ее в маленькие пухлые губы, и она уже не сопротивлялась.
Фотографию я спрятал вместе с другими документами в карман гимнастерки. Там у меня лежали снимки мамы и отца, погибшего в Испании.
А она все бормотала:
— Вохин гэйст ду? Варум? Варте, их битте дих!..[38]
Я выскочил из дверей магазина и бросился догонять своих.
И забыл спросить у нее, как ее зовут.
Бухгалтер Елена Дмитриевна Баркова, недавно вернувшаяся с работы, вот уже несколько минут безуспешно пыталась разжечь примус — почему-то сегодня все валилось из рук.
Кто-то несильно постучал в дверь. Елена Дмитриевна открыла. Почтальон протянул ей письмо. Не треугольник, какие она прежде получала от сына с фронта, а нормальное письмо в конверте.
Она развернула конверт:
«СССР
Московский городской военкомат
Часть — I
14 июня 1945 г.
№ 1317
Извещение
Согласно присланного извещения войсковой части полевая почта 294076 от 29 апреля 1945 г. № 24. Ваш сын Барков Александр Степанович в бою за Социалистическую Родину, верный воинской присяге, проявив геройское мужество, был смертельно ранен в Берлине и умер 26 апреля в 6 час. 15 мин.
Похоронен в Тиргартене (Берлин).
Настоящее извещение является документом для возбуждения ходатайства о пенсии.
Московский горвоенком…
Начальник I части…»
Перечитав бумагу еще и еще, Елена Дмитриевна непонимающе посмотрела по сторонам, потом медленно и безучастно подошла к маленькому отрывному календарю, висевшему над ее кроватью. Провела по нему рукой — сегодня было двадцать второе июня сорок пятого года.
В тот же день в Брянске учительница Петранка Георгиевна Евтимова тоже получила извещение:
«Согласно присланного извещения войсковой части… ваш сын Евтимов Николай Михайлович в бою за Социалистическую Родину, верный воинской присяге, проявив геройское мужество, погиб в Берлине 25 апреля 1945 г….»
И в Рыбинск пришло извещение. Оно было адресовано швее Валентине Ивановне Коньковой:
«…Ваш сын мл. лейтенант Коньков Вадим Петрович в бою за Социалистическую Родину…»