К книге
Два измерения...РАССКАЗЫ. РОДСТВЕННИК
93%
РАССКАЗЫ. РОДСТВЕННИК
75

К вечеру второго мая Берлин полностью капитулировал, и, казалось, счастью нет предела — войне конец. Белые простыни, дороги, забитые нашими войсками и немецкими пленными, пестрыми толпами возбужденных репатриантов из всех стран Европы со своими флажками, тележками, колясками, велосипедами — все говорило о победе. И вдруг получен приказ — нам двигаться к Шарнсдорфу, где засела и отчаянно сопротивляется какая-то гитлеровская часть — то ли батальон, то ли полк, то ли остатки недобитой дивизии.

Приказ есть приказ, но погибать в такое время особенно никому не хочется и все по мере возможности осторожничают — и командиры, и бойцы, а темная ночь, как на зло, сегодня не наша союзница.

Шарнсдорф, к которому мы идем, говорят, цел-целехонек, ни одного пожара, ни одного разрушения.

Мы чуть ли не на ощупь пробираемся по лесу, держа наготове автоматы и ручные пулеметы, а за нами следуют бойцы с легкими минометами и противотанковыми ружьями. У некоторых в руках, освоенные еще на подступах к Берлину, трофейные фауст-патроны.

Дурманяще пахнет лесной прелью, на этот тревожащий запах легко и нежно ложится аромат свежей зелени, и после дымных пожаров Берлина все это кажется чудом.

И всюду — непривычная, нереальная, оглушающая тишина.

Лишь издали, на оставленной нами автостраде, слышится глухой рокот машин, танков, артиллерии. И немного жаль, что мы не с нашими войсками, идущими на Запад.

Мы прошли уже, наверное, метров пятьсот-шестьсот, миновали неглубокий, но широкий овраг с ленивым ручьем — пока никого не видно.

Но вот раздалась неожиданная команда:

— Ложись!

И тут же ударил шквальный огонь — автоматы, пулеметы, и в небо взвились несколько хвостов желтых ракет.

Мы стреляли вперед, наугад, в темноту, из автоматов и карабинов, а за нашими спинами уже развернулись минометчики и бронебойщики.

Время, пока шла эта слепая перестрелка, тянулось неправдоподобно медленно, но тут вновь прозвучала команда:

— Вперед!

Мы уже видели горящие транспортеры и несколько легких танкеток, из которых с криками выскакивали немцы, хорошо различали мотоциклистов, поворачивающих вспять…

Откуда-то с тыла, тяжело урча, подкатила наша радиоустановка.

По лесу раздалось:

— Deutshe Soldaten und Offizire! Ihr seid einge-kesselt! Ergebt euch! Berlin ist gefablen! Das Sowietkom-mando garantiert euch das Leben[31].

Но немцы не собирались сдаваться.

Наконец встречный огонь поутих, и мы опять залегли. Прошел час или около того. Противник молчал.

Небо еле заметно начинало светлеть.

Наша радиоустановка повторила предложение о сдаче.

Никакой реакции.

А сквозь верхушки деревьев на нас спокойно и безразлично смотрели звезды. Ими было усеяно все небо. Их чистый бесстрастный свет взывал к миру безмятежности.

Неужели кому-то именно сейчас, когда уже кончалась война, придется погибнуть от этих шальных немцев?

Наше командование, видимо, тоже думало об этом и потому не спешило.

Лишь когда совсем рассвело, раздалась команда:

— Вперед!

Мы двинулись вперед, и вдруг все невольно остановились. Наш путь преградило несколько десятков убитых немцев, брошенная — разбитая и целая — техника… Раненых не было, а с убитых было снято оружие.

Мы поняли, что немцы ушли. Но куда?

Командир батальона Усов, совсем еще молоденький старший лейтенант, заменивший погибшего в Берлине капитана Сомова, выслал разведку — из старичков трех самых отчаянных ребят, но я в нее не попал. Среди этих ребят был мой лучший друг Витя Ковалев, с которым мы начинали под Москвой, потом воевали под Ростовом, где были ранены и откуда попали в разные госпитали, а в сорок четвертом снова встретились, в своей же части, но уже на Первом Украинском.

— Тебе повезло, — кивнул он мне, проходя мимо.

— А по-моему, уж лучше куда-то двигаться, чем сидеть здесь в полной неясности, — ответил я.

— Лучше живым сидеть, чем двигаться на костылях или того хуже, — мрачно пояснил Витя.

Они ушли.

Мы продолжали торчать в лесу, правда уже близко к опушке, за которой в неясном отдалении и находился этот самый, будь он неладен, Шарнсдорф.

Минут через сорок разведка вернулась. Витя доложил:

— Немцы в селении, засели по домам, но там полно и гражданских.

Пройдя пол-Германии от самой польской границы, мы мало видели штатское население, не считая редких выживших из ума стариков и старух да разбитых параличом калек. Лишь на подступах к Берлину и в самом городе появились первые гражданские немцы, да и то их было не так уж много.

Командир батальона собрал взводных:

— Придется выкуривать их осторожно. Лобовая атака не годится…

Было решено, что мы зайдем в Шарнсдорф с тыла — два взвода слева, два — справа.

Уже было совсем светло, когда мы выбрались из леса и, совершив немалый полукруг, подошли к задворкам крайних домов.

Дома аккуратные, одинаково серые, с крутыми черепичными крышами, окруженные строгими палисадниками. Вокруг них — сады и ухоженные огороды.

Немцы, по всей видимости, здесь нас не ждали и потому подпустили без единого выстрела почти вплотную к дверям и окнам.

Дальше все происходило относительно просто. Мы по очереди врывались в дома, обезоруживали уже довольно вяло сопротивляющихся гитлеровцев. В первых двух домах немцы пытались стрелять. Но, к счастью, никто не пострадал. Большинство же просто бросало оружие и покорно выходило с поднятыми руками на улицу. Всего их оказалось больше ста человек.

— Ребята, сюда! — мы услышали отчаянно-растерянный голос ординарца комбата Беспалова.

Несколько солдат, в том числе и я, подбежали к погребу, пристроенному к одному из домов.

Беспалова, белого как снег, трясло:

— Смотрите!

Возле яблони ничком лежал старший лейтенант Ухов, а в нескольких метрах от него возле распахнутой двери погреба немецкий офицер в чине полковника.

— Они застрелили друг друга. Первый раз вижу такое, — произнес кто-то.

— Это я виноват, я его упустил, — бубнил Беспалов. — Капитана Сомова в Берлине хоть без меня убили, а тут при мне…

Мы бросились в рядом стоящий дом. Две перепуганные женщины — седая, старая, и совсем молодая — и трое белобрысых детей — мальчишек — испуганно сгрудились вместе, смотрели на нас. Молодая даже закрыла от ужаса лицо руками.

— Есть кто?

Они онемело молчали.

Я проскочил по лестнице наверх.

В большой пустой комнате лицом к окну сидел немецкий обер-лейтенант и, странно жестикулируя, разговаривал сам с собой. Перед ним на столе лежал пистолет.

Я поначалу несколько опешил.

О чем он говорил, я не понял, да и не мог понять, ибо не знал немецкого, но, судя по голосу и жестам, немец доказывал сам себе что-то весьма убедительное.

Наконец он обернулся в мою сторону, вроде удивился, но тут же вскочил и судорожно рванул вверх руки.

— Не надо, не надо, — почему-то сказал я и, подойдя к нему, показал, чтобы он опустил руки. Пистолет же на всякий случай взял.

Так мы и стояли некоторое время друг против друга.

Вдруг глаза его странно блеснули, он словно опомнился, внимательно всмотрелся в меня и спросил на вполне приличном русском языке:

— Вы меня расстреляете?

Я удивился:

— Мы пленных не расстреливаем. Ты что — разведчик? Откуда русский знаешь?

— Нет, я не разведчик. Я — артиллерист. А русский знаю от матери…

Мы спустились вниз и вышли на улицу.

Тут я внимательно разглядел обера. Светлые, как и полагается арийцу, волосы. Круглое, почти мальчишеское лицо. Пожалуй, он немного моложе меня.

Пока мы шли к толпе пленных, немец спросил:

— А как вас зовут?

«Нет, он явно пришел в себя, — подумал я. — А там в доме ведь совсем был чокнутый».

— Зачем тебе это знать?

— Хочу знать, кому обязан жизнью.

Я назвал свою фамилию.

Немец вроде бы удивился. Даже шаг замедлил.

— А имя?

Я сказал.

— Не может быть! — воскликнул он. — Вот странно!

— Чего же странного? Ну, а тебя как зовут?

— Хотите знать имя своего последнего пленного? — усмехнулся он. — Экк, Бруно.

Мимо проходил Витя Ковалев.

Бросил:

— О чем это вы так мило с фрицем беседуете? Родственника что ли встретил?

Комбата Усова похоронили в центре Шарнсдорфа. В городе это была единственная могила русского.

Через две недели под Дрезденом меня демобилизовали. Семь бесконечных ночей и дней добирался я до Москвы.

Под вечер я был в своей коммунальной квартире. Мама словно ждала меня — встретила у подъезда, растерянная, счастливая.

Я высыпал на стол остатки сухого пайка, которые, по московским меркам, оказались неслыханным богатством.

Потом мама ушла на кухню, а я сидел за столом и единственно о чем мечтал, быстрее заснуть.

Мама, вернувшись с кухни, угадала мое желание:

— Ты совсем клюешь носом. Ложись-ка на боковую.

«На боковую» было ее любимое выражение, которое я помнил с детства.

Спал я долго и, когда утром проснулся, ничего не понял.

Мама сидела в ночной рубашке на своей постели, спустив ноги, и как-то неестественно смотрела на меня воспаленными глазами.

— Ты что, не спала? — удивился я.

— Ни минуты, — она горестно покачала головой.

— А что случилось?

— Ты всю ночь так ругался… Я никогда в жизни не слышала подобного.

Я покраснел и подошел к ней, обнял:

— Не сердись, пожалуйста, это пройдет. Что поделаешь, издержки войны…

Мы говорили, кажется, весь день обо всем и в общем-то ни о чем.

— Ты хоть немецкий-то в Германии подучил?

— Что ты, мама! Только хенде хох…

Она засмеялась.

Тут я вспомнил своего последнего немецкого пленного и рассказал о нем:

— …Вот кто хорошо знал русский… Правда, сначала он показался мне чокнутым, но потом вроде ничего…

— Как? Как, ты говоришь, его звали?

— Экк, Бруно.

Мама явно растерялась:

— Так это ж Верин сын!

Я знал, что у мамы есть старшая сестра Вера, но где она, что делает, с кем живет — кажется, не знал ничего.

— А почему ты никогда мне ничего о ней не рассказывала?

— Не хотела биографию тебе портить. Все-таки родственница за границей. Ведь Вера жила в Латвии до сорокового года. Замужем была за немцем. А сын ее Бруно учился в Берлинском университете…

Выходит, что двоюродный брат…

— А совсем недавно, в феврале, я получила письмо от Веры из Ковеля, где она работала переводчицей в штабе Красной Армии.

Следующую ночь уже я не спал. Вернее, старался не уснуть, боясь, что повторится вчерашнее.

Зато мама спала хорошо и, как мне казалось, всю ночь чему-то улыбалась.

…Вскоре я уехал на строительство Волго-Донского канала. А в пятьдесят втором получил печальную телеграмму из Москвы.

После похорон мамы я пересматривал ее бумаги.

И среди них нашел письмо из Лейпцига, совсем недавнее:

«Дорогая тетя Лена! Сообщаю вам горькую весть. Умерла мама, ваша сестра — Вера. Я вернулся из России, из плена, три года назад… Сейчас у нас все хорошо. Месяц назад у меня родилась дочка, мы ее назвали Кэтрин, Катя…»

И подпись: «Бруно Экк».

Видимо, мама не успела сообщить мне об этом письме…

Предыдущая главаГлава 75 из 81Следующая глава