К книге
Два измерения...ПОВЕСТИ. ПОСЛЕДНЯЯ ПУЛЯ
53%
ПОВЕСТИ. ПОСЛЕДНЯЯ ПУЛЯ
43

Мы залегли на автостраде Бреслау — Берлин. Ребята наши, по большей части выходцы из деревни, не видали таких шикарных дорог и откровенно завидовали: «Умеют, чертяки, строить».

В дни больших наступлений бывают глупые ситуации. Вот и сейчас была одна из таких. Части, которые до нас занимали оборону на автостраде, куда-то перебросили. Считали, видимо, что немцев поблизости нет. А они оказались. Выяснилось, что в противоположном леске расположилась крупная немецкая часть и будто она собирается выйти на автостраду.

Вот нам и приказали занять оборону вдоль автострады, рядом с мостом. Вояки мы не ахти какие — Отдельный разведывательный артдивизион — топографы, фотографы, звукометристы, но бывать в таких ситуациях уже приходилось. Только жаль, что осталось нас мало — из ста двадцати положенных не более шестидесяти. Да кто-то еще оставался в части — офицеры, повара, дежурные, шоферы. Так что на автостраде залегло человек около сорока.

Было тихо. Немцы не появлялись. Лишь за мостом подозрительно тарахтел мотоцикл. Звук этот не давал нам покоя.

Лес на другой стороне автострады был метрах в трехстах. Мы внимательно вглядывались в него — ничего.

Так прошел час и другой, по-весеннему припекало солнышко, и уже чуть-чуть зеленела трава, и стало даже жарко.

И мы расслабились. Хотя шум мотоцикла не давал покоя.

— Может, посмотреть? — спросил я у своего соседа Сережи Шарыгина.

— А что? Только надо у лейтенанта отпроситься.

Нами командовал лейтенант Бурков — командир нашей топографической батареи. Он лежал метрах в двадцати слева.

Я подбежал к нему:

— Товарищ лейтенант, а товарищ лейтенант…

И рассказал про тарахтящий мотоцикл за мостом.

— Я сам слышу, — сказал Бурков, — и сам думал. Валяйте, но осторожно.

— Да мы с Шарыгиным, — сказал я.

Мы с Сережей Шарыгиным не совсем по-пластунски, но все же пригибаясь к земле, нырнули на автостраду и потом под мост. И — о чудо! Почти рядом с мостом в кювете полулежал новенький мотоцикл с заведенным мотором. И рядом никого.

Признаюсь, до войны у меня и велосипеда не было, не только мотоцикла, а тут вот он: только бери, садись и кати.

— Попробовать? — спросил я у Сережи, боясь, что первым это сделать попытается он.

— А что? — сказал он. — Давай я помогу.

Мы приподняли мотоцикл и поставили его на бетонку.

Я залез на седло, и сразу же от прикосновения моих ног мотоцикл поехал.

— Ты куда? — только и успел крикнуть мне в спину Сережа, а я уже не мог остановиться и мчался по автостраде к следующему мосту.

Я чувствовал, что Шарыгин бежит за мной и что-то кричит, но, от восторга и страха одновременно, я ничего не слышал, а только сильнее сжимал руль мотоцикла.

Приближался мост. Вот он уже рядом, вот я под мостом — и вдруг впереди!.. Ничего не понимаю. Вся автострада разбита в шахматном порядке, и в каждом квадрате какие-то ящики.

«Противотанковые мины!» — мелькнуло у меня, когда я уже проскочил мимо двух ящиков, инстинктивно нырнул вправо еще между двумя и…

Когда я пришел в себя, то понял, что лежу в кювете, а мотоцикл, перескочив через меня, ударился в столб и заглох. Только колеса еще вертелись.

— Ты жив? — подскочил Сережа.

— Не знаю, — пробормотал я, стараясь подняться.

Поднялся.

— Ну и шишка у тебя на лбу! — сказал Шарыгин.

— Черт с ней, с шишкой! Хорошо, что…

— Да, кончилось, слава богу! А если б на мину! — хлопотал вокруг меня Сережа. — Пойдем отсюда скорей к ядреной бабушке. А то лейтенант…

Я и сам понимал, чем все это могло кончиться.

Но кончилось все, как ни странно, благополучно, и мне даже не пришлось лейтенанту рассказывать подробности.

— Сосунки! Беда с вами! — Лейтенант устало отвернулся.

Ну, сосунки так сосунки. Лейтенанту двадцать три, а нам по восемнадцать-девятнадцать. Тоже мне старик! Но, впрочем, он хороший.

Вскоре принесли обед, после обеда стало клонить ко сну, а немцы все не появлялись.

Шел уже восьмой час, когда все вдруг и началось.

Поначалу немцы выходили из леса группами. Предвечерняя дымка размазывала их. Но чем ближе они подходили к автостраде, тем четче выстраивались в линейку. Ни танков, ни бронетранспортеров, ни мотоциклов не было, и это вселяло в нас большую уверенность.

— Глядеть в оба! — бросил лейтенант. — И ждать моей команды!

Почти у всех у нас к сорок пятому были трофейные немецкие автоматы. Свои неудобные карабины мы спрятали в машинах. Доставали их только при появлении большого начальства. По уставу нам автоматы не полагались, но местное начальство смотрело на это сквозь пальцы.

Немцы шли в полный рост. То ли не видели нас, то ли чувствовали себя слишком уверенно. Шли без шинелей, хотя на улице было не жарко, шли как-то солидно. Не какой-то фольксштурм.

Мы прижались к откосу автострады. Позиции у нас оказались отличными.

А немцы все ближе и ближе. Их уже можно пересчитать. Человек двести, не меньше. Впереди три офицера.

И тут прозвучала команда Буркова:

— Огонь!

Сам он привстал из укрытия и бросил вперед две гранаты.

Немцы залегли. То ли были убиты, то ли из предосторожности.

Нет, убитых, пожалуй, не видно. Они поползли.

Мы вели прицельный огонь, хотя патроны можно было не экономить. Чем-чем, а патронами мы запаслись.

И вдруг неожиданно наступила тишина.

Замолчали немцы, и мы перестали стрелять.

Минуты тянулись медленно, и прошло уже минут десять — пятнадцать, а вокруг по-прежнему было тихо.

— Сейчас вновь пойдут, — словно угадывая мысли противника, сказал лейтенант.

И действительно, через какие-то мгновения немцы вскочили и, стреляя, побежали к автостраде, прямо на нас. Их оказалось уже меньше, чем вначале, но было вполне достаточно.

Бурков вскочил на автостраду и выкрикнул:

— За мной! Вперед!

И мы рванули вперед.

Результаты боя оказались несколько странными. Всех немцев перебили, и только у меня оказался один живой пленный. Из наших ребят лишь троих ранило. Их перевязывали.

А все остальные толпились вокруг моего немца и без конца спрашивали:

— Как ты его? Как? Да расскажи толком.

А рассказывать было нечего. Я бежал, как все, и стрелял, как все. Какие-то немцы падали. Одного я свалил штыком карабина, который лежал в моей противогазной сумке. Сами противогазы мы, как и карабины, спрятали в машине. А потом появился этот немец. И неожиданно поднял руки и сказал «капут». Ну, я снял с него автомат. Вот и все.

Подошел Бурков, тоже поинтересовался.

— К награде представим, — пообещал он.

Потом Бурков остался с частью ребят у автострады. Раненых, еще человек десять и меня с немцем он отправил к своим.

— А что с этим делать? — спросил я комбата.

— Немца отведи к начштаба, — сказал Бурков.

Мы двинулись к своим.

— Ужин пусть пришлют! — крикнул нам кто-то вдогонку.

Да, есть очень хотелось. Время подходило к девяти.

Я нашел начальника штаба майора Веселова и доложил ему про немца.

Начальник штаба посмотрел на пленного:

— Хорош гусь! Холеный!

Только тут я толком всмотрелся в своего немца. Правда, холеный. Даже пальцы на руках отманикюрены. И ростом чуть выше меня. В общем, фриц что надо! Переодень, и за офицера может сойти.

— Только мне он ни к чему, — сказал майор. — Я немецкого не знаю, допрашивать некому, был Самохин, да и того нет теперь.

Мы же все немецкий знали на уровне «хенде хох».

Костя Самохин — единственный человек в нашем дивизионе, хорошо знавший немецкий язык, погиб при форсировании Одера.

— А что же мне с ним делать, товарищ майор? — спросил я.

— Отведи к замполиту, — посоветовал Веселов и шутя добавил: — Ему все равно делать нечего.

Замполита капитана Стрелько я знал давно, еще со школы в Глухове, под Ногинском, и он ко мне хорошо относился. Поручал делать в свободное время разную наглядную агитацию. Выпускал «боевые листки». Как-то Стрелько пришла в голову мысль разрисовать наши машины лозунгами. Я напридумывал: «Русские прусских не раз бивали, русские дважды в Берлине бывали», «Как сказал товарищ Сталин, бейте фрица непрестанно», «До победы шаг один, будь настроен на Берлин», «Победу в тяжком куй бою, вперед за Родину свою!», «Нас послала мать-Отчизна, бей основы гитлеризма». Стрелько очень понравились эти лозунги, и он приказал написать их на бортах машин. У нас было как раз пять машин. Все лозунги и сгодились. А однажды ему пришла в голову мысль создать своеобразный гимн нашего ОРАДа, и Стрелько поручил мне написать стихи для гимна и подогнать под него какую-нибудь мелодию.

Я сочинил:

Посмотри на фронт, товарищ!

Сколько ты увидишь бед,

Новых вспыхнувших пожарищ

И врага кровавый след.

Припев:

Ты рад, солдат,

Попав в ОРАД?

Я очень рад:

ОРАД мне брат.

Перепаханные нивы

И разбитый милый дом,

Труп ребенка возле ивы

Над дымящимся прудом.

Припев:

Ты рад, солдат,

Попав в ОРАД?

Я очень рад:

ОРАД мне брат.

Немец всюду петли вяжет,

Немец хочет всех убить.

Сердце, ум тебе подскажет,

Как сейчас ты должен жить.

Припев:

Ты рад, солдат,

Попав в ОРАД?

Я очень рад:

ОРАД мне брат.

Мелодии подходящей не нашлось, и пришлось придумать свою — мажорную, бодрую, строевую. Правда, нашли сначала одну немецкую на пластинке, но Костя Самохин (он тогда еще был жив) сказал, что это фашистский марш Хорста Весселя.

— Жалко, что про товарища Сталина у тебя не получилось, — заметил замполит.

— Не зарифмовалось, — признался я.

— Ну ничего! Зато про ОРАД хорошо, — сказал капитан.

Песня прижилась. Правда, пели мы ее редко: все бои да бои. Но иногда пели. Перед отбоем.

Капитан Стрелько встретил меня ласково и с ходу сказал:

— Слышал! Слышал! А ну-ка давай своего немца. А кто тебе синяк посадил? Он?

— Я сам.

Мы зашли с пленным немцем к капитану в комнату, и Стрелько усадил нас.

— Что делать будем, — проговорил он, — никто не балакает у нас по-немецки. Был Самохин, да сплыл. Ума не приложу!

Он покачал головой, словно пытаясь приложить ее.

Потом обратился к немцу:

— И ты, приятель, по-русски ни бум-бум?

— Них ферштейн, — сказал немец.

— Да, понимаю, понимаю, — с горечью кивнул капитан. — Что с тебя взять! Не учил вас дурак Гитлер русскому, а надо бы! Сейчас сам бы радовался.

Немец молчал, опустив голову.

— Ну ладно, давай спать, — сказал замполит, — а немца твоего мы сейчас пристроим.

Мы подошли к машине фотовзвода, туда же подбежал старший сержант Лямин (у него в подчинении было всего два красноармейца), и мы запихнули фрица в машину и заперли его.

— Смотри, за фрица отвечаешь головой, — сказал капитан Лямину и отдал ему ключи.

Наутро меня вызвал к себе командир дивизиона майор Третьяков. Привели к нему и немца.

Все повторилось.

— Жаль, нет Самохина, — сказал комдив.

И про синяк.

Потом майор достал карту, подозвал меня к столу:

— Отведешь пленного в штаб арткорпуса.

— Десятого?

— Да, десятого, которому мы приданы. Смотри на карту. Это километров около двадцати. Выдержишь?

— Конечно, — бодро сказал я, а сам уставился в карту.

Отлично! Как раз по пути зайду в медсанбат к Вале. Уже две недели не виделись. И хотя ходят всякие слухи, что у Вали появился какой-то старший лейтенант, черт с ним. Правда, немца куда там деть? Да как-нибудь.

У меня с Валей был роман, и давний — с Москвы, с сорок первого.

Мы познакомились с ней в очереди, в распределителе на Сретенке, где отоваривали карточки. Это было девятнадцатого сентября. А потом пошло и пошло. В октябре Валя ушла медсестрой на фронт, а через неделю и я. С самого Сталинграда мы почти не разлучались. Ее медсанбат все время оказывался где-то рядом, и я не раз отпрашивался к Вале на ночь. А в январе меня прихватила тропическая малярия (на фронте, зимой — тропическая малярия!), и я загремел в Валин медсанбат — аж на полтора месяца. Выписался только две недели назад. Уж за эти полтора месяца чего у нас с ней только не было!

— Да, еды не забудьте с собой взять, — сказал майор и приказал своему ординарцу: — Володя, распорядись!

Ординарца иметь майору было не положено. Володя, освобожденный от всех видов службы, выполнял у нас в батарее должность писаря-каптенармуса (она была не нужна), был комсорг ОРАДа, экспедитором (почтальоном), ординарцем у Третьякова и Стрелько да еще завскладом, поскольку бывший зав проворовался и его отправили в штрафбат.

С помощью Володи я получил две буханки хлеба, две банки американской тушенки, три пачки горохового концентрата, соль и махорку. Целое состояние!

— Теперь мы с тобой, фриц, не пропадем, — сказал я своему немцу, пряча продукты в вещевой мешок.

— Найн Фриц, Ганс, Ганс, — словно понял меня немец.

— Ну, Ганс, так Ганс, — согласился я. — Потопали!

Мы вышли из расположения дивизиона и направились сначала по автостраде, как было указано на карте. Немец шел впереди, и у меня мелькнула почему-то мысль, что надо было прихватить веревку и связать ему руки. Но, увы, я забыл. Возвращаться же за веревкой было глупо, да и плохая это примета — возвращаться.

У меня не было часов, как у большинства красноармейцев, и я вспомнил совет Володи:

— Часы-то с него сними!

Мы прошли уже с пяток километров, я остановил Ганса и снял с него часы. Посмотрел: вроде ничего, не штамповка.

Ганс отдал часы просто и даже помог закрепить их на моей руке.

— Данке шейн, — сказал я, вспомнив немецкую фразу со школьной поры.

Немец молчал, а я клял себя, что так несерьезно относился к немецкому в школе. Помнил только какую-то дурацкую песенку «Айн мейлен штейт им вальде…», которая сейчас была ни к чему. А знал бы побольше, можно было поговорить: кто он, что, откуда родом, семья какая.

Вспомнилось еще слово «киндер», и я спросил:

— А киндер у тебя есть?

Немец сначала не понял, но, когда я повторил вопрос, закивал головой:

— Найн киндер, найн!

Сообразительный, подумал я.

А то, что он киндером не обзавелся, — понятно. Лет ему на вид — не больше двадцати. Может, студент какой или просто парень из богатой семьи, которого подмела война. Немцы теперь всех прибирают к службе, а в фольксштурм стариков и детей лет по пятнадцати.

Я снова стал мучительно вспоминать немецкие слова. И наконец вспомнил еще два «муттер» и «фатер».

— А муттер и фатер у тебя есть?

— Муттер я. Фатер бух-бух. Сталинград, — ответил Ганс.

— Понятно. Вот это понятно, — обрадовался я и вдруг вспомнил еще три слова: — Дойч Сталинград зер шлехт.

— Майн готт! Майн готт! — произнес Ганс и добавил — Дойчен зольдатен, дойчен официрен Сталинград капут.

— Все у вас капут, как в плен попадаете, — со злостью сказал я. — А там из леса смотри как перли.

Мы прошли уже километров пять и строго по карте свернули с автострады влево. Как раз впереди километрах в семи должен быть Валин медсанбат. Дорогу туда я знал хорошо, поскольку две недели назад возвращался из медсанбата в свою часть пешком.

Тут я вспомнил, что мой немец, наверное, голоден. Сам-то я поел, а немца вряд ли покормили.

Пришло на память еще одно слово — «брот», я остановил Ганса и показал ему, чтобы тот сел.

Разводить костер и варить концентрат не хотелось, и я достал из вещмешка хлеб, банку тушенки, а из противогазной сумки штык. Штык на всякий случай протер после вчерашнего (ведь пырнул кого-то!) подолом шинели.

Нарезал хлеб, открыл штыком банку, положил половину содержимого на хлеб и протянул немцу.

У него жадно горели глаза, и он бесконечно заискивающе бормотал:

— Данке! Данке шейн!

Но тут же я заметил, что Ганс подозрительно часто поглядывает по сторонам, и я опять пожалел, что не захватил с собой веревки.

Поест, успокоил я себя, сниму ремень, завяжу ему на всякий случай руки сзади.

Мы сидели у самой дороги, и вдруг по ней пронеслись мотоциклисты, а за ними бронетранспортер. Люк бронетранспортера неожиданно открылся, и из него появился маршал Конев — командующий нашим Первым Украинским фронтом.

Он подозвал меня к себе, я поднял жующего немца, и мы вместе с ним подошли к бронетранспортеру.

— Где ремень? — первым делом спросил маршал.

Я объяснил, что специально снял ремень, чтобы перевязать руки пленному.

— А почему не бриты? — спросил маршал.

Я только сейчас сообразил, что забыл второпях утром побриться, а вчера тоже не пришлось — весь день провели возле автострады.

— Передайте своему командиру: пять суток ареста, — бросил маршал и закрыл над собой люк. Командная кавалькада тронулась, за бронетранспортером тоже оказались мотоциклисты.

— Сволочь ты! — сказал я Гансу. — И на кой лях ты достался мне! Одни с тобой неприятности!

Немец молчал, дожевывая хлеб с жирной тушенкой. Потом я связал ему руки за спиной, и мы двинулись дальше.

Прошли еще километров десять — двенадцать, а конца пути не видно. Встречались изредка солдаты и офицеры, но, где находилось «хозяйство Семенова», никто не знал. Я не раз смотрел на карту, но по ней получалось, что и до Найдорфа, где был медсанбат, нам еще топать да топать. Немец мой шел ходко, а я порядком устал. После тропической малярии мне таких длинных маршей совершать еще не приходилось.

Солнце припекало. На взгорках и полянках зеленела трава. В лесах и перелесках, а мы старались заходить в них реже, дурманяще пахло прелой листвой и весенней теплой сыростью.

Я старался представить дом Ганса. Мы бывали уже во многих немецких домах. И почти все они поражали нас своей какой-то неуютной чистотой и аккуратностью. Даже на кухнях все расставлено по полочкам, разложено по баночкам с надписями, и в подвалах порядок идеальный — рядами банки-склянки со всякими компотами и консервированными овощами. А уж фотографироваться немцы любили! В каждом доме куча альбомов: дедушки, бабушки, мамы, папы в детстве, сами дети отдельно и с родителями, в комнате и на улице, на фоне дома и на фоне автомобиля. Правда, часто рядом с этими альбомами лежали и другие — неприличные, с разными способами любви. Говорили, что немцы приучают к этим делам своих детей с малолетства.

Цивильных немцев мы почти не встречали. Все бежали. Оставались лишь брошенные немощные старухи да выжившие из ума старики, бодро выкрикивающие: «Капут! Аллее капут!»

Я расстегнул шинель, на солнце жарковато, посмотрел на часы: скоро три. Пожалуй, можно подкрепиться.

Мы миновали полусырую ложбинку с остатками снега и вышли на сухую поляну возле разбитого мостика. Здесь было тихо и тепло.

— Сидайн! — приказал я немцу каким-то странным, неожиданно пришедшим на язык словом, но он понял меня. Остановился и присел, почему-то по-восточному поджав ноги. Только тут я посмотрел на его хромовые сапоги, новые, и в голове мелькнуло: «Не махнуть ли их на мои ботинки с обмотками?»

Но решил: не буду мараться. Из сидора я достал хлеб, початую банку тушенки и кусок желтого сала.

— Битте! — сказал я немцу.

Немец ответил:

— Данке шейн.

И мы стали есть.

— С чаем возиться не будем, — обратился я к немцу по-свойски. — Хлопотно. Вот дойдем до медсанбата, там…

Но Ганс, конечно, ничего не понял. Опять мне почему-то представился его аккуратный дом под черепицей, его муттер…

А Ганс молча уплетал хлеб с салом, и его холеные щеки еще больше лоснились.

В Найдорф мы пришли только к вечеру, когда уже смеркалось. Судя по всему, кроме медсанбата, других частей здесь не было, и все же я очень долго искал Валю.

Наконец нашел на кухне.

— Ты? — воскликнула она. — Живой? А я уж чего только не передумала.

— И не один, — сказал я.

— А это кто?

— Да вот, веду пленного в штаб корпуса, — объяснил я.

— Мы сейчас от него избавимся, — пообещала Валя. — Подожди!

И куда-то убежала.

Она была все такая же. Крошечная и взъерошенная, словно воробей. И ресницы большие. И веснушки на лбу. И глаза, которые поразили еще там, в Москве, на Сретенке. Не голубые и не серые, а словно какие-то морские, глубокие.

Валя вскоре вернулась:

— Пойдем!

Возле какого-то полупогреба с большим амбарным замком стоял пожилой, лет за сорок, солдат с большими прокуренными усами. На плече у него была винтовка, а во рту огромная самокрутка.

— Вот тебе фриц, Кирилл Мефодьевич! Прячь его под замок, и чтоб сидел там до утра.

— Есть, Валентина Никаноровна, — весело отозвался часовой и полез за ключами.

Немца сунули в погреб, и часовой запер замок.

— Теперь твой фриц не пропадет, — сказала Валя.

— Он Ганс, а не Фриц, — пояснил я.

— Бог с ним, кто он, — сказала Валя. — А теперь ко мне. Девчонок я на вечер выставила, а ночевать с тобой мы будем на сеновале. Тут прекрасный сеновал!

В уютной, на три койки, квартирке Валя накрыла на стол, даже спирт достала и вдруг спросила:

— А ванну принять не хочешь? Я мигом!

— А что? Пожалуй! — сказал я. — Как от вас ушел, так и не мылся.

— Прекрасно! И я с тобой! — сказала Валя.

— Ты?

— А что ж тут такого? Я все равно сегодня собиралась. А голенького тебя я сколько раз видела? Не сосчитать!

Водопровод, конечно, не работал, и Валя натаскала в ванну воды — горячей и холодной. Налила почти до края. И еще два ведра запасных принесла.

— Ну, кто первый? Все стесняешься?

Я молчал.

— Давай я, — сказала она и быстро скинула сапоги, гимнастерку и юбку и еще что-то и почти нагишом, только в трусиках, нырнула в ванну.

Я раздевался медленно, не веря в свое счастье. Долго разматывал чертовы обмотки, укладывал полусырые портянки. Я слышал, что Валя уже полощется в воде, и мне все это казалось каким-то чудом. И этот немецкий дом в Найдорфе, и Валя, которая вся моя, и то, что мы будем сейчас мыться вместе. Я еще никогда не мылся с женщиной, даже с такой близкой, как Валя. Но делать нечего, я окончательно разделся и влез в ванну.

— Привет! — сказала Валя, — А ты чуток похудел после нас.

А мне безумно хотелось Валю.

— Потерпи до ночи! — говорила она. — Ведь скоро уже. Заберемся на сеновал, и вся ночь наша!

— Не могу, Валюш! — признался я.

Она разрешила.

А потом мы ели и пили спирт и чай, разговаривали, разморенные и усталые. И Валя сидела с распущенными мокрыми волосами и была такой прекрасной, как никогда.

— Очень плохо нам, девчонкам, на фронте, — говорила она. — Мужики лезут, проходу не дают. Иная и влюбится, выберет одного, а он сегодня жив, а завтра…

Я долго собирался, но все же решился:

— А как старший лейтенант?

Она вроде задумалась.

— Нет никакого, — сказала.

— Убили?

— Почему убили? Просто отставку дала. У нас ничего и не было.

Меня уже чуть развезло после трех (или уже пяти?) полстаканов, а Валю, казалось, хмель не брал.

— Ну, а к тебе-то пристают? — спросил я.

— Не без этого.

— И как ты?

— Говорю: у меня солдат есть, мне офицеров не надо. Это я про тебя. Хотя знаю: замуж ты меня все равно не возьмешь.

— Почему? Откуда ты взяла? — возмутился я.

— Стара для тебя. И вообще ты очень чистый, а я баба дрянь… Вот оно что!

Язык у меня начал заплетаться.

— Почему стара? Три года каких-то! И почему «дрянь»? Что ты наговариваешь на себя?

— Нет, я правда очень люблю тебя. И потому говорю правду. Ведь ты у меня второй в жизни.

— Второй?

— Второй.

— А первый кто?

— Первого еще в начале сорок второго убили. Я тебе с ним изменяла. Плохо это, знаю, но изменяла. И если бы не убили, может, и сейчас…

Она замолчала. И я молчал.

Валя крутила в руках полупустой стакан, будто гадала, заглядывая на донышко.

— А кто он был? — спросил я. Мне не давал покоя этот, теперь уже не существующий соперник.

— О, это был большой и старый человек.

— А все-таки?

— Генерал… Генерал-полковник… Командующий армией…

— Но ты же девочка!

— Может, потому и влюбилась, что девочка. Если бы он дожил до конца войны, я знаю, он все равно бы меня бросил. У него семья, дети, наверное уже и внуки, а что я?

— Я тебя люблю и никогда не брошу, — почему-то сказал я.

Прежде чем пойти на сеновал, мы расстались на минуту. Валя пошла навестить своих раненых («У меня двое тяжелых. А сегодня четвертый день после операции. Самый трудный»), а я — немца.

У погреба стоял уже другой часовой, но он встретил меня как давнего знакомого. Видно, его предупредили.

Открыл замок, посветил фонариком.

Немец приоткрыл глаза. Он сидел сжавшись возле каких-то коробок.

— Не замерзнет он тут у вас? — спросил я.

— Да нет, туточки и не холодно совсем, как на дворе. Мы туточки лекарства всякие храним, да продукты.

— Смотри, чтоб он тут у вас не объелся.

— Да нет, он тихонький вроде. Не шебуршит. Я бы услышал.

Валя ждала меня уже возле сеновала.

— Как твои тяжелые?

— Живы. Бог даст, пронесет. Правда, еще седьмой день бывает трудный.

Сеновал был огромный, и запах сена в нем еще не выветрился — вкусно пахло летом.

Мы забрались с Валей под самую крышу, и я прижал ее к себе.

— Разденемся?

— Ага.

Мы долго не спали.

— Вот таким я тебя люблю, как сейчас, — говорила Валя.

— А каким не любишь?

— Как там в доме, в ванне.

— Почему?

— Набросился, как голодный, и даже радости никакой.

— А сейчас?

— А сейчас — да!

— Я тебя никому не отдам! — клялся я.

— А утром все равно уйдешь…

— Война теперь уже скоро кончится. До Берлина-то пустяки…

— Эти пустяки еще столькими смертями обернутся.

— Зачем ты о плохом?

— Не буду! Не буду!

Утром Валя накормила нас с немцем («Тоже человек!» — сказала), и мы отправились в путь. Когда вышли, снова вспомнил про веревку, можно было попросить Валю, но ничего не поделаешь: пришлось снять ремень и затянуть Гансу за спиной руки.

С час шли хорошо, но вдруг Ганс стал останавливаться, кривить лицо, что-то изображать глазами. Я никак не понимал.

Прошли с полкилометра, и Ганс совсем остановился. Кажется, я сообразил:

— Оправиться захотел? Давай! Давай!

Я развязал ему руки, и Ганс тут же стянул штаны, сел.

— Скотина! — вырвалось у меня. — Отойти не мог. А еще интеллигент.

Правда, об интеллигентности Ганса я мог только догадываться. Ну, студент! Это уже кое-что. У меня семь классов. Неполное среднее.

Между тем пленный справил свои дела, подтянул штаны, я связал ему руки, и мы тронулись.

Если раньше нам еще попадались какие-то люди, военные, то сейчас наступило полное безлюдье. Стояла тишина, и ни души вокруг. Я смотрел на карту, вроде идем правильно, но до «хозяйства Семенова» все оставалось десять — двенадцать километров.

Я уж стал подумывать, хорошо бы мне встретилась любая воинская часть, спихнул бы я этого Ганса под расписку, и дело с концом. Почему, в конце концов, десятый арткорпус? А если он перебазировался куда! Немец осточертел мне. Был бы человек, поговорили о том о сем, а с этим и словом не перемолвишься. Вспомнил еще одно немецкое слово, «кляйн» — «маленький», но про «кляйн» что ему скажешь. Ни к чему сейчас это слово.

Стал думать о Вале, и на душе полегчало. Почему только она говорит, что «дрянь баба»? Что стоит за этим? А ведь что-то стоит. Но ничего, скоро все кончится, мы снова встретимся, и тогда…

Впереди была небольшая дубовая роща. Я еще подумал — «обойти, не обойти», но дорожка шла через рощу, и мы углублялись в нее. Немец мой шел вроде спокойно, хотя и рыскал изредка глазами по сторонам.

Где-то пели невидимые птицы. Солнце упруго пробивалось сквозь голые ветви. На некоторых деревьях уже набухали почки.

«Глубокий тыл», — подумал я.

— Гут, — улыбчиво сказал немец. Видно, и на него подействовало наступление весны.

— Гут, гут, — повторил я.

Как-то забылась долгая и, в общем, бессмысленная дорога, и на душе стало хорошо. А когда мы вышли из рощи, я от радости глазам своим не поверил.

По шоссе тянулась колонна — газик, за ним пять или шесть подвод.

Я подтолкнул вперед Ганса:

— Шнель! Бегом!

Мы побежали и скоро уже оказались возле шоссе.

— Братцы! Кто у вас старшой? — кричал я.

— А тебе што? — спросил один из возниц. — Откуда ты сорвался, да еще с фрицем?

— Кто старшой у вас? — злясь, повторил я.

— Старшой — младший лейтенант, он в машине, — объяснил возница.

Я опять подтолкнул Ганса и бегом к машине.

— Товарищ младший лейтенант! Товарищ младший лейтенант!

Машина остановилась, и из нее вывалился грузный пожилой младший лейтенант.

— Чего тебе?

— Товарищ младший лейтенант, — начал я. — Пожалуйста, возьмите у меня этого пленного. Понимаете ли…

— На кой лях он мне сдался! — не дослушал меня младший лейтенант. — И куда я его повезу? Нет уж, ты веди его куда положено.

— Да далеко, — признался я. — Мы уже вторые сутки…

— Не знаю, какие сутки у вас, а мы вот вторые сутки свой полк догнать не можем. Будь здоров! — И он полез в кабину. — Поехали! — приказал шоферу.

Я с моим Гансом остался ни с чем.

— Давай посидим, — сказал я ему и первым присел у дороги.

Немец сел тоже.

— Если б ты знал, как ты мне опостылел! — в сердцах сказал я. — Гнида ты несчастная, а не человек! Свалился на мою шею!

Посидели, помолчали, потом пошли дальше.

Километра через три показалось небольшое селение. Деревня не деревня, больше похожа на хутор. Ни наших военных, ни цивильных в селении не было.

Я посмотрел на карту — нет такого.

И вообще карты здорово врали, особенно когда мы попали в Польшу, а потом в Германию.

Дома были целы, но никаких признаков жизни.

Тут я то ли загляделся на пустое селение, то ли упустил что-то, но случилось непоправимое.

Я и опомниться не успел, как Ганс сбросил с рук ремень, схватил меня за грудки и начал бить головой о столб.

Когда я чуть пришел в себя и поднялся, немца уже не было.

Я бросился в одну сторону, в другую — нет. Хорошо хоть, автомат мой он не забрал. Я выпустил очередь вправо и влево, наугад, но все было бесполезно. Я почувствовал, как у меня разламывается голова. Тронул затылок — кровь.

Я вернулся к месту происшествия, поднял шапку и ремень и, совершенно обессиленный, опустился на землю.

Что было делать?

— А может, все-таки сказать, что при попытке к бегству?

Валя утешала меня как могла. И голову перевязала. И умыла. И поила спиртом.

— Кто поверит? — отвечал я сам же себе. — Болтался с этим немцем двое суток, и вдруг при попытке к бегству?

Наступил вечер, и мне предстояло опять остаться ночевать у Вали. Только сегодня, как назло, у нее было ночное дежурство.

— Я к тебе буду забегать, — обещала она.

Одно к одному. И тут не повезло.

Но дежурство у нее оказалось спокойное, и мы, по существу, полночи провели вместе.

— Скажи, Валя, почему ты сказала, что «дрянь баба»?

— Так и есть, — говорила она.

— А все же!

— Не надо об этом! — попросила она. — Лучше обними меня покрепче!

Потом она убегала на полчаса и вновь возвращалась, а мне все было ее мало.

К двадцатому апреля мы уже прошли Госту, Першен, Дрешниц и Шефенберг. Где-то впереди Шпрее. Дороги забиты техникой и войсками. Много пленных. Они идут в тыл сами во главе с офицерами.

История с моим сбежавшим немцем забылась, хотя на первых порах было худо. И издевки, и смешки, и откровенный нагоняй от майора Третьякова. Хорошо, что он как-то пропустил мимо ушей мой доклад о пяти сутках ареста, полученных от маршала Конева.

В местечке Грос-Мессау на нас налетели немецкие «мессеры», дали несколько пулеметных очередей, но все обошлось благополучно.

Мы остановились в доме немца, у которого было двое русских рабочих: молодая женщина с ребенком из Брянска и средних лет мужчина из Киева. Только они начали рассказывать о своем житье-бытье, как прозвучала команда:

— Привести себя в порядок и через двадцать минут строиться. Не забыть взять карабины.

Через двадцать минут нас выстроили, и незнакомый подполковник из штаба корпуса начал вручать награды.

Получил и я медаль за своего сбежавшего Ганса.

— А теперь вперед на Котбус! — закончил подполковник.

Про Котбус ходили всякие слухи. Говорили, что там находится штаб-квартира Власова, офицерское и унтер-офицерское училище. Говорили, что немцы оставили город на власовцев.

Мы, не успев сменить карабины на автоматы, двинулись к городу. По нему уже била наша артиллерия. Котбус горел.

От Грос-Мессау до Котбуса километров десять, которые мы преодолели за полтора часа.

Когда мы оказались на улицах города, там шли бои. Наши вытряхивали из развалин и подвалов немцев и власовцев.

Власовская форма отличалась от немецкой и внешне, и специальным знаком РОА — Русская освободительная армия.

В моем карабине оставался последний патрон, и я только подумал, чтоб перезарядить карабин, когда в предвечерней мгле и вспышках пожара из-за какой-то подворотни на меня выскочил очумелый власовец. Не успел я вскинуть карабин, как он выпустил в меня автоматную очередь. Правую руку обожгло, и я чуть не выронил карабин. А власовец вдруг остановился, тупо посмотрел на меня и, бросив к ногам автомат, поднял руки.

— Братец, — пробормотал он, — не стреляй, братец!

— Сволочь ты, а не братец, — я нажал спусковой крючок.

Он вскинул руки и грохнулся затылком наземь.

Я мельком взглянул на него и пошел искать медицину. Индивидуального пакета у меня не оказалось, весь рукав уже был в крови.

Так двадцать первого апреля и кончилась для меня война. Лежал я в знакомом медсанбате, и вокруг меня хлопотала Валя, а медсанбат медленно продвигался вперед, вслед за наступающими частями.

Я лежал и вспоминал всех немцев, которых знал живыми и мертвыми. Их было не так уж много за четыре года войны — семь. Но лица их я хорошо помнил. Помнил и упущенного Ганса, на которого у меня уже давно не было злости. Наоборот: «ловкий мужик, перехитрил меня», — думал я. И только физиономии власовца никак не мог вспомнить, хотя была она вроде колоритная. Никак не вспоминалась.

Предыдущая главаГлава 43 из 81Следующая глава