Он видел Ивася совсем не таким, каким его положили в могилу, а красивым и статным, застенчивым и смелым.
И пейзаж на месте гибели Ивася виделся ему не мрачным, а светлым, словно происходило все не в горах и в лесу, а на ясной поляне, в расцвете доброго летнего дня.
Ему не было стыдно за портрет командира полка. Это вам не «Каторжный труд…»! Сюда вложено нечто большее, чем умение.
Здесь есть идущее из тайных глубин сердца чувство, а не просто фотографическое сходство.
Портрет был помещен в армейской газете и размножен политотделом армии листовкой.
Ивась виделся Алеше живым, как и командир полка. Только более сильным, чем в жизни, будто Алеше удалось слить в нерасторжимое единство четкий, чеканно-красивый рисунок и ясную, прозрачную светосилу цвета.
Алеша мысленно писал портрет Ивася…
Поздно вечером 96-я горнострелковая дивизия, в том числе и их 141-й артиллерийский полк, двинулась в направлении Хотина.
Впереди шла разведка, которой командовал Дудин, а практически руководил Иваницкий.
Ехали верхом. Алеша на своем Костыле, а Костя на какой-то чужой лошадке по кличке Зима.
Было приятно сознавать, что колонна идет по дороге, разведанной ими.
Двигались медленно, но к утру все же достигли Ива-сева села. Тут опять тихо. Словно вымерло все; хотя дымились трубы у печек, выставленных прямо на улице, но возле них никого видно не было.
В селе не остановились, и, наверное, правильно сделали, а пошли вперед, к опушке леса.
Лес уже не пел. Солнечные лучи проникали сквозь паутину ветвей и ярко светились в утренней росе и смоле сосен. Пели невидимые птицы, жужжали пчелы, вилась мелкая мошкара. Где-то стучал дятел, а вдали куковала кукушка. Эхо разносило по горам эти звуки, и они пропадали за горами в низинах или дальних лесах.
«Красота, — подумал Алеша, — но какая-то беспокойная, страшная красота».
Дудин торопил, Иваницкий, наоборот, придерживал ход колонны.
Алеша почти не слышал их разговоров, но невольно подумал, какие они, видно, разные и похожие. Вот хотя бы карандашом набросать!
Он вспоминал Академию все чаще и чаще. Теперь он думал о ней уже без горечи и грусти. Лишь порой его охватывало мучительное сожаление о своей, той юношеской категоричной самонадеянности, которая давала право так наивно и несправедливо судить о людях, его окружавших. Эта глупая самонадеянность позволяла не видеть и не принимать ложности собственных поступков и суждений. Первые дни войны уже многому научили Алешу. И он все больше вспоминал Академию с благодарностью за то, что она успела ему дать.
И все-таки…
Там учили прекрасной натуре, но студенты со своим жизненным опытом еще не были готовы к открытию прекрасного в этой натуре.
Нет, он правильно выбрал свой путь в сороковом, а не в сорок первом, когда уже ничего нельзя было выбирать. Когда всех их выбрала жизнь и повела по своим дорогам.
Милая, добрая, умная Академия!
Спасибо тебе за все!
Академичность — это прекрасно, но жизнь… Даже в финскую войну ничего в Академии не изменилось, кроме дежурств, маскировочных штор…
Раньше он не думал об этом, но вот…
Активисты! Пять первых, убитых в пшенице! Грицько — брат Ивася. Наглые парни и девки, срывающие красные флаги. Что-то ждущие. Немцев? Стреляющие из-за угла в красноармейцев и уничтожающие всех, кто за Советскую власть, поджигающие их дома с детьми и матерями, которые даже еще не успели понять, что такое эта новая власть. Но их уже уничтожают…
Разные люди рядом с ним, где-то в середине колонны или в конце ее. Хорошо, что там? Менее опасно. А может, и нет, но все равно — хорошо, что они там, а не здесь, в разведке.
Их разведка, а за ней и колонна, остановилась у опушки леса.
Дудин спросил у Алеши:
— Горсков, показывай, тут?
— Здесь, — сказал Алеша. И добавил: — Дальше пока не надо… Там эти венгры… Были.
— Ладно, будем живы, не помрем, — сказал Дудин.
В ложбине сейчас — тишина. Как в Ивасевом селе, хотя тут эта тишина казалась странной. Ведь только вчера…
Дудин о чем-то говорил с Иваницким, потом выслал вперед еще одну разведку. Трех человек без лошадей.
Алешу и Костю не послали.
Обидно, конечно!..
Но приказ есть приказ.
Через час те трое вернулись.
И сразу же команда:
— К бою!
Их разведка, усиленная еще ротой красноармейцев, которую возглавлял Валеев, получила по пятнадцать патронов, по одной лимонке и пошла в ложбину.
Алеша второй раз видел эту ложбину, а теперь как бы и в первый… Ручеек с молодым ивняком они прошли стороной, и он не мог знать, как там красноармейцы, живы — не живы, похоронили ли своего товарища, кричавшего «Мать пресвятая!»?
Но воронки, неглубокие, и траншеи, тоже мелкие, п трупы наших бойцов они видели. Не много, но все же…
Они уже почти вплотную приблизились к селу и вышли на дорогу, которая продолжала их лесной путь. Тихо — ни канонады, ни даже выстрелов.
Вошли в село.
Дорога — та же, проселочная, но сухая. Дождей в последние дни не было, видно, и здесь.
Село цело, кроме двух-трех сожженных домов.
На одном, самом лучшем, — флаг со свастикой.
Но ни души. Ни военной, ни гражданской.
— Сейчас, — сказал Валеев и соскочил с лошади.
За ним побежал красноармеец, которого Алеша не знал. Судя по всему, из новобранцев, «западников», как и Ивась…
У Валеева — автомат в руках, немецкий, трофейный, у красноармейца — карабин, который он держал как-то очень неловко-бережно.
При подходе к дому Валеев словно не обратил внимания на венгерский флаг, а сопровождавший его «западник», положив карабин на травку, подошел к флагу, аккуратно сорвал, бросил под ноги и вытер о него сапоги.
Валеев обернулся, похоже — возмутившись, почему его сопровождающий задерживается, но, увидев, вдруг улыбнулся и сказал:
— Ну, давай, Тронько!
И рванул дверь в избу.
Красноармейцы смотрели на все это с улицы, поскольку дом стоял в глубине сада.
Минута-две прошли спокойно.
И вот раздались выстрелы — сначала в доме, потом и на улице.
Они соскочили с коней, бросились к дому и в стороны, где тоже стреляли.
Из дома выскочил Валеев:
— В ружье!
Из окон свистели пули.
Они залегли в саду у изгороди.
— Их там немного, — говорил Валеев. — Сейчас…
И правда, скоро все кончилось.
Они вошли в дом. Пять человек в незнакомой форме. Все убиты. Один наш — в красноармейской. Видно, зарезан ножом. Это тот красноармеец, что вошел в дом вместе с Валеевым. В соседней комнате перепуганные хозяева — две женщины и мальчишка. Прижались к стенке печки. Половики, рушники, скатерти, фотографии на стенах — какие-то старые офицеры с усиками в парадных костюмах. Это все увидели мельком…
Валеев выскочил назад, и Алеша с двумя красноармейцами побежал за ним.
В селе снова стало тихо.
Докладывали Валееву:
— Одного штатского с автоматом прихватили, но он удрал… Автомат бросил. Немолодой мужик…
— Шесть венгров…
— Двенадцать… Сначала вроде сдавались, а потом стрелять… Уничтожили.
— Два венгра…
— Немцев нет? — спросил Валеев.
Как все доложили, немцев вроде не было.
— Флаг их со свастикой сняли, — сказал кто-то. — Сожгли!
Подсчитали наши потери: четверо убитых и один раненый. Легко раненный. В руку. Перевязали. Рука левая. Стрелять может и вообще шутит. Молодец!
— Убитых собрать сюда, — сказал Валеев. — Немедленно!
Красноармейцы побежали выполнять приказание.
— А теперь ты, Горсков! И вы! Пошли заберем Тронько.
Они вошли в дом.
Хозяева по-прежнему жались к печи.
— Эх, вы! — остановился на минуту перед ними Валеев. — Живите, живите!.. Потом поймете!
Валеев, Алеша и еще два красноармейца вынесли труп Тронько и аккуратно положили его рядом с черешней, ближе к ограде.
— А теперь копать могилу, — сказал Валеев. — Лопаты у них есть, — и он показал на дом, изрешеченный пулями.
А сам достал платок и, пока сюда подносили других убитых, прикрыл этим не очень свежим платком шею Тронько, там, где его ударили ножом.
Могилу для пятерых копали долго.
По очереди.
Рядом с черешней.
Земля была вроде и не такая сухая, как на пшеничном поле, но корни, корни… А землю, видно, здесь хорошо поливали. Война не война, а хозяева знали дело. И флаг венгерский наверняка сами вывесили. А может, сами и сшили. И не потому, что поставили венгров на постой. А кстати, поставили или сами с охотой пустили?
Когда все было готово и пять трупов опустили в глубокую могилу, Валеев сказал:
— Товарищи красноармейцы! Бойцы! Идет война пожалуй, самая тяжелая из всех… Мы сегодня хороним наших товарищей. Это красноармейцы — Юсупов из Узбекистана, Алексеев из Вологды, Краснов из Москвы, Заботин из Курска и Тронько… Тронько из этих мест, добровольно вступивший в Красную Армию… Ему стукнуло только семнадцать лет… Все — комсомольцы. Поклянемся же над их могилой, что мы отстоим нашу Родину. За победу!
Прозвучал салют.
И в путь.
У Хотина — старая граница.
За ней — в каждом селе, в каждом городке — толпы людей.
Красные флаги на всех домах.
Женщины плакали. Совали вареники, черешню, яблоки.
— На кого же вы нас покидаете?
— Родимые!
— Как же мы?
И так всюду, всюду, всюду…
А природа вокруг, словно нарочно, сверкала яркими красками и свежей зеленью, голубым небом и горячим солнцем. Так и хотелось свалиться на землю, растянуться, закинуть голову, смотреть в бездонное чистое небо и забыть обо всем — о войне, об отступлении, о рядом крадущейся смерти…
И снова вспомнилась Академия. Университетская набережная. Ленинград. Рядом в саду памятник «Румянцева победа». С каким благоговением он входил в Академию! «Построено в 1766–1788 гг. Архитекторы А. Ф. Кокорин и В. Деламот». Рафаэлевский и Тициановский залы. Яркие краски росписей. Битвы и страсти. Когда-то так изобразят и эту войну. Какие же нужны краски для нее! Какие таланты!
И там в академической тишине ученые работы Репина и Кипренского.