К книге
Летняя книгаЗаписки с острова Перевод П. Лисовской. 5
78%
Записки с острова Перевод П. Лисовской. 5
100

Когда Брюнстрём и Шёблум от нас уехали, возникло ощущение некоторой растерянности. Каждый был сам по себе: Хам вырезала за домом манки, я пилила дрова в лощине, а Туути бесцельно бродила по острову и подолгу стояла совершенно неподвижно. Хотя я знала, в чем дело.

Она снова работает. Режет гравюры на меди, затем затушевывает. Изображает в основном наш заливчик, он – идеальное зеркало для облаков и птиц: залив в непогоду, залив в лунном свете, залив в тумане, и камни, камни, прежде всего – наша скала, наши валуны.

Теперь все спокойно.

Три дня сплошной туман. Время от времени слышно, как гудят идущие по внешнему фарватеру большие пароходы. Мы ставим сети только на сома; пара взмахов веслами от берега – и ты уже не понимаешь, где север, где юг, не чувствуешь расстояния, все звуки искажаются; и даже если кто-то с кромки берега будет помогать тебе свистом, можно легко уплыть на север, думая, что плывешь на восток.

Беда, что кто-то стащил наши противотуманные очки. А в какой-то год они уплыли вместе с нашим топором. И гаечным ключом. И спичками.

Конечно, понятно, что влезть в чей-то дом – очень интересно, но он же и так стоит незапертый круглый год, и, как сказал Брюнстрём, нет даже особой радости в том, чтобы так безобразничать. В любом случае книги и пластинки у нас никто не крал, брали только полезные вещи.

Мы рыбачим не так много, как следовало бы, но тем не менее. Дно каменистое, поэтому сети в нем застревают; и когда ты их наконец достаешь, в них зияют большие дыры. Мы решаемся расставить сеть дяди Торстена только в том случае, если по радио обещают штиль, ведь он сплел ее вручную, когда ему было уже за девяносто, а Хам выстрогала деревянные крюки для их починки. Все становится очень сложно.

Туути глушит рыбу и готовит ее. Хам, как может, чинит сети, а я достаю из них водоросли и улов. Одно время ловилась только треска. Перед смертью эти рыбы в панике бьются в сетях. Околевая, они становятся очень иглистыми.

Мы ели очень много рыбы.

В сети Брюнстрёма попадались разные, еще более колючие твари: подкаменщики и пинагоры – маленькие, почти доисторические чудища, на которых Пипсу боялась даже смотреть. Брюнстрём предложил превратить нашу лагуну в рыбный заповедник, и мы всех выпустили прямо туда. Большинство, однако, сдохло и всплыло кверху брюхом, и от лагуны вскорости пошел отвратительный запах. Мы поплыли туда на лодке, по колено в воде сачком вычерпывали тех, кого еще можно было спасти, и переносили их обратно в холодную воду. Некоторые выжившие приходили в чувство. Сначала они не двигались, а уже через секунду исчезали в водорослях.

Несколько дней дул ветер; когда он стих, мы поплыли расставить сети.

К Конским скалам прибило гребную лодку, совершенно невозмутимо она еле покачивалась на воде и напоминала скульптуру. Воды на дне почти не было, весла на месте. Под кормовой банкой лежали рыболовные снасти и пакет с бутербродами, а также газета «Боргобладет» двухдневной давности.

Мы поплыли дальше на Глосхольм и сообщили о находке.

Да-да, конечно же, я знаю – птицы оказались здесь первыми! У них имеются испокон веку, бог знает сколько поколений назад, закрепленные за ними охотничьи угодья, и совершенно понятно, что они нас просто ненавидят, когда с лету кидаются в море с широко раскрытыми клювами и истошно кричат. Хуже всех морские ласточки: они настоящие забияки, особенно когда прицельно гадят нам на голову. Эти белоснежные символы свободы и дальних горизонтов просто сводят нас с ума. Туути не может заниматься графикой без зонтика, а когда она по утрам прыгает на скакалке, птицы воспринимают это как объявление войны (что меня забавляет). Нам ни поплавать, ни поставить сети, ни спуститься к лодке. Впервые меня ненавидят действительно всем сердцем!

А чайки… Ну откуда им было знать, что мы отругали Брюнстрёма за то, что он собрал их священные яйца в шапку, чтобы сделать омлет, или что мы чуть не прибили самца более крупной серебристой чайки, потому что он сожрал их птенцов, или о том, что, когда вода поднялась, мы спасли их по-дурацки расположенные гнезда и что мы всю зиму собирали для них еду, и вообще – они даже не ведают о том, что мы каждый божий день на восходе солнца терпим их истошные крики с палатки!

Но правда на их стороне: мы пришли после них и нам тут нечего было делать.

Прошло немало времени, пока мы не поняли, что события на острове должны разворачиваться по собственным драматургическим законам. Всегда одним и тем же: самец серебристой чайки спускается со своей скалы, совершенно невозмутимо прогуливается от одного гнезда к другому, хватая и заглатывая птенцов сизых чаек, пару секунд из его клюва торчат лапки несчастных брыкающихся детишек, небо наполнено птичьим криком, Туути выбегает на улицу с пистолетом, но уже поздно, и в этот раз то же самое, как и всегда.

Но был один представитель чаячьего племени, не похожий на других. Он не сердился на нас и не боялся. Мы прозвали его Пеллура. Он прохаживался туда-сюда по мосткам под нашим окном, иногда стучал клювом в стекло – в общем, всячески выпендривался.

Давным-давно у моего папы на Бредшере была собственная чайка по имени Пеллура. И возможно, это была та самая чайка. Говорят, они доживают и до сорока лет, а папе едва исполнилось семьдесят, когда он умер; насколько я понимаю, с тем Пеллурой они встретились где-то в тридцатые годы. Так или иначе, нашему Пеллуре было немало лет, и неудивительно, что через какое-то время он заболел. Что-то с горлом. Он уже больше не мог орать в компании других чаек, хотя и пытался.

Псипсина и Пеллура друг друга показательно игнорировали, почти что презирали.

По утрам у нас был ритуал устраивать кошке душ. Происходило все следующим образом: мы чистим зубы у угла дома, кошка прекрасно знает, что будет дальше, но продолжает сидеть и ждать рядом на травке, мы дико стучим щетками по стаканам и кричим, и только тогда она срывается с места как ракета. Однако частенько мы успевали ее окатить.

Кто-то считал, что это жестоко. И не по-взрослому.

Я пыталась взбодрить Пеллуру, плеснув для него немного воды так, чтобы он это увидел, но он не сдвинулся с места. Его угодья располагались на другой стороне заливчика, и он прилетал оттуда на мой свист. Рядом с бочкой для воды у нас стояла невысокая сигнальная мачта с флажками с буквами «Х», «А», «Р» и «У», на ней он и сидел, чтобы за нами наблюдать. А когда мы убирали мачту на ночь, отказывался лететь домой, махал крыльями и кричал. Вот такой был наш ритуал.

Пеллура стал вести себя фамильярно. Однажды стащил у Туути прямо из-под носа бутерброд с лососем и улетел, и это будучи больным.

«Ты его балуешь», – заметила Туути. Она подняла много шума из-за того, что Пеллура как-то привел с собой всю чаячью колонию и птицы залезли лапами в таз с азотной кислотой, который стоял у нее на мостках. После этого Пеллуру стали кормить за углом дома, уже без игр и прочих изысков. Но он все равно продолжал прохаживаться у меня под окном. Я даже повесила занавеску, чтобы его не видеть, но при этом всегда знала, что он там.

Однажды ночью дул штормовой юго-западный ветер – и отчего всегда дует зюйд-вест, когда случается что-то плохое? – на утро я нашла Пеллуру, почти съеденного червями, и ему пришлось навсегда отправиться в море.

Каждое лето мы ждали появления ласточек. Брюнстрём говорил нам, что они селятся лишь на тех домах, где люди счастливы, но только если дом не покрашен краской «Валтти» или «Пинотекс». Ласточки прилетали с большой помпой, словно кинжалы, со свистом разрезали воздух, раз за разом то ли в удивлении, то ли в восхищении кружили над домом; еще мгновение – и их уже не было, и ничто не предвещало, что они вернутся. И надо же умудриться прилетать только тогда, когда никто их уже не ждал! Вот это высокий стиль! Ласточки вили гнезда в старых панамах Хам и на всевозможных потайных полочках и дощечках, которые Туути прибивала под козырьком крыши.

Все без исключения птицы красивы, но мало у кого такая красивая голова, как у гаги. Вытянутая, а взгляд серьезный и какой-то безропотный. Сидя в гнезде, гага не двинется с места, когда ты проходишь мимо, – будет сидеть, на вид спокойная, непостижимая.

Много лет под кустом шиповника перед домом жила у нас самка гаги. Кошку она уважала. Гагачьи гнезда были по всему острову. На рассвете гаги встречались в низине и бродили вокруг палатки, общаясь на своем неспешном гагачьем языке. Когда появлялись птенцы, мама тут же, но без спешки, вела их к морю, и они тотчас окунались в волны и были в восторге от барашков, – так по крайней мере нам казалось. Мы заметили, что у гаг не очень хорошо со счетом: одна мамаша буксирует свое потомство вокруг мыска, другая проплывает рядом с этой процессией с собственными детками в хвосте, и первые без доли сомнения меняют курс и устремляются за новой мамой. Случается, что перепутанные гагачьи птенцы льнут к «Виктории», большой и надежной. Двух брошенных птенчиков мы назвали «сиротками». Они всегда были вместе, часами резвились в заливе, катались на волнах, выросли и жили долго и счастливо, насколько мне известно.

Случалось, что над островом по пути на запад пролетал вертолет береговой охраны. Я издалека слышала, как он, треща, приближается к нам, и, бросив все дела, взбегала на скалу, чтобы его увидеть. Это была церемония учтивости или, скажем так, ритуал узнавания. Вертолет делал пару кругов над островом на небольшой высоте, вздымал волны в заливчике и до смерти пугал птичье население, затем, качнувшись в знак приветствия, поднимался на высоту, позволявшую еще больше повыделываться, и я тоже включалась в эту игру, вытягивала руки в стороны, изображая самолет, и заводила некий танец, призванный выразить благодарность и восхищение.

Когда выдался год с большими штормами, вертолет даже садился на острове, чтобы проверить, как у нас дела, но его лопасти так шумели, что мы не понимали почти ни слова из того, что друг другу кричали.

Иногда мимо нас проплывал Брюнстрём, он закидывал лесу на лосося. Ему нравилось ночевать в своем катере, и он редко сходил на берег. Если же все-таки сходил, то приносил лосося и нам, но времени попить кофе у него не было, и каждый раз он заявлял: «На этом прощаюсь, здесь больше ничего не происходит, да и нечему тут происходить, так что всем пока».

А потом наконец-то случилось нечто, что, вообще говоря, могло бы произвести на Брюнстрёма впечатление, – настоящий смерч. Он медленно приблизился к нам со стороны Эггшерсфьердена и пошел дальше, чуть не задев нас, и мы видели, как он надвигается, как проносится над водой, соединив небеса с морем в белоснежный вертящийся столб; еще пара метров – и все наше добро бы улетело: и дом, и мама, и кошка – всё! Потом лоцманы говорили, что смерч двигался на высоте, на которой, как правило, летают самолеты, и я вскользь упомянула об этом Брюнстрёму в его следующий приезд.

Хам занесла этот смерч, как заносила и все визиты вертолета, в особую тетрадку, которую называла «Изменения на острове». Там она описывала, как быстро может меняться освещение: мимо проносится ливень, грозовая туча за несколько мгновений изменяет весь мир вокруг, гром и молния заставляют вспомнить о бенгальских огнях, а отмели становятся желтовато-зелеными. Зато в туман ощущаешь абсолютный покой, словно ты на самом краю земли. Еще она пишет там о радуге.

Хам недоумевает по поводу тех, кто к нам приезжает, задается вопросом, не слишком ли монотонен пейзаж, где только камни и горизонт, и спрашивает, не тоскуем ли мы по более разнообразной природе?

А еще отмечает: никогда не знаешь, что выкинет погода, – вот море поднимается внезапно, значит подует сильный ветер. Вот море сильно опускается, значит дело к шторму. Затем она пишет, что море вообще ничего не делает, – и вскоре начинается страшный ветродуй. Хам добавляет, что любые прагматические объяснения – полный идиотизм, потому что море всегда ведет себя ровно так, как ему вздумается.

Затем она подробно рассказывает о таинственных переменах на берегу: в частности о том, как штормовой ночью перевернутые валуны заполнили собой половину оврага, а следующей ночью все они снова оказались в море, в другой раз из-за переменившегося ветра получился новый песчаный пляж, но на следующий день его смыли волны.

Хам замечает незнакомых птиц, которые с коротким визитом прилетают к нам по осени: турухтанов, вторжение угольно-черных скворцов, ворону, какую-то огромную птицу – чуть ли не орла – и еще маленькую сову. Очень важно следить за направлением ветра, температурой и уровнем воды, а также за мирной сменой растительности, наблюдать, как она рождается и снова умирает, но прежде всего – за теми иррациональными видами, которые в какое-то лето могут вообще не появиться, а на следующий год заполоняют весь прибрежный луг. Еще Хам много пишет о рябине.

Все прекрасно знают, что у каждого дома в Финляндии непременно должна расти kotipihlaja[172], своя собственная рябина в углу дома, она – неотъемлемая часть жизни и символ покоя и гармонии. Наша домашняя рябина – единственное дерево на острове. Когда она была маленькая, ее расщепило камнем, отлетевшим во время взрывных работ, но рябина оклемалась и выросла в густой большой куст, который потом сросся с розовым шиповником, – так появились джунгли, небольшие, но непролазные. Пока у меня не начали болеть ноги, я вползала в них угрем, чтобы меня никто не мог отыскать в этом абсолютно зеленом пространстве, откуда не видно ни клочка вездесущего моря. Иногда туда приходила кошка, но мы друг другу не мешали.

В конце тетради Хам написала и подчеркнула эти слова: «Лилиям не нужны украшения».

Да-да, знаю. Вероятно, что-то из Библии. И отлично понимаю, что она имела в виду: мы попытались превратить дикий луг в сад, заросли кустарника – в парк, укротить морской берег с помощью причала, и это далеко не все, что мы сделали не так, уж поверьте!

Ну да, люди ошибаются. И что дальше?

Бывало, возникало ощущение, похожее на несчастную любовь. Все приобретало гипертрофированные черты, мне начинало казаться, что этот безмерно избалованный и страдающий от плохого обращения остров – живое существо. То мы ему были не по душе, то ему становилось нас жалко; возможно, все зависело от нашего поведения, а может, он просто делал так, как ему вздумается.

Однажды вечером я спустилась к болотцу за сомом, уронила в море нож и в тот миг задумалась о том, как выглядит остров внизу, в своем основании. Возможно, там широкое плато, теряющееся в бесконечно пустынном морском дне, – чем дальше, тем водорослей все меньше, а темноты все больше, и абсолютная тишина…

Я принесла рыбу домой и поделилась тем, что почувствовала.

«Да, точно, – согласилась Туути, – а на этом злом дне наверняка полно застрявших в нем в стародавние времена якорей».

Но я на это рассмеялась: «Ха-ха, да тогда люди даже не пользовались якорем, просто бросали камень на веревке!»

Если я уставала от разных дел, то шла ненадолго в закуток для колки дров. Идея такого пространства абсолютно прозрачна: там с чистой совестью пилят и колют дрова, там можно побыть в покое, там приятно пахнет и, в отличие от других мест, там всегда осуществляется задуманное.

В дровяном закутке в нашем овраге прямо из песка и перегнивших водорослей растут кусты шиповника, им там хорошо, и они продолжают разрастаться.

На этом месте я и построила себе дровяник.

Мы собираем плавник чаще всего весной. Сами коряги к нашему берегу не прибивает, все они плывут мимо острова, дразня и не обращая ни малейшего внимания на наше недоумение. Мы собираем их на других пляжах. Это что-то среднее между работой, игрой и ритуалом. Раньше на кучу найденного плавника достаточно было положить два камня и тем самым обозначить, что это твое, и ее бы никто не тронул, теперь же надо все забирать с собой как можно быстрее. Собранную добычу мы привозим домой и там сортируем: бревна, чурбачки, доски, большие и маленькие, всякий мелкий хлам – и в отдельной кучке то, что сжечь рука не поднимется, и чем можно пользоваться потом или просто восхищаться, и что ни в коем случае нельзя спутать с дровами. Большая сортировка – это очень важно.

В общем, я принялась строить себе дровяник. Стены выложила из камней, оставшихся от взрывных работ, причем только из тех, что были красного либо желтого цвета. Дровяник в итоге вышел овальным, и крышу, конечно, пришлось строить в форме купола, а каменную кладку надставить деревянным каркасом, который, естественно, тоже был овальным. Задачи такого рода могут приносить умиротворение. Я долго искала стволы, изогнутые нужной мне дугой, по лесам на Пеллинки. После чего Туути с помощью своей дрели «Блэк энд Деккер» и генератора «Хонда» ввинтила изогнутые металлические конструкции купола в сосновую древесину.

Вышло замечательно.

Металл предстояло накрыть рубероидом и промазать смолой. Ее мы варили в котле. Обратите внимание, что, когда вар доходит до нужной кондиции и тянется длинными тугими жгутами, торопиться ни в коем случае нельзя – они легко рвутся, и потом на земле повсюду будут красоваться метровые черные кляксы. После того как крышу просмолили, ее нужно было покрыть дерном, а его в свою очередь – закрепить старой рыболовной сетью, чтобы не сдуло. Купол же предстояло украсить луковкой, которую, по правде сказать, наверняка съедят полевки.

Как бы там ни было, мы пилили и строгали вовсю и к осени подвели дровяник под купол.

А когда вернулись на остров следующей весной, дровяник был совершенно пуст и начисто вымыт, море забрало все, даже колоду. Туути хохотала что есть мочи. «Пусто! – кричала она. – Все начисто! Уплыло из-под носа, как огурцы Фриберга!»

А мне было не до смеха.

Кстати, как-то раз я спросила Брюнстрёма, кто такой был этот Фриберг, а Брюнстрём ответил, что это было так давно, что уже никто ничего не помнит. И добавил серьезно, что сам хотел бы остаться в памяти людей именно так.

Мы позволили шиповнику захватить наш дровяной закуток.

Если задуматься, иногда Туути до упаду смеется по самым странным поводам – например, когда по ошибке выбрасывает в море свой любимый молоток вместо помоев, не говоря уже о Смоки-Маунтинс![173] Четырнадцать часов мы ехали на автобусе из Чарльстона в Смоки-Маунтинс, который Туути мечтала увидеть с самого детства, в метель мы добрались до конечной станции, вокруг не было ни души, и одинокий человек за прилавком понуро объяснил нам, что заповедник закрыт на зиму. Туути сочла это самым смешным, что ей когда-либо приходилось слышать. И при этом она совершенно точно в своем уме. Или вот еще случай с ящиком гвоздей. Как-то раз, взяв самую маленькую палатку, мы отправились на Куммельшер, чтобы пожить в зарослях на болотце. Иногда лес Туути не привлекал. С собой у нее был ящик, в нем – разный мелкий крепеж для работы с деревом.

А я все, что было в ящике, уронила в мох.

Туути не сказала ни слова. Вынув из рюкзака магнит, она достала все гвоздики до одного и положила каждый в свою ячейку.

Уже потом я как-то спросила ее, зачем она взяла с собой магнит, но никакого ответа толком не получила.

Иногда, видимо, мы просто действуем по наитию.

Когда мы впервые приехали на остров, прибрежный луг представлял собой море колосняка, который качался туда-сюда на ветру и напоминал атла́с: миг – и эта ткань поворачивалась к тебе уже другой своей стороной – матовой, – наверное, еще более красивой, и так попеременно. Кто-то нам поведал, что здесь некогда был цветочный луг, и, естественно, мы занялись прополкой и облагораживанием. Промотыжили всю землю и избавились от колосняка. Часто отличить полезные корни от корней сорняков, которые следовало выбрасывать в море, было трудно, – возможно, и те и другие нужны для скрепления почвы.

Угнетенные цветы взошли и заполнили луг своей красотой.

Но у меня в памяти отпечаталась та картина первозданного поля дикого колосняка, колышущегося на ветру.

Там, где море встречается с лугом, есть небольшая бухточка, врезающаяся в поросший травой берег. По размеру она как раз подходит для того, чтобы вытащить на сушу ялик. На нашем острове это самое защищенное место. Дно бухты покрыто камнями, но мы обнаружили, что чуть дальше от берега лежит совершенно плоский валун. Путь к нему мы и пытались расчистить. Мы ворочали и отбрасывали камни на западную сторону и приближались к этому прекрасному валуну. Однако на следующий год море вернуло все на свои места. Тогда мы стали переносить камни на восток, но в этот раз зимние шторма пришли как раз оттуда, так что все опять стало, как было.

Впрочем, однажды мы затеяли по-настоящему хороший проект, связанный с «Ар э спектакль» – французскими художественными журналами Туути. Каждое лето их многолетние подшивки извлекались из подвала и раскладывались для проветривания. (Туути никогда толком не успевала их прочесть, потому что все время рисовала.) Высохнув, журналы разлетались по всему острову.

Тогда Хам рассказала нам, что когда-то слышала, будто бы старая бумага вперемешку с водорослями и песком может стать отличной почвой для не очень капризных растений.

Она оказалась совершенно права. Мы нашли небольшую лужицу, утрамбовали в нее смесь из гнилых водорослей, песка и «Ар э спектакль», обильно все это полили (наконец-то прошел дождь) и на удивление быстро получили всходы, правда только травы. Но какая это была сочная и стойкая трава!

Однажды к нашим берегам прибило кучу бамбуковых палок, мы ходили и собирали их, хоть и не понимали, что со всем этим делать.

«Делайте змеев, – предложила Хам, – у вас же полно японской папиросной бумаги».

Мы наделали змеев со зверскими мордами и длинными хвостами, но летать они не очень-то хотели. Едва поднявшись, они с безнадежным трагизмом разбивались о скалы. Возможно, ветер дул не тот или в конструкции был какой-то дефект, так что мы положили их подальше в подвал и занялись другими делами.

Может случиться, что, долго пожив с кем-то вдвоем, во всяком случае на острове, человек делается молчаливым. Говоришь только о том, что касается повседневных дел, и, если день проходит как обычно, слов звучит еще меньше. Когда у нас становилось слишком тихо, я выходила на пригорок. Даже если там во все горло не орали чайки, наверху была какая-то жизнь, хотя бы ветер дул, а при полном штиле можно было прислушиваться к еле заметному и беспрерывному движению, что происходило на земле, под рябиной или крыльцом веранды, в особенности по ночам. А в тумане гудели пароходы.

Каждый раз, когда сгущался туман, мы друг другу говорили: «Будет туман», а затем обычно констатировали: «Туман», и потом было уже нечего обсуждать.

Я устала от нас обеих, мне казалось, что мы стали скучными.

Однажды вечером в конце августа я взобралась на пригорок, кругом было темно хоть глаз выколи и довольно тепло, вдалеке шел дизельный пароход. Я стала думать о том человеке, который, проплывая мимо, увидит свет в окне, причалит и поднимется на скалу, да и не сможет удержаться, чтобы не заглянуть к нам в окно, хотя и знает, что не принято сначала глядеть в окна, а потом стучать в дверь. И человек этот узрит следующую мирную картину: напротив друг друга у освещенного лампой стола сидят две женщины, каждая занята своим делом, они не говорят друг другу ни слова.

В воздухе пахло дождем. Перед тем как зайти в дом, я вспомнила, что надо снять крышку с бочки для дождевой воды.

Предыдущая главаГлава 100 из 128Следующая глава