Все стрелки будильника он поставил на полседьмого – ехать нужно было в метро через весь Париж – и для вящей уверенности остановил его, дабы тот не убежал вперед. Потом засунул под будильник приглашение на киностудию, чтобы не забыть о нем вспомнить, приготовил свою пару белых носков и свежую рубашку. Старую он в грязное белье не положил, ведь он надел ее позавчера и еще день-другой поносит. Он вычистил ботинки, вдоль, вширь и вглубь выскоблил щеткой костюм, потом разделся и лег. Ночь в этот вечер спустилась по исключительно мокрому ливню и оттого настала немного раньше предусмотренного численником времени. От этого церковный календарь на целых два дня разладился.
Начиная с полуночи и до пяти минут четвертого происходили необычные явления: в частности, парадовальное отклонение круглого конца компасной стрелки, расцветание западного домкрата Эйфелевой башни, страшная буря на 239-й широте и дьявольское наложение Сатурна на туманность высоко в небе с левой стороны. Кроме того, проснувшись, он не увидел под будильником приглашения и теперь был вынужден добывать его на месте. В полвосьмого он выбрался из последнего вагона метро и, чтобы выйти с нужной стороны, пробежал весь перрон. В верху лестницы, у газетного киоска, на витрине которого красовалось дубоватое лицо президента Крюгера – напоминание об Англо-бурской войне, – рядом с контрабасом и разными смущающего вида продолговатыми предметами в черных футлярах ожидали трое парней.
Когда он проходил мимо них, тромбону удалось выскочить и, вибрируя на полном ходу, пуститься наутек вдоль белых плиток стены. Он помог его догнать и водрузить обратно в футляр: день начинался удачно.
По выходе из метро нужно было дойти до моста, пересечь реку и, повернув направо, пройти двести-триста метров по берегу.
Погода стояла хорошая, ясная, речная гладь подернулась морщинами озабоченности. В этот ранний час на мосту было немного свежо и ветрено.
Справа, на оконечности довольно зеленого острова, он заметил небольшое круглое строение с шиферной крышей, которую поддерживали восемь колонн с канелюрами, – точное представление о нем проще всего было бы дать, сравнив с Храмом Любви в Версале, департамент Сена-и-Уаза. Отважные пятичасовые купальщики по вечерам оставляют там одежду и добродетель.
От моста дорога спускалась к киностудии, внизу же кучи камней солидного размера загромождали метров пятьдесят берега. Предназначались они, без сомнения, для незавершенной облицовки подходов к мосту – элинда, если пользоваться профессиональным языком. Мелководье открывало полоску чахлой травы и черноватого гравия, заваленного отбросами, где хлюпики-мокрицы с помощью своих крючков выискивали себе хлеб насущный. Рыбаки в выцветших комбинезонах и холщовых туфлях на веревочной подошве уже махали протухшими червями под усталыми носами мечущихся в воде рыб.
Из тротуара в нескольких десятках метров от него вылезли деревья. Перед тем как походя вырвать их с корнем, он увидел ворота киностудии. Их составляли две трубы из склепанного листового железа с металлической полоской сверху, а четвертой, нижней стороной рамы служила земля – та самая, по которой ступают ноги. Вся конструкция была выкрашена в темно-зеленый цвет, потускневший от снежных бурь и метеоров. Левее была дверь поменьше – калитка для пешеходов, куда он и вошел. Во дворе перед ним предстали красивое дерево (настоящее), старые и не очень старые машины, кран – коленчатая котельная труба на растяжках, оставшаяся, без сомнения, после кораблекрушения Дузе, в углу – труп лапландца.
В глубине двора, чуть левее, он увидел рядом с пробивными часами стеклянную будку привратника и длинный коридор со студиями и складами для декораций по бокам. Метров через двенадцать коридор поворачивал под прямым углом и растраивался: одно его ответвление вело к павильону Б, второе – к артистическим уборным и павильону А, третье – на небо. В месте растраивания находился также демонстрационный зал с кабиной киномеханика, тучного гермафродита, который уже в двенадцать лет сжирал за обедом по пять телячьих эскалопов. Все это покрывала стеклянная крыша, до которой не добирали стены коридоров, склады и павильоны, что придавало киностудии вид городка в миниатюре и наводило на мысль о чудовищной случке, как сказал бы брат Золя, которой суждено дать жизнь лишь хилым, бесцветным на срезе плодам.
В артистические уборные дорога вела мимо мастерской оформителей и берлоги директора студии с его секретаршей, голубоглазой брюнеткой, у которой на обороте поясницы совсем некстати шелушилась дерма. Артистические уборные вкупе с двумя гримерными располагались так причудливо, что удовлетворительное представление о них могло дать только фотограмметрическое описание.
Такой предстала перед ним студия Кинокагал.
По дороге он скрестил двух механиков и получил одного, маленького, в одежде такого же цвета. Вошел к директору, где секретарша поставила визу на приглашение, в последний момент обнаружившееся у него в кармане под будильником, и сказала, в какую уборную идти. Он вышел, пересек главный коридор и направился по другому, перпендикулярному коридорчику, ведущему в комнаты с 11-й по 20-ю; с двумя другими статистами он делил комнату 16. Это было тесное помещение с выкрашенными кремовой эмалью стенами, с двумя зеркалами, умывальником и тремя яркими лампочками, которые, глухо ворча, освещали участок пространства в форме конхоиды.
Гуано-порфирный умывальник блестел великолепием полированного хрома; затычка, однако, не работала.
Двое его коллег еще не пришли. Он снял пиджак, положил на полку чемодан с чистой рубашкой и обедом – двумя кусками хлеба с ломтиками маринованного пескадора и двумя на всякий случай анестезированными помидорами, выпил из пригоршни немного воды из-под крана – горло у него пересохло и шуршало, как наждачная бумага, – и вышел навстречу вновь прибывающим.
В главном коридоре его загарпунил какой-то вихреобразный тип, который, бросив: «Идите в гримерную, пока там еще никого нет», – заспешил к одной из дверей в глубине вышеупомянутого главного коридора, надпись над которой более чем недвусмысленно указывала на ее артистическое и каллифильное предназначение.
Помещение, которое в длину было больше, чем в ширину, с единственным, но протянувшимся вдоль всей стены столом делили две гримерши женского пола и одна – мужского; в зеркалах над столом можно было во всех подробностях наблюдать, как из тебя варганят кинозвезду. Он попал в руки гримерши мужского пола, восхитительного педераста с лицом свежевыбритым, проодеколоненным, продезинфицированным, промассированным, промазанным ланолином, спермацетом и каломельным карандашом, с черными волнистыми волосами, мягким голосом, обволакивающими жестами, чрезвычайно обходительными манерами, с подрагивающими глазами, веки которых вдруг раскрывались и тут же хлюпко опадали, каждый раз образуя в уголках ресниц красный пузырек. Влажные белые зубы, серо-бежевый костюм – пиджак, правда, снят.
Он промолвил:
– Кожа у вас светлая… наложу-ка я вам тридцать первый номер.
– Предаю себя в ваши руки, – отозвался статист.
Гример одарил его благодарным взглядом с тремя пузырьками.
Статист широко распахнул ворот своей чистой рубашки. Гример осторожно погрузил указательный и главенствующий пальцы в банку с рыжими румянами, слегка потрепал своего подопечного по лицу, покрывая его неровными овальными пятнами в таком порядке, что статист мог прочесть в зеркале: «Вы мне нравитесь». Он покраснел, и пальцы гримера дрогнули, соприкоснувшись с теплой краской его щек. Потом маленькая резиновая губка превратила все в ровный тон, посреди которого ярко светили синим глаза статиста, и гримеру, чтобы продолжать работу без дрожебиений, пришлось спрятать свои за темными очками.
Шелковой кисточкой, пропитанной румянами покраснее, он оживил окраску глазных впадин и скул, другой кисточкой с красной краской провел по губам, после чего ему пришлось на некоторое время удалиться, чтобы дать выход своему волнению, вызванному столь великолепным результатом.
Когда он, умиротворенный, возвратился, статист отметил про себя его бледность и вежливо и послушно дал гримеру кисточкой из слоновьей щетины нанести на свое лицо пудру. От прикосновения кисточки рот у него наполнился слюной, как от мысли, что во рту промокашка; кисточка прошлась по его лицу с легким шуршанием свежеподстриженных ногтей по гладчайшему атласу. Опустошенный обилием ощущений, статист, пошатываясь, покинул гримерную. Слой румян позволял ему сохранить невинный вид.
Подтягивались и другие статисты. В своей уборной он обнаружил двух коллег, младшего из которых звали Жак, а старший откликался на Максима.
– Я очень рад, – начал статист после обмена приветствиями, – что нашел это место. Шесть лет назад, когда я еще учился в лицее…
– Извини, старик, – перебил его Жак, – но я пойду в гримерную, пока народ не набежал.
В узком коридорчике толпились люди. За дверью комнаты 14 он мельком увидел высокую худощавую девушку в купальнике – она причесывалась перед зеркалом. Сердце у него подпрыгнуло и опустилось чуть дальше, у комнаты 18, где ему пришлось посторониться, чтобы пропустить лохматого малого с контрабасом много выше владельца; два приделанных внизу колесика позволяли свободно передвигать эту махину. Лохматый и контрабас исчезли за дверью комнаты 18. Статист повернул назад и попробовал было вернуться в главный коридор, но его сшибло с ног огромным ящиком, катившимся со страшным грохотом, и двумя другими парнями ростом, колеблющимся между метром восемьдесят пять и метром девяносто, в которых статист узнал тех двоих, кому он в метро помог поймать сбежавший тромбон. Они тоже продемонстрировали хорошую память, в шутку саданув его каждый своим инструментом, – хорошо еще у пианиста в руках ничего не оказалось. Статист встал и, решив, что нашел выход, попятился из коридора, делая, однако, вид, что идет вперед, отчего выработал значительное количество пота. Зато ему представилась возможность удостовериться в отличном качестве грима: капли пота скользили по нему, не оставляя следа. Добравшись до выбритого утром подбородка, они мгновенно испарялись.
В этом месте коридор расширялся, и одну из стенок занимало большое зеркало. В нем люди видели себя спереди в двух цветах, со спины – тоже в двух, но уже несколько других, так что следовало избегать глядеться в него с обеих сторон сразу. Напротив зеркала, в нише, образованной выступом одной из комнат, склонной к экспансии, кипятильник с накопителем накапливал тошнотворное количество воды, несмотря на нагоняи от директора, которому претила подобная алчность. Этот худой и длинный мужчина, кудрявый и седоватый, рядился в зеленый домашний халат с роскошным витым поясом, прикрывавший черный фрак метрдотеля; поговаривали, что на фраке у него имеются синие кружочки для регулировки звука.
Из комнаты 18 через равные промежутки времени стали высыпать люди в коротких белых куртках с одинаковыми галстуками в широкую косую красную и желтую полоску, оттого забавно походившие на ос-коммунистов. Видя, как они проходят мимо него белые, а возвращаются коричневые, статист по их странным нескоординированным движениям заключил, что они побывали в гримерной, и это предположение впоследствии блестяще подтвердилось.
Тем временем из комнаты 18 донесся пронзительный звук, сначала неясный, но постепенно оформившийся в мелодию; любой мало-мальски смысливший в иудейско-негритянской американской музыке мог распознать в ней «Розетту». Через некоторое время чья-то предусмотрительная рука притворила фрамугу, через которую упомянутое помещение проветривалось, так что статист отважился подойти поближе к источнику приглушенных таким образом звуков.
Он вошел в маленький коридорчик, но тут же отскочил назад: к нему, держа руки за спиной, направлялся брюзгливого вида мужчина лет пятидесяти в костюме официанта с пятном в форме молодого месяца (и такого же цвета) прямо посередь лба.
Этот почти старик обратился к статисту:
– Башка трещит от их дикарской музыки, верно?
– Вы не любите джаз? – покраснев, спросил статист, и его впечатлительное сердце забилось в ритме на три счета.
– Вся нынешняя молодежь одинакова! Свинг – так, кажется, это называют? В наше время танцевать умели, теперь же… Нет, вы только послушайте… А барабан! Дичь какая-то…
«А ведь у кекуока мелодия более изысканная», – подумал сидящий в голове у статиста дирижер.
Они удалялись от комнаты 18, о чем статист очень сожалел.
– Я рад, что нашел это место, – сказал он. – Все-таки обстановка тут занятная.
– Да, со стороны так и кажется. Однако с театром, с подмостками это не сравнить.
– Помню, когда шесть лет назад умер мой отец… – начал статист.
– Я не советую вам продолжать заниматься этим ремеслом.
– Ремеслом статиста?
– Не говорите такого слова. Мы – актеры на вторых ролях. Впрочем, это не мое ремесло, я певец. Лауреат первой премии консерватории Суассона не может считать себя просто актером на вторых ролях.
– Вы были певцом?
– Я и сейчас певец. Правда, я на отдыхе.
– Уйдя из лицея, – сказал статист, – я попытался…
– Дрянное ремесло, – заключил его собеседник. – Уж поверьте, его надо бросать.
И, напевая старинный романс, он отправился помочиться.
– Все в павильон! – выкрикивал тем временем директор картины, проходя по коридорам.
Сразу после расширения, миновав площадь и сборный пункт, коридор достигал тупика гримерных и помещений для статистов, артистических уборных с 4-й по 8-ю, затем под прямым углом поворачивал налево и без всякой логики приводил к гримерной ведущих актрис и артистической уборной исполнительницы главных женских ролей Жизель Декарт, высокой худощавой особы темно-русой масти, с подвижным, хотя и довольно молодым лицом, переменчивым характером и высочайшим самомнением. В глубине вверху располагалось первое световое табло с крупной надписью: «ТИШЕ», и вот эти слова: «ПАВИЛЬОН Б». Высота заметно росла, и барометр, возможно, позволил бы определить вероятное время, но не перепад уровней, проистекавший главным образом от вертикального толчка, какой почувствовал статист, когда читал на бронированной двери: «ПАВИЛЬОН Б». Он с воодушевлением распахнул ее и возродился в сложном запахе опилок, рассеянного света и свежеразведенной штукатурки. По земле тянулись провода. Слева он увидел задник декорации, кусты в ящиках, изображавшие зелень, неотесанный деревянный брус грязно-белого цвета, несметное количество штукатурки, дранку, решетки, кафель, рамы, проволоку, запасные прожектора – все объемистые, на ножках, на колесах, круглые, квадратные, прямоугольные. И механиков. Ему пришлось обогнуть декорацию, чтобы добраться до павильона; поднявшись и опустившись по двум ступенькам, он очутился в гроте.
Отовсюду исходил ни с чем не сравнимый запах дорогой халтуры; изысканно выполненные декорации говорили о богатстве продюсера, однако статист ощущал во всем лишь волнительный аромат будущей славы, который бил ему в ноздри.
Случайно он обратил внимание на то, что кованые железные решетки, так поражающие на суперроскошных студиях, изготовляют без особых затрат из небольших деревянных планок, ловко сложенных и сколоченных явно в расчете на то, что в будущем они еще пригодятся.
Декорация овальной формы воспроизводила внутреннее убранство шикарного кабаре якобы курортного города. Вдали – альков со сталактитами, переоборудованный под бар. От него по направлению часовой стрелки обычных часов – возвышение, представляющее собой побочный грот поменьше с прожекторами внутри. Далее – помост для оркестра. Широкие оконные проемы, за ними прожектора. Несколько столов, стульев, главный вход, где сейчас стоял статист, толстый столб, еще одно возвышение со столами и стульями, пространство, выдававшееся чуть вперед, украшенное розовыми гортензиями (здесь находился стол для звезд первой величины), еще один столб, соединенный с первым заштукатуренной аркадой, и снова столы и стулья до самого бара.
Пустое место в центре служило площадкой для танцев.
В самом верху, на подвесных лесах, прожектора, пока что погашенные, обнимали всю сцену пятьюдесятью двумя сходящимися лучами. Прожектора чередовались: большой, маленький и так далее. Внутри каждого, за стеклами, которые обкорнал под линзы Френеля студийный парикмахер, виднелся заметно увеличенный оптической системой человечек – светодел.
На полу на ножках стояли другие прожектора, мал мала больше, с регулируемыми створками впереди, позволяющими отмерять силу света до дециграмма, чтобы не превысить смертельную дозу.
Отметив, что его коллеги не шибко спешат, статист спросил себя: что бы это значило? Немного оробевший из-за великолепия обстановки, он отступил назад, прошел по опилкам у входа, выдававшим себя за песок, но тут запутался в проводе и, чтобы передохнуть, плюхнулся на хромоногий столик, бывший явно не к месту, хотя и очутившийся здесь. Попавшийся в провод статист отбивался из последних сил, но провод не уступал, используя свое преимущество – длину. Статист тем не менее озадачил недруга, изловчившись скрутиться узлом; провод вытянулся в струнку и, электрясь на чем свет стоит, пополз восвояси. Измочаленный статист бесславно заковылял к своей уборной, восхитившись по пути огромным столитровым огнетушителем, которого он доселе не замечал, и погладив его рукой, чтобы заручиться его дружбой.
В коридоре он осмелел настолько, что обратился к статистке в простенькой юбчонке – ее звали Жаклин – и с отличительной приметой: следами усов под носом.
– А что не снимают-то?
– Сами не видите? – отозвалась она. – Декорации не готовы.
– На вид они ничего. Я только что оттуда…
– Я лучше знаю. Голову даю, до полудня не начнут. Тут всегда так.
– Вы сюда уже приходили сниматься?
– Да. Тут хуже, чем в Биланкуре, тут всегда бардак.
– Шесть лет назад, – начал статист, – когда я ушел из лицея, мне пришлось зарабатывать на жизнь…
– С тех пор вы, наверное, много всего перепробовали, – перебила девушка.
– Да, но мне кажется, быть актером на вторых ролях – это то, что надо.
– Не иначе как старик Марне научил вас так говорить, – сказала она. – Так вы находите, что это такая уж стоящая профессия?
– Когда шесть лет назад я поступил на работу в…
– На самом деле я не статистка. Просто моего мужа забрали в армию – надо же как-то убивать время. Видите того высокого блондина? Это режиссер, Жозеф де Маргуйя. Славный мужик…
– Он вам нравится?
– О, постельные дела не по мне. И потом, он сейчас живет с малышкой Жинетт. Вы уж мне поверьте, ремесло не из приятных.
И она, напевая, удалилась, оставив статиста стоять посреди коридора. Ему было немного стыдно, что он всего лишь статист, но тут он увидел себя в зеркале, и его настроение сразу улучшилось.
В коридоре по-прежнему царило некоторое оживление. Частенько мимо парами проходили какие-то существа, на вид такие же статисты, как и он. Смотреть на них было мало радости: нашпигованные разделенным тщеславием и излучавшие довольство, которого им хватало за глаза, чтобы ничем больше не заниматься. Один был такой, что и в гриме не нуждался. Очень смуглый, в светлом пиджаке и шелковом цветастом шейном платке, лет этак тридцати восьми – сорока, кичливый донельзя. Статисты напускали на себя таинственный, иносказательный вид.
Утро уже приближалось к концу, а снимать все не начинали. Однако незадолго до полудня в коридорах наметилось несколько более целенаправленное движение, и все исподволь подтянулись к павильону.
– Вот вы, господин с саксофоном, – сказал режиссер, – встаньте там, сзади, у пианино. А вы, контрабасист, за ним. Вы… А кто у вас тут главный?
Трубач сделал шаг вперед и сжал протянутую руку Жозефа де Маргуйя, которая хрустнула, но выдержала.
– Понимаете, – сказал режиссер, – первый наезд на вас я делаю с панорамированием. Сначала в кадр попадает шейкер с барменом, затем камера поворачивается, захватывая танцующие пары в малом гроте, потом вас, потом вход в кабаре, где на тандеме появляются Робер и Жизель.
Трубач кивнул.
– А теперь, – режиссер посмотрел на часы, – пойдем пообедаем.
Привычным жестом он откинул голову и, слегка покачивая бедрами, присоединился к своему первому ассистенту.
Очарованный обаятельной внешностью тенор-саксофониста Патрика Вернона, статист приблизился к музыкантам и робко попытался к ним пристроиться.
– Вы давно играете? – спросил он.
– Нет, – ответил Патрик, – всего год. Раньше я играл на трубе, но это куда скучнее.
– Шесть лет назад, – начал статист, – когда я ушел из лицея, я немного играл на скрипке, но потом…
– Для джаза скрипка не годится, на ней слишком сложно не фальшивить. И потом, ей не хватает мощи.
– Вы все хорошо играете. Как вы называетесь?
– У нас не постоянный состав, – сказал трубач. – Когда Гнильом предложил мне изображать музыканта в оркестре, он сказал, что играть нам не придется. Достаточно надувать щеки под заранее записанную фонограмму.
Этот технический термин впечатляюще срезонировал в слуховом органе статиста и иррадиировал во все стороны.
– И то сказать, – продолжал трубач, – у меня два парня в группе не играют, два саксофониста. Один сидит на ударных, другой студент-политолог. С одним саксофоном получается лучше.
– Не надо было мне после лицея бросать скрипку, – сказал статист. – В то время я не думал, что стану статистом. Я доволен, что я им стал. Шесть лет назад мне пришлось…
– Так вы статист? – спросил трубач.
– Мне больше хотелось бы стать музыкантом, – вежливо ответил статист.
– Вы не правы… Я вот инженер… Но и то правда: быть музыкантом все же не так муторно, как статистом…
К ним подошла миловидная девица.
– Скажите, а как называется ваш оркестр? – спросила она.
– У нас не постоянный состав, – ответил трубач и зыркнул на статиста, потому что несколькими мгновениями раньше сказал ему точь-в-точь то же самое.
Статист вздохнул и, набравшись смелости (уж больно она была красивая), спросил:
– Вы статистка?
– Нет, я журналистка, это для газеты…
После этого статист пошел к себе в артистическую уборную, чтобы в одиночестве съесть свой бутерброд с пескадором; ему снова стало стыдно, но потом он решил, что непременно научится играть на гитаре, и приободрился.
Времени на обед отводили немного.
Вспомнив прочитанное в киноеженедельниках, он пришел к выводу, что где-то тут должен быть бар, но не отважился отправиться туда в одиночку в первый же день. Он снова выпил воды из-под крана, и рассерженный кран, повернув свою лебединую шею, обильно полил его. Отфыркиваясь, статист отправился за полотенцем к полке, где лежал чемодан. Полка накренилась и свалила чемодан ему на голову, как раз когда он, наполовину ослепший, пытался нашарить в кармане ключ. Другие уже поели и высыпали в коридоры; теперь, когда он начинал их различать, он заметил, как их много, и почувствовал себя очень одиноким под доносившийся из окна топот. Наконец он отыскал ключ, отпер чемодан, вытер лицо и, прежде чем выйти из уборной, привел все в порядок.
Как раз в этот момент по коридору в темно-синей рубашке с засученными до локтей рукавами проходил первый ассистент режиссера Морей. Худой, лет тридцати пяти, довольно симпатичный, почти не обремененный волосами.
– Сейчас будут снимать? – спросил кто-то рядом.
– Не сразу… Придется обождать… Часок, чуть поменьше… А потом начнем, – ответил Морей и вытащил из кармана корнерезку, которой шалости ради перерезал трубу центрального отопления, тянувшуюся вдоль коридора.
Вернувшись к себе, статист уселся на стул.
В комнате 18 музыканты настраивали свои инструменты и пробовали взять несколько трудных нот, когда на пороге появился Гнильом, автор музыки к фильму.
– Ну как, ребята, все путем? – осведомился он.
– Здравствуйте, господин Гнильом, – сказал руководитель оркестра, который у себя в конторе усвоил, какое значение некоторые придают тому, что их фамилия следует за обращением «господин», и часто пользовался этой коммерческой уловкой.
– Здравствуйте, господин Савен, – сказал Гнильом.
Гнильому было не больше тридцати пяти – малюсенький, симпатичный, по происхождению гитарист.
– Так вы знаете, что играете?
– Сейчас мы играем другое. Ваше мы сыграли чуть раньше, а это просто музыка для танцев, скорее медленная…
– Да, это для контраста, – сказал Гнильом, – у меня тут для вас есть один медленный вальсок, что-то вроде английского, вы можете сыграть его в этом эпизоде. Называется «Лишь мы вдвоем», я сейчас напою.
Он взял гитару и, аккомпанируя себе, напел мелодию.
Со второй репризы труба и тенор-саксофон с некоторой долей приближения подхватили тему и, чтобы она стала повеселее, продолжили в ритме свинга. Рефрен был в стиле Гнильома – из тех, что цепляется к вам и не дает покоя безумными ночами.
Вскоре, привлеченная шумом, в дверях показалась кинозвезда Жизель Декарт.
– Это вы сочинили? – спросила она Гнильома, протягивая ему руку. – Еще разок не сыграете? – обратилась она к Савену, одарив его улыбкой средней лучезарности.
– Попытаемся, – сказал тот, на мгновение остановившись передохнуть, – ведь тихо взять на трубе столь высокие ноты требует определенного усилия и соответствует расходу примерно двадцати восьми калорий.
– Не хотите? Не так уж любезно с вашей стороны, – тем временем проговорила Жизель, скорчив недовольную мину.
– Да нет же, погодите секунду, мы сыграем! Не надо сердиться!
– Я не позволю над собой издеваться! Прощайте!
Продемонстрировав таким образом свой милый характер, она удалилась с гордо поднятой головой.
Музыканты переглянулись и, отсмеявшись, как положено, в фа-диез мажоре, принялись за старый семейный диксиленд и так наподдали жару, что температура в комнате поднималась от терции к терции.
Статист все слышал из своей комнаты: нет, решительно он будет учиться играть на кларнете. Пианист Жан Меркаптан и правда в эту минуту играл на кларнете, потому что пианино осталось в павильоне.
Шум все усиливался, и музыканты каждый раз после основной части темы все больше разоблачались. Контрабасист Зозо яростно дергал четыре струны своего инструмента, и пот стекал с него крупными каплями. Остановились они, лишь когда потолок, чтобы покончить с этим грохотом, уже собирался обрушиться им на головы.
Статист вновь добрался до центрального коридора и вновь столкнулся с ассистентом режиссера, возвращавшимся из бара.
Под мышкой тот нес охапку бумаг и, весело посвистывая, катил перед собой обруч.
– Ну что, теперь начнут снимать? – спросил статист.
– Да, уже скоро, не опаздывайте, – сказал Морей и припустил к павильону Б, исполнив по дороге прыжок ангела через обруч на манер Жана де Болоня.
Статист прошел немного в противоположном направлении и оказался бок о бок с руководителем джаз-оркестра и ударником; они лениво передвигали ноги, беседуя о музыке и о литературе.
– Неужели? – молвил ударник.
Звали его Клод Леон, он откликался на Додди и отправлял благородную профессию ассистента-химика в «Коллеж-де-Франс».
– Мне так кажется, – проговорил Савен.
– Не сочтите за бестактность… – поравнявшись с ними, вступил в разговор статист.
– А вы как считаете, – обратился к нему Савен, – есть тут красивые девушки?
– О господи! – вырвалось у статиста.
– Глаза у вас есть, вы холостяк, чем же вы тут занимаетесь?
– А вы женаты? – осведомился статист.
– Женаты, тем более нам интересно, – ответил ударник. – Мы вот думаем, что здесь особенно-то и не с кем жене изменять.
– Вот эта ничего. – Статист кивнул на проходившую мимо брюнетку, и правда высокую и ладно скроенную. Беатрис, одним словом.
– Губа у вас не дура, – одобрил Савен. – А чем вы занимаетесь помимо участия в массовых сценах?
– Шесть лет назад, – начал статист, – уйдя из лицея, я поступил в одну контору письмоводителем…
– Пойдем, старик, расскажешь нам об этом в павильоне, – сказал Савен, заметив шестерых своих коллег, гуськом выходящих из коридора с артистическими уборными.
Все трое, смешавшись с толпой статистов, ускорили шаг. Тут же шел гример – он нес металлический футляр с баночками и кистями для окончательного марафета; вдруг из футляра вылез меринос цапли, и гример в ужасе отшатнулся.
Они вновь прошли через тяжелую металлическую дверь, пересекли задник студии и добрались до центра декорации.
Дюжина механиков заканчивали монтировать громоздкую штуковину на пневматических шинах, на платформе которой были установлены камера, оператор Андре и святой Христофор, покровитель автомобилистов, незаметно проникший сюда через дыру в крыше.
Андре двигал камеру туда-сюда, прильнув глазом к видоискателю. Ассистент в плетеных кожаных сандалиях на босу ногу и синих полотняных шортах, маленький, коренастый, с очень светлыми волосами и в довершение всего усатый, управлял операторской тележкой, следуя указаниям Андре. Святой Христофор поглядел-поглядел, счел зрелище малоинтересным и исчез в золотом сиянии.
Восемь музыкантов взошли на небольшую специально приготовленную эстраду и расположились так же, как и в прошлый раз.
Кругом виднелись сталактиты из тянутого стекла, подвешенные гирляндами на невидимой проволоке, а изогнутые стеклянные трубочки имитировали струи воды вокруг стоящего рядом с входом толстого столба.
Ассистентка режиссера, заурядная блеклая блондинка с желточным выражением лица, уселась за пределами площадки и углубилась в свои записи. Статисты подходили к ней уточнить, что от них требуется, и рассеивались по площадке, на которой теперь роилось ни много ни мало человек шестьдесят самого пестрого народу.
Небрежной походкой, отбросив голову назад, как и подобает человеку его роста, вошел де Маргуйя.
Оркестр коротал время, играя под сурдинку «On the sunny side of the street», и несколько статистов танцевали.
Сменив Андре у видоискателя, де Маргуйя проверил эффект наезда и сошел с тележки. Он дал знак Сципиону обеспечить тишину, чего тот и достиг своим зычным голосом.
– Красный свет! – распорядился де Маргуйя.
Раздался сигнал клаксона, и один за другим зажглись прожектора. Режиссер направился к Савену.
– Наиграйте негромко какую-нибудь мелодию, пусть танцуют, пока мы будем снимать.
Кивнув Патрику, Савен обозначил ритм, и оркестр заиграл вальс «Лишь мы вдвоем». Однако уже на четвертом такте де Маргуйя их остановил:
– Эта ваша музыка нагоняет сон. У вас есть что-нибудь другое?
– Но именно это предложил господин Гнильом, – заметил Савен, во всем любивший точность.
– Плевать! Да и вообще фонограмма ни к черту! Я все заставлю переделать, все это как-то невнятно звучит. Запишем большой оркестр… Или нет, сыграйте то, что играли перед этим.
Савен сыграл первые два такта «On the sunny side…».
– Отлично! Совсем другое дело! Как только я скажу «стоп», – де Маргуйя повернулся лицом к статистам на площадке, – оркестр смолкает, а вы продолжаете танцевать.
Затем он обратился к Роберу Монлери и Жизель Декарт:
– А вы двое на тандеме едете от оконного проема за господином… э-э… гитаристом и проезжаете перед вторым проемом в тот момент, когда камера проходит руководителя джаз-группы и когда я говорю «стоп». Повторим-ка все. Красный свет!
Второй помощник подошел к оркестру с банкой черной краски в руках и замазал ею спину гитариста.
– Вы слишком прозрачны, – пояснил он, – сквозь вас видно прожектор.
Бюбю Савен (брат руководителя джаз-группы) не стал перечить, приняв все по своему обыкновению молча и с совершенно равнодушным лицом.
Все статисты оставались на своих местах – кто на танцплощадке, кто в баре, кто на возвышении перед маленьким гротом на одном уровне с оркестром. На мгновение всеми овладело напряженное внимание: сейчас был бы услышан и негодующий вопль насилуемой мухи.
– Тишина! – заорал Сципион.
– Мотор! – скомандовал де Маргуйя.
Механик с хлопушкой в руках подошел к объективу и подсунул ему вышеупомянутого зверя.
– Приятель Мадам триста пятьдесят восемь дубль один, – объявил он и отступил вниз, меж тем как шейкер бармена задергался перед огромным вытаращенным глазом в глубине черной бленды.
– Музыка! – скомандовал де Маргуйя.
Статисты со старательным видом задвигались на месте, пытаясь, не глядя на объектив, все же попасть в кадр, и загораживали при этом, к его вящему неудовольствию, Савена, расположившегося чуть ниже других музыкантов; вдруг он выдал ужасно фальшивый звук.
– Стоп! – закричал де Маргуйя.
Музыка сразу смолкла, и начатая было фраза свалилась наземь со шлепком, с каким падает тронутое гнильцой мясо. Статисты продолжали танцевать, тандем двинулся с места, однако до второго проема не добрался. Раздался страшный шум и смех Жизель Декарт, Монлери меж тем с трудом выкарабкивался из ящика с землей из-под срубленной бирючины. Оставленный без присмотра тромбон воспользовался моментом и снова дал тягу.
– Кончайте! – крикнул де Маргуйя. – Все снова!
Статист сидел за столиком слева, у самого оркестра, рядом с Беатрис. Он утопал в блаженстве: ведь его увидят на экране; в перерыве он попробовал закинуть удочку.
– Занятное у нас ремесло, не правда ли? – обратился он к девушке.
– Платят не густо. И без особых перспектив, – отозвалась Беатрис.
– Вы часто снимаетесь?
– Довольно часто. Здесь ничего, оркестр играет, а вот позавчера я снималась в костюмированном фильме «Колонан», так там было ужасно жарко и в перерывах нечем заняться.
– Шесть лет назад мне пришлось уйти из лицея и поступить на работу, – сказал статист, – сперва я был письмоводителем у…
– Мне больше нечего делать, – сказала Беатрис, – поэтому я и снимаюсь, чтобы заработать себе на туфли.
– Значит, вы не профессиональная статистка?
– Нет, я здесь по знакомству… Но тут ничего не достигнешь, если с кем-нибудь не переспишь, а меня это не занимает… по крайней мере, если я не сама выбираю.
Статист покраснел.
– Но для мужчин, – продолжала Беатрис, – эта профессия, по-моему, самая последняя. С другими я вообще никогда не разговариваю, они все идиоты. Только и думают, как тебя облапать.
При взгляде на нее такое действительно приходило в голову.
– Красный свет! – очень кстати распорядился режиссер.
И вновь рявкнул клаксон – словно чихнула простуженная венгерская ящерица.
Умолкнув, статисты разбрелись по своим местам.
– Мотор! – скомандовал де Маргуйя.
Установилась полная тишина.
– Хлопушка!
– Приятель Мадам триста пятьдесят восемь дубль два, – объявил инкриминируемый.
– Музыка!
Вновь оркестр заиграл «On the sunny side of the street». Камера вместе с тележкой отодвинулась, а потом начала вращаться вокруг своей оси, давая панораму.
– Стоп! – скомандовал де Маргуйя, когда камера миновала Савена.
Музыка смолкла. На этот раз тандем тронулся с места без приключений и резко затормозил перед входом на площадку.
– Хватит! – сказал Маргуйя.
– Надо все сначала, – молвил Андре. – В камере не было пленки. Я только сейчас заметил.
Оркестр в пятьдесят третий раз подхватил «On the sunny side of the street», и теперь все сошло хорошо. Но эта мелодия уже навязла у них в ушах, и тромбон, изловчившись, в очередной раз выскользнул из рук владельца и забился под пианино, откуда его выудили с помощью ключа для настройки.
Статист обратился к статистке:
– Не знаете, музыку к фильму сочинил Гнильом?
– Да.
– Недурная мелодия.
Услышав такое, руководитель джаз-группы грохнулся в обморок – ведь общеизвестно, что «On the sunny side of the street» написал Римский-Корсаков.
Статист готовился уже возобновить незадавшийся разговор, но Беатрис встала и подошла к музыкантам, большинство из которых, как ей казалось, были мальчики что надо. К столу статиста подошел ассистент режиссера.
– Освободите-ка пространство, – сказал он, – мне нужно поставить на ваше место кастрюлю.
– Кастрюлю? – переспросил статист и поспешил прочь, чтобы его не сварили.
Пока механики стыковали рельсовый путь для следующего наезда, вынырнувший из обморока Савен, чтобы обновить репертуар, под сурдинку заиграл «Let me dream», и ударник мало-помалу заработал.
Статисты и статистки вновь расхватали друг дружку и заплясали.
Музыка была медленная, ничего особенного, и статист до того осмелел, что пригласил шикарную девицу, высокую и ядреную, на вид типичную манекенщицу, с синими веками, огненно-рыжими волосами и забавным, чуточку вздернутым носом.
– Приятно, – сказал он, – когда есть оркестр, который занимает тебя в перерывах.
В этот же миг он совершил досадную оплошность, отдавив партнерше левую ногу и поставив тем самым под сомнение возможность утвердительного ответа.
– Вы часто снимаетесь? – не давая ей опомниться, спросил он.
– Теперь не так чтобы очень.
– Когда шесть лет назад, – начал статист, – бросив лицей, я поступил на работу письмоводителем…
– Вы такой молодой? – удивилась девица.
Легкая, почти воздушная, она была восхитительной партнершей, повторяя даже его ошибки.
– Я дала бы вам лет тридцать, – сказала девица.
– Как вас зовут? – спросил он.
– Мюриэль.
– Знаете, Мюриэль, мне больше нравится моя теперешняя работа. Разве это не здорово – быть статистом?
– Я постоянно этим не занимаюсь, – сказала Мюриэль. – Я танцовщица. По-моему, довольствоваться ролью статиста нельзя, надо делать что-нибудь еще.
– Да, – принужденно согласился он и, чтобы поднять себя в ее глазах, прибавил: – Я буду учиться играть на кларнете.
Музыка умолкла.
– Посоветуйтесь с ними, – сказала Мюриэль. – Они славные ребята и играют здорово.
Савен меж тем спускался с эстрады:
– Можно вас пригласить?
– Разумеется, – с прищуром улыбнулась Мюриэль.
Лицо ее лучилось радостью.
– Меркаптан, сыграй-ка мне «I didn’t know about you», эта мелодия меня окрыляет.
Вновь заброшенный, статист смотрел, как они танцуют. Мюриэль была очень высокая: метр семьдесят пять с каблуками, никак не меньше.
Пьеса кончилась, и Мюриэль упорхнула – ей предстояло участвовать в следующей сцене. Оркестр в ней не участвовал, но играть перестал, чтобы оператору не пришлось его перекрикивать, давая указания актерам.
Савен присел на край пятачка, служившего полом для малого грота справа от оркестра. Совершенно случайно он очутился рядом с Беатрис.
– Вас правда зовут Беатрис? – спросил он.
– Да…
– Красивое имя… и что-то такое напоминает.
Он привстал и с беспокойством провел рукой по тому месту, где сидел.
– Я весь изгваздаюсь! – воскликнул он. – Здесь все в штукатурке.
Она села, приподняв юбку.
– Если бы я мог сделать как вы, – сказал он. – Ага, вот что мне это напоминало. – Он сказал так нарочно. – Беатрис передри…
– О нет! – запротестовала она.
– Небось в триста восьмой раз с утра?
– Тоже мне остряк!
– Я не для этого сказал. Это все из-за Меркаптана.
Тот как раз только что поднялся и стоял теперь прямо перед ней.
– Из-за него! – воскликнула она. – Вовсе нет!
– Не говорите так, – возразил Савен. – Кто может поручиться? Вы только взгляните: Меркаптан – парень что надо.
Меркаптан уселся справа от Беатрис.
– Ну ты, сиди спокойно, не ерзай, – сказал он ей.
– У вас такая манера – тыкать?
Она притворилась рассерженной и встала. Меркаптан последовал за ней.
Освободившееся место рядом с Савеном занял Додди. Отсюда было видно Мюриэль, которая сидела напротив в плетеном кресле, под светом прожекторов, около стола с четырьмя кинозвездами.
Рядом с Додди сел статист. С музыкантами он чувствовал себя уверенно.
– Надо же, погляди, Додди! – сказал Савен.
– Потрясно! – пробормотал тот.
Мюриэль поднялась, чтобы разгладить складку на юбке, и снова села боком к ним, обнажая целиком длинное трепетное бедро.
– У этой девицы потрясный зад, – одобрил Додди.
– Смотри, передам Мадлен, – пригрозил Савен.
– Да нет, старик, я с точки зрения чисто эстетической. У нее такой аппетитный зад, так и хочется отгрызть кусище.
– Уж лучше пощупать. Кажется, и вправду крепкий. Во всяком случае, зуб даю, танцует она отменно.
– Да? – сказал Додди. – Так вы ее знаете?
– Она мне сама сказала. Знаю? Нет, я ее сегодня увидел в первый раз.
– Старик, – молвил Савен, – не пялься на нее так. Глаза испортишь… ну и фигура, – проговорил он, побледнев, так как Мюриэль снова встала, выставив напоказ свои прелести.
– Она делает это нарочно, – сказал Додди. – Сил больше нет терпеть. Нет, все-таки это тяжелая работенка – сниматься в массовках.
– Ну-ну, не надо преувеличивать, – возразил Савен. – Есть тут и не хуже.
– Кто, например?
– Да хотя бы Беатрис. Ничего девчонка…
– Это разные вещи! – сказал Додди. – Что до Мюриэль, я хотел бы снять с ее ягодиц слепок и поставить к себе на камин, чтобы они всегда были перед глазами.
– Нет, – покачал головой Савен. – Мне бы это не доставило удовольствия.
– У нее зад в форме груши. Я знаю, это большая редкость, – произнес Додди. – Потрясная девица, ты уж мне поверь.
– Наверное, ты говоришь о нижней части груши.
Додди на мгновение задумался.
– Потому что если, как обычно, иметь в виду ее верхнюю часть, – продолжил Савен, – то это не слишком красиво.
– Подожди, дай подумать, – сказал Додди.
– Да это же очевидно. Однако почему тогда не сравнить с яблоком? Ведь внизу у яблока то же самое.
– Это не важно, – ответил Додди.
– А вот я думаю, – не унимался Савен, – какой формы была бы груша, расти она в стране, где нет притяжения. Круглой или цилиндрической? Во всяком случае, уж яблоко-то не было бы круглым. Сверху был бы заворот.
Додди ничего не ответил, так как Мюриэль встала в третий раз, и Савен побежал в бар за стаканом воды, чтобы привести его в чувство.
Поддерживая голову Додди, статист увел его с площадки. Савен вернулся к Беатрис, на которую по-прежнему наседал Меркаптан. Он продолжал ей «тыкать».
– Скажите, – спросила она, показывая на Меркаптана, – он всегда такой?
– Понятия не имею, – ответил Савен. – Я вообще впервые с ним играю.
– Как бы то ни было, – бросила она, – мне это не нравится.
И она удалилась небрежной походкой, отведя плечи назад, чтобы подчеркнуть бесстыдную округлость грудей.
Савен с Меркаптаном остались вдвоем.
– Выпороть бы ее хорошенько, – процедил сквозь зубы Меркаптан, глядя ей вслед.
– Ты за силовые методы?
– С ними только так и надо. Им самим же на пользу.
– Тебе хотелось бы с ней переспать?
– Нет, но выпороть ее не мешало бы.
– Вообще-то, и я бы не прочь, – заметил Савен. – Но такое почтенный отец семейства позволить себе не может. Ей всего семнадцать с половиной, чего доброго загремишь за развращение малолетней.
– Подумаешь! – с притворным видом проговорил Меркаптан. – Через неделю я женюсь, и плевать мне на этих девок.
– Думаешь, хрен с ней?
– Да пошли они все! – выдал Меркаптан, катая шары в кармане.
– А по-моему, она симпатичная, – сказал Савен с похвальной откровенностью.
Послышался звук клаксона, и приятели замолчали. Они остались в павильоне, пока снимали новую сцену.
Декарт и Монлери слезали с тандема и входили в кабаре. Метрдотель – высокий мужчина в зеленом халате, примелькавшемся в коридорах, – направился к ним.
– Небольшое недоразумение, – сказал он, – пришли люди с такой же фамилией, и мы их посадили за стол, который забронировали для вас.
Прекрасно выговаривая слова с явным южным акцентом, он подвел их к столу, где уже расположились две другие звезды: Сортекс и Кики Горлодран.
Было видно, что они узнали друг друга, и Декарт слегка попятилась.
– Ничего себе! – сказала она, и они обменялись еще двумя ничего не значащими фразами.
– Так вы друзья-приятели, – вступил метрдотель с дьявольской ухмылкой. – Тем лучше, а то все-таки раки… было бы жаль…
– Хорошо, – перебил де Маргуйя, – только тебе, Робер, придется подать немного вправо, чтобы попасть в кадр. Продолжайте.
Глубина этих нескольких реплик так несказанно поразила Савена, что он зашел за декорацию, чтобы получше их обдумать. Там он столкнулся с Додди: ему было уже лучше.
– Как ты думаешь, завтра кончат? – спросил он.
– Ни в жисть! – отозвался Додди. – Какое там завтра! Ведь еще должна быть часовая забастовка механиков. Гнильом считает, что еще и в понедельник снимать будут.
– Ерунда какая-то, – сказал Савен. – Мне в понедельник уже пора к себе в контору. Все-таки за шесть сотенных в день нельзя вечно сниматься в кино. Что они там себе думают?
– Вы правда работаете в конторе? – удивился статист.
– Разумеется, правда, – ответил Савен. – Завтра я серьезно поставлю этот вопрос перед продюсером.
– И надо попытаться выторговать прибавку, – сказал Додди. – Ведь нас взяли участвовать в массовках, а заставляют без конца играть.
– Ну ты обнаглел, – возразил Савен. – Что бы мы иначе делали? Со скуки бы сдохли.
– Скажите, – обратилась к ним молодая брюнетка с роковым взором, – вы скоро будете играть?
– Вы что, издеваетесь над нами? – спросил Савен.
– И чего взъелся! – неуверенно произнесла она. – Я просто хочу потанцевать свинг.
Она пропела несколько тактов модной мелодии, и они сразу поняли, что играть будет безопаснее. Они удалились в комнату 18, чтобы немного поджемсешновать.
В шесть вечера с реки пополз плотный туман, окрашивая красным стрелки часов, и все заметили, что пора заканчивать.
Из павильона А, где статист слонялся под видом автомобилиста, он вернулся к себе в уборную, чтобы снять грим. Вазелина не было, и он ужасно расцарапал себе морду, соскабливая грим всухую. В результате грима осталось много, почти столько же, сколько вначале, и ему сделалось неловко при мысли, что придется таким серо-буро-малиновым ехать в метро. Он снял чистую рубашку, воротник которой слегка запачкался румянами, повесил ее в комнате, надел старую и, попрощавшись с двумя коллегами, пошел в канцелярию за гонораром.
Там уже стояла очередь. Он оказался в хвосте и самый неумытый. Некоторые, однако, вовсе не снимали грима, считая, что будет больше шика ехать в метро прямо так, с небрежно повязанным на шее шелковым платком.
– Завтра придете? – спросил он у соседа.
– Наверно, – ответил тот.
– Сегодня вроде ничего не было.
– Ничего не подготовили. Можно было все прокрутить намного быстрее.
– Как вы думаете, завтра кончат?
– Не раньше понедельника. Ну, пошли скорее!
– Вы торопитесь на другую массовку?
– Нет, я и здесь-то только потому, что меня попросил об этом директор картины, мой хороший знакомый. На следующей неделе я еду чуть ли не в деревню, играть вожака несгибаемых во время оккупации. Вот это роль!
– По-моему, статистом быть интересно. Стоит мне вспомнить, как шесть лет назад я поступил письмоводителем в контору Дюпомпье и весь день…
– По мне, так лучше быть мальчиком на побегушках в конторе, чем смириться с ролью статиста, – возразил его собеседник. – Здесь очень трудно выдвинуться, если за тобой никто не стоит, – добавил он скромно.
Он вошел – была его очередь, – а статист остался у дверей. Потом и он получил деньги и, покинув студию, отправился в метро.
Статист вернулся к себе домой, съел ломоть хлеба с двумя кусками сахара, выпил водопроводной воды, пересчитал свое богатство и прикинул, сколько дней ему довольствоваться хлебом и сахаром, чтобы можно было купить кларнет; потом он начал расчеты сызнова, имея в виду уже ударную установку, белую фланелевую куртку, шейный платок, чемоданчик из свиной кожи и галстук в вертикальную полоску, как у одного типа в студии; наконец он лег и уснул, предварительно заведя будильник до отказа, чтобы не опоздать.
– Поймите же, – сказал руководителю джаз-группы Гнильом, пожимая ему руку, – для вас это отличная реклама. Все узнают, что это ваша группа, фильм очень коммерческий, он будет иметь успех, поэтому не надо слишком заклиниваться на том, что здесь не так уж много платят. Съемки приносят выгоды нематериального свойства, которые, право же, имеют для вас немалое значение.
– В принципе да, это очень важно, и реклама будет хорошая.
– Ну вот… Кто посмеет сказать, что у вас один из тех жалких оркестриков, которые не в состоянии сбацать свинг… тем более что идет фонограмма прекрасных музыкантов.
– Не буду скрывать от вас, – сказал его собеседник, – что мне в высшей степени наплевать на рекламу, потому что наша группа собрана как попало, а двое вообще не играют, но в конце концов…
– Не важно, это вам только на пользу, сами увидите. А теперь прощаюсь. Сегодня утром я никак не могу остаться.
– Намотайте себе на ус, – сказал Жозеф де Маргуйя.
Они снова находились в съемочном павильоне, каждый на своем месте, готовые играть.
– Я хочу, чтобы было смешно. Вы должны заставить Жизель и Робера танцевать свинг в бешеном темпе. Делайте что хотите: корчите рожи, все, что угодно, – но чтобы вид у вас был веселый, и не бойтесь переусердствовать. Это конец вечеринки, общее неистовство, и вы отдаетесь ему с радостным сердцем.
– Вот так? – спросил Додди, взлохмачивая себе волосы.
– Так! – одобрил де Маргуйя. – Очень хорошо, и потом вот вы, размахивайте трубой во все стороны. А вы подойдите, мадам… – Он подал знак очаровательной статистке, у которой за плечами насчитывалось весен этак пятьдесят. – Вы подниметесь, подойдете к тому господину, схватите его – да не стесняйтесь, можете даже дернуть за трубу, дунуть вовнутрь.
Савен побледнел.
– Ребята, – выдохнул он, обращаясь к своим единомышленникам, давившимся от смеха, – я попрошу прибавку гонорара для танцоров…
Патрик Вернон поперхнулся в свой саксофон, выдав звук весьма любопытный.
Статист у эстрады глядел на них с завистью.
– Это будет хороший кадр, – сказал он Савену.
– Я вспоминаю молодость, – сказал тот. – Когда мне было пятнадцать, я тоже так танцевал… И ведь нравилось…
– Шесть лет назад у Дюпомпье, где я был письмоводителем, давали бал… – начал статист.
– Ох, как это было недавно, – вздохнул Савен. – Десять лет назад. Однако же, вот эта вполне могла сойти за мою мать, вернее, за старшую сестру матери.
– Сестра матери называется тетка, – встрял в разговор гример, явившийся поправить грим.
– Послушайте, – обратился Савен к де Маргуйя, чтобы покончить с этими уточнениями, – не могли бы вы нам проиграть эту фонограмму? Мы ведь ни разу ее не слышали…
– Чтобы к этому не возвращаться, прямо сейчас и проиграем, – согласился де Маргуйя. – Включите фонограмму, – приказал он оператору, сидевшему в углу около допотопной машины, которой управляли с помощью отбойного молотка.
Послышалась специфическая мелодия, и певец-астматик заголосил в громкоговоритель так, что из его развеселых слов разобрать можно было только начало: «Заокеанский свинг пришелся бы вам впору…»
– Ах вот, значит, что… – пробурчал Патрик.
– Меркаптан, попытайся поймать мелодию, – сказал Савен.
– Пытаюсь.
Его попытка быстро увенчалась успехом, и Меркаптан раздулся от важности.
– Еще разок, пожалуйста, – попросил он по окончании отрывка.
И они заиграли одновременно с фонограммой. Рассердившись, аппарат замолк, но поздно – отрывок уже кончился.
Статист воспользовался музыкой, чтобы пригласить прелестную блондинку, высоко взбитые волосы которой, окаймляющие светлое свежее лицо, придавали вид пастушки из в высшей степени шикарного Семнадцатого округа Парижа.
– Здóрово, когда в твоем распоряжении оркестр, – затронул классическую тему статист.
– Очень здорово, – согласилась девушка.
Ободренный успехом, он продолжил:
– У этой профессии есть хорошие стороны.
– У профессии музыканта?
– Нет, статиста.
– Не знаю, – сказала она, – здесь довольно забавно, но везде ли так?
– У меня не хватает опыта, – признался статист, – я снимаюсь в первый раз. Шесть лет назад я работал письмоводителем у Дюпомпье, весь день раскладывал по папкам документы. После лицея я сильно изменился.
– Вы изучали поэтов? – спросила девушка.
– Да… но… – ответил он, несколько смутившись, – между делом…
– Я поэтесса. – Девушка покраснела. – Мои родители не местные. Мой отец норвежец.
– Через шесть месяцев, уйдя из конторы… – отважно гнул свое статист.
– Я могу прочитать вам одно из своих стихотворений, – предложила она, и лучистая волна прошлась по ней с головы до ног.
Ее глаза напоминали нежный фарфор. Статист уловил, что речь в стихотворении шла о том, как бабочка любилась с ветром, и до него дошел его поперечный метафизический смысл.
– Поэтом быть прекрасно, – сказал он, – но сегодня я доволен, что я статист. А вы?
– Нет, мне это занятие кажется отвратительным, лишенным таинственности. Впрочем, мужчина может чувствовать по-другому. Я же люблю только поэзию.
– Уйдя от Дюпомпье… – с надеждой в голосе начал было статист.
– Простите, – перебила девушка, – меня, кажется, зовут.
И действительно, Патрик Вернон делал ей знак подойти…
Уязвленный, статист вернулся в свой угол и сел за стол в ожидании, когда настанет его очередь появиться перед объективом. Впредь он решил представляться этаким богатым любителем, которому в поисках острых ощущений вздумалось знакомиться с жизнью сомнительных слоев общества. И чтобы придать себе нахальства, он небрежно сплюнул в воздух.
– Все в съемочный павильон! – распорядился Морей. – Сейчас начнутся съемки.
Несколько прожекторов погасли: механики вылили на них сверху воду из ведер.
– Бастуем, – сказали они с несколько принужденным видом.
– Славно! – одобрил, рассердившись, Жозеф де Маргуйя. – И это вы называете работой?
Все собрались за декорацией.
Один из механиков, молодой человек в синей блузе, взял слово и извергнул из себя следующее:
– Товарищи! Поскольку наше предупреждение, касающееся требований о пересмотре непомерно низких ставок заработной платы, не было принято во внимание, напоминаю, что по согласованию с профсоюзом мы решили провести короткую забастовку в знак протеста против скудости нашего теперешнего жалованья. С тридцатью франками в час сегодня нельзя противостоять удорожанию жизни, и мы собрались, чтобы продюсер отреагировал на наше забастовочное движение и обеспечил нам приличные условия жизни. Мы выполняем тяжелую работу, но зарплату за шесть месяцев так и не прибавили, в то время как в других цеховых организациях, например у чистильщиков казенной части или фальшивомонетчиков, после забастовок, устроенных, как и наша, по согласованию с профсоюзом, зарплата поднялась с шестнадцати до шестидесяти трех франков в самых благоприятных случаях. Многого мы не просим, но считаем, что настало время протестовать, и, если этой одночасовой, чисто символической забастовки будет недостаточно, мы наметили по согласованию с профсоюзом более продолжительную. В общем, в борьбе за свои права мы решили идти до конца.
Все время, пока он говорил, рабочие съемочного павильона принимали самые забастовочные позы. Какую-то статистку с ее согласия насиловали в укромном уголке, со стеклянной крыши дождем падали розы и гвоздики, угас толстый оранжевый тритон, разбрасывая снопы гладиолусов в самые неизведанные закоулки сцены.
Статист имел весьма смутные представления о социологии и потому живо заинтересовался возникшим здесь конфликтом, рассчитывая извлечь некоторую пользу для своего общего развития.
Продюсер, огромный тип без куртки и с ремнем, державшимся, похоже, на одной самоиндукции – хотя откуда бы ей взяться при такой жаре? – спросил:
– Короче, чего вы хотите?
Ореол цвета гусиного помета, непонятно почему, окутывал его тучную фигуру.
– Мы хотим сорок франков в час.
– Хорошо! Вы их получите! Если эти господа не против.
И он обернулся к своим компаньонам. Вспыхнувший в этот миг бенгальский огонь окрасил их всех в пурпур.
– Мы не против, – ответили компаньоны.
Оратор из противоположного лагеря был, похоже, раздосадован тем, что спор так быстро уладился, однако он счел необходимым произнести несколько слов благодарности.
– Ну что ж, думаю, от имени своих товарищей мы должны сказать вам спасибо. Жаль только, что вы не приняли наших условий раньше. Раз вы теперь согласны, удивительно, что вы не ответили тем же на наши требования, которые наверняка вам были переданы через профсоюз. Мы ведь требовали не больше того, что вы только что согласились нам предоставить.
– Нам не передавали никаких требований подобного рода, – сказал, не повышая голоса, продюсер.
Его распирало от собственного великодушия, которое, словно метафизический символ, парило над его головой.
– В этом случае я пойду справлюсь в профсоюзе, и, думаю, нам остается лишь приступить к работе.
– Мне тоже так кажется, – сказал режиссер.
Режиссер, разумеется, ел досыта каждый день, однако был, надо признать, не таким дородным, как продюсер. Толпа рассеялась и с медлительностью щупальцев тянулась теперь в павильон сквозь открывавшиеся ей навстречу отверстия.
Статист подошел к Додди, который в отчаянии заламывал руки, напоминая этим Муне-Сюлли у себя в ванной.
– Продюсер-то как расщедрился, – сказал статист. – Когда пять с половиной лет назад меня выставили из конторы Дюпомпье за то, что…
– Тупицы! – причитал тем временем Додди. – Стадо тупиц!
– Почему? – удивился статист. – Вам не кажется щедрым поступок продюсера?
– Да нет же, – ответил Додди. – Он обвел их вокруг пальца. Механики не должны были уступать, не согласовав это с профсоюзом. А так это лишь временно, и, как только съемки картины кончатся, зарплата снова станет прежней.
– Ах, вон оно что!
– Какая жалость, – не унимался Додди, – так дать себя облапошить! Пойду поговорю с ними.
– Я сунул один документ не в ту папку, – сказал статист, – и они выставили меня за дверь. Но после сегодняшнего я думаю, что лучше быть статистом, чем механиком…
– Вот и нет, – возразил Додди, – статист – это бесперспективно. А этих людей просто надо направлять и не давать им совершать подобные глупости.
– Да? Вы так думаете? – пробормотал статист, на которого слова Додди произвели впечатление.
В павильоне меж тем механики вытирали губками еще влажные прожектора и пытались снова их зажечь, вертя и растирая друг о друга угольки. Один из них, растиравший слишком быстро, ударился током и заорал что было мочи. Его быстро закопали в землю, чтобы электричество вытекло, и на этом месте нарисовали крестик, чтобы назавтра отыскать.
Убедившись, что подготовка к съемкам займет не меньше часа, Савен незаметно смылся с эстрады и пригласил Беатрис в бар выпить чего-нибудь.
В коридоре они столкнулись с Меркаптаном, который с присущей ему бестактностью развернулся и последовал за ними, чем поставил Савена в дурацкое положение.
Статист подошел к двум музыкантам, оставшимся сидеть на своих стульях с саксофонами на перевязи.
– Вы опять будете играть, как только все приготовят? – спросил статист.
– Опять будем делать вид, что играем, – поправил Юбер де Вертвиль, невысокий курчавый парень в очках, носивший английский воротничок с неподражаемым достоинством.
– Так вы совсем не играете? – удивился статист.
– Мы только имитируем игру.
– А ведь правда, быть статистом – занятие довольно приятное?
– Вообще-то, я учусь в школе политических наук и на студии в первый раз, – сказал Юбер.
– Раньше я работал у биржевого маклера – когда ушел из конторы Дюпомпье, куда меня взяли письмоводителем, но через полгода выставили за дверь за то, что я по ошибке сунул не туда один документ. Но это был только предлог. А вот у маклера…
И он запнулся, переводя дыхание, – ему в первый раз дали говорить так долго и не перебивали.
– Занятие дурацкое, – сказал Юбер, – правда, нам, музыкантам, платят чуть побольше, а, что там ни говори, накануне отпуска это не так уж и плохо.
– Письмоводителем я получал меньше, – возразил статист.
– Когда я стану атташе при посольстве, – сказал Юбер, – думаю, мне уже не придется об этом заботиться. К тому же родители не забывают подбрасывать мне деньжат. Однако небольшая добавка никогда не помешает. Правда, я каждый раз снимаю очки: ведь если меня узнают, будет целая трагедия. Проведай сейчас мои родители, что я снимаюсь в массовках, им бы нехорошо стало. В определенных кругах нельзя позволять себе подобные вещи.
Статист подавленно смолк.
– Занятная девчонка, – сказал Патрик. – Ее отец норвежец, а сама она поэтесса.
– Что у нее радует глаз, – подал голос Савен, – так это общий колорит.
– Она словно прозрачная. Удивительное дело, но впечатление именно такое.
– Она тебе читала свои стихи?
– Да, последнее – история про маленькую бабочку, которая любилась с ветром.
– Очень мило, – сказал Савен. – Верлибр?
– Да.
– Верлибр наводит тоску.
Верлибр, должно быть, потрясающая вещь, однако не всем доступная.
– Интересно, в понедельник мы еще понадобимся? – вслух подумал Патрик.
– Надеюсь, нет, – сказал Савен. – Я должен идти к себе в контору, а то кончится тем, что меня оттуда вытурят.
– Поговорил бы ты с ними, – предложил Додди. – Вообще-то, Гнильом сказал: два дня.
– С понедельником будет все четыре.
– Так или иначе, ты должен попросить надбавку, – сказал Додди. – Играй мы в кабаре, мы бы потеряли меньше времени и больше заработали.
– И играли бы не больше нынешнего!
Де Маргуйя только что закончил крупный план четырех кинозвезд за столом. Несколько мгновений те сидели неподвижно, пока фотограф не сделал три снимка, после чего механики засуетились у аппаратуры, готовя ее к очередной сцене.
Савен, набравшись нахальства, направился к де Маргуйя.
– Простите, мсье, – спросил он, – нам осталось еще много сцен?
– Много, – ответил Маргуйя. – По меньшей мере две. Вы должны присутствовать, когда Кики поет в гроте и еще когда Робер и Жизель танцуют свинг.
– Дело в том, – начал Савен, – что мне, вероятно, будет трудно собрать всех своих музыкантов в понедельник. Понимаете, нам сказали, что это займет два дня. А получается уже три, а с понедельником – четыре.
– Послушайте, улаживайте эти дела с директором картины. Меня это не касается, я не в курсе ваших уговоров с Гнильомом. Пойдите к директору…
– Хорошо.
Всем восьмерым в понедельник было решительно нечего делать, если, конечно, не считать конторы, но имеет же человек право иногда поболеть.
– Вы здесь не для того, чтобы играть, – сказал директор, – а для участия в массовках. Я не могу дать вам надбавку, потому что вы почти ничего не играете, а если и играете, то это не записывается для фильма.
– Но нас без конца заставляют играть, – заметил Савен.
– Я знаю расценки, и мне прекрасно известно, что как музыканты вы заработали бы много больше, но ведь Гнильом обязан был предупредить, что вам предстоит делать?
– Да, но он сказал: два дня – и только делать вид, что играем.
– Он был не прав, – покачал головой директор.
– В общем, – заключил Савен, – я постараюсь собрать в понедельник всех восьмерых, но ничего не обещаю.
Он ни в коей мере не был в обиде, но надо же было для виду немного покочевряжиться.
– Да уж, – сказал директор, – не подводите нас. Надеюсь, теперь дело улажено. Ведь мы договорились?
– Ладно, – ответил Савен и, погруженный в раздумья, удалился.
Один только Меркаптан и впрямь не мог прийти в понедельник, но их снимали почти все время со спины, и Майор, конечно, охотно его заменит.
Савен повернул обратно. Войдя к директору, он сказал:
– Я забыл вас спросить… Вы не будете возражать, если на студию придет моя жена? Она немного журналист, и ей было бы любопытно увидеть, как снимают этот фильм.
– Конечно, пусть приходит, – разрешил директор. – Мы будем рады ее видеть. Милости прошу.
Она была на студии уже к полудню. В эту минуту она сидела у входа на площадку и наблюдала, как взад-вперед ходят артисты и механики.
Слонявшийся около статист присел рядом с ней.
– Дело не движется, – сказал он.
– Точно, – согласилась она.
– В Бийянкуре не так, – уверил статист.
– Не знаю. Когда я была там последний раз, лучше не было. Право же, везде одно и то же.
– На любой другой работе приходится трудиться более интенсивно. Когда я ушел из лицея…
– Давно это было?
– Шесть лет назад. Я поступил на работу к Дюпомпье, но долго там оставаться не мог, скука была смертная, а потом я работал у биржевого маклера, но и это занятие не из веселых, и я стал рассыльным, но тоже ненадолго. Тогда было очень трудно найти место.
– Еще бы! – сказала она.
– Теперь же я страшно доволен, что стал статистом, – произнес он без особого убеждения. – И вам, наверно, это занятие по душе.
– Правду сказать, мне бы это не слишком понравилось, я больше люблю танцевать.
– Так вы не… – статист побледнел.
– Я жена руководителя джаз-оркестра, пришла посмотреть, как его снимают.
Статист с удрученным видом поднялся.
– Я, наверно, единственный статист на студии, – пробормотал он. – Когда я разносил бакалейные товары…
– Да нет же! – сказала она. – Здесь много статистов. И потом, вы наверняка набредете на что-нибудь стóящее. Простите, меня зовет муж. К тому же сейчас, должно быть, уже около шести. В понедельник, надеюсь, увидимся…
– Я не уверен, что ты действительно понадобишься, – сказал Савен, – но, как бы то ни было, даже если Вернон приведет Дидье, ты немного развлечешься – поглядишь на статисток, на декорации.
Майор молча кивнул и в знак своего удовлетворения сделал легкое антраша.
Они по мосту пересекли реку, метров двести прошли по берегу и вошли на студию.
– Ну вот, – сказал Савен. – Теперь развлечения ради можешь тут побродить. А хочешь, тебя загримируют.
– Спасибо, не надо!
Майор направился к павильону Б и исчез, окутавшись маскировочным дымом неведомой природы.
Все это утро ушло на съемку короткой сценки, во время которой владелец заведения представлял публике «Сирену песчаных вод» – другими словами, Кики Горлодран, прикрытую для такого случая толстым слоем жидкой пудры и двумя крохотными нашлепками на грудях.
Владелец заведения упорно говорил: «Сирень непечатных вод», каждый раз вызывая в публике заметное оживление. Мало-помалу он запутался и вынужден был выговорить слово правильно, после чего зрители моментально покинули павильон.
Музыканты времени зря не теряли. Додди делился с Мюриэль своими впечатлениями от ее замечательной задницы, Вернон же джемсешновал с остальными за декорацией, среди тряпок и строительного мусора.
Статист сидел за плетеным столиком перед стаканом с оранжадом и подносил его к губам всякий раз, когда сцену снимали сызнова. К одиннадцати ее довели до совершенства, засняли, и все пошли обедать, собираясь вернуться на съемки вскоре после полудня.
Меркаптана, как и предусматривалось, не было, так что Беатрис поступила в полное распоряжение Савена. Однако он совершил ошибку, не соблазнив ее, и в результате в ближайшую среду она переспала с Меркаптаном – как раз накануне его женитьбы. Но об этом никто никогда не узнает, потому что массовка закончилась в понедельник вечером. Однако кое-кто предчувствовал, что так и случится, так как Меркаптан неоднократно уверял, что, во-первых, ему это ни к чему и что, во-вторых, в понедельник он никак не может прийти. А между тем после трех часов его видели в студии: он как раз возобновлял контакт с Беатрис, но тут начались съемки.
– Красный свет! – скомандовал де Маргуйя.
– Красный свет! – заорал Сципион.
– Мотор!
– Музыка!
«Заокеанский свинг пришелся бы вам впору» – пара Монлери – Декарт исступленно задрыгала ногами по моде трехлетней давности.
Пока Дидье, которого привел Вернон, дублировал Меркаптана, так и не задействованный Майор подложил два заряда динамита под пианино и, разобрав огнетушитель, подменил жидкость в нем на бензин из бака синей машины – предмета гордости де Маргуйя.
Завершив эту работу, он улегся поперек коридора и уснул.
– По-моему, – заметила ассистентка режиссера, когда все было готово к съемке, – один из этих господ был вчера в состоянии легкой эрекции.
– Надо добиться того, чтобы все было в точности как в прошлый раз, – подчеркнул Морей.
Патрику подсунули ворох соответствующих открыток, и один из механиков отобрал их у него сразу же после того, как был достигнут требуемый угол наклона.
– Мотор! – скомандовал де Маргуйя.
В этот последний день царило особенное возбуждение. Команды следовали одна за другой, и съемки велись в адском темпе.
В результате камера воспламенилась и, когда пустили в ход огнетушитель, получился премиленький пожар, но на Майора никто не подумал, ведь его и не видели.
Полузадохшийся статист, спотыкаясь в дыму, выбрался из павильона. Он добежал до артистической уборной, у дверей которой в великолепном пунцовом халате прохлаждался, куря сигарету, Сортекс.
Статист отважился обратиться к нему:
– Господин Сортекс!
– Что вам, старина?
– Вы участвовали в массовках, прежде чем стать кинозвездой?
– Нет, ты же знаешь, я был певцом. Это моя первая картина. Скучное занятие, даже для меня, а тебе, как я понимаю, это и вовсе обрыдло. Тебе следовало бы заняться пением. Уверен, голос у тебя хороший… но надо работать.
– В лицее я немного пел, – сказал статист.
– Да? Очень хорошо. Продолжай и не отчаивайся. Извини, я должен идти сниматься.
И, отшвырнув окурок, он двинулся по коридору.
Статист побрел по направлению к павильону, но тут споткнулся о Майора. Наполовину уже разбуженный Сортексом, тот протер глаза, сел и обхватил колени руками, статист же устроился рядом.
– Пожар, – сказал он.
– Отлично сработано! – уверил Майор.
– Сегодня всё закончили, – добавил статист, – завтра приходить не надо.
Майор не ответил, лишь, оттянув веко своего стеклянного глаза, отпустил его с резким щелчком, как от резинки на носках.
– Шесть лет назад, оставив лицей, – решительно начал статист, – я поступил письмоводителем к Дюпомпье, но задержался там недолго. Потом я работал у биржевого маклера, потом разносил бакалейные товары, потом некоторое время трудился в театре…
– Вы были рождены для сцены! – заметил Майор.
– Нет, я орудовал щеткой и натирал полы. Это позволило мне продержаться год. Потом я нашел место у портного, который обещал научить меня своему ремеслу. Противный был мужик, спустя неделю мне пришлось уйти. Некоторое время я ходил за собаками на псарне…
– А что вы думаете о леггорнах? – спросил Майор.
– Но…
– Впрочем, не важно. Продолжайте.
– После псарни я посещал вечерние курсы, а днем мыл стаканы в ресторане. Потом мне все-таки досталось небольшое наследство.
– Мне тоже! – подхватил Майор. – Придется ехать за ним в Байонну. Только этого не хватало!
– Но я все потратил. Потом, впрочем, устроился: нашел вот это место статиста и несказанно этому рад, – мрачно заключил статист.
– Думаю, нельзя найти занятия более идиотского, более дурацкого, более глупого, наконец, чем быть статистом, – этим словом все сказано, разве только ты сам дубина стоеросовая или осел недоразвитый.
– Вы не должны так говорить, – удрученно произнес статист и с надеждой добавил: – Но ведь вы тоже этим занимаетесь?
– Кто? Я? Майор? – И он разразился дьявольским смехом. – Впрочем, у меня стеклянный глаз и потому я не расслышал ни слова из того, что вы сказали.
Он встал, отряхнул пыль с ягодиц и направился к выходу.
Оставшись в одиночестве, статист поплелся по коридору.
В субботу ударник, поддернув брючины, плясал перед большим зеркалом менуэт, а Беатрис у станка показывала ему движения классического танца.
Статист меж тем, продолжая свой путь, очутился перед кучей строительного мусора, оставшегося после разборки предыдущей декорации. Здесь он подобрал большой ржавый гвоздь и съел его. Так он и помер на двадцать втором году жизни.