Мама умерла, когда мне было двадцать лет, два года спустя за ней последовал дед. Я был тогда очень одинок и в 85-м году женился на дальней родственнице из Нью-Орлеана. Все могло бы пойти иначе, если бы она пожила дольше, но она умерла при родах, и у меня остался только мой сын Дэнис. Я не пытался жениться снова, а посвятил всю свою жизнь мальчику. Он был похож на меня — темноволосый, высокий и худой, как все де Русси, и при этом преотчаянного нрава. Я постарался, чтобы он получил ту же закалку, что в свое время дал мне мой дед, но ему не нужно было особого воспитания, когда дело касалось чести. Я думаю, это было у него в крови. Никогда не встречал такой возвышенной натуры — помнится, когда он собирался сбежать на Испанскую войну[2], я едва сумел удержать его. А ведь тогда ему было всего одиннадцать лет! Он был юным романтиком с высокими принципами — сейчас бы их назвали викторианскими, — и у меня не было никаких хлопот насчет его приставаний к молодым негритянкам и прочих глупостей. Я послал его в ту же школу, где учился сам, а потом — в Принстон. Он был из выпуска 1909 года.
В конце концов он решил стать врачом и год проучился в Гарварде, на медицинском факультете. Потом ему в голову пришла мысль поддержать старые французские традиции семьи, и он убедил меня послать его в Сорбонну. Я согласился — с гордостью, хотя и знал, что без него мне будет очень одиноко. Боже, если бы только я нашел в себе силы отказать ему! Но я считал, что для жизни в Париже нет мальчика надежнее! У него была комната на Рю Сен-Жак — недалеко от университета, в самом сердце веселого Латинского квартала, — но по его письмам, а также по письмам его друзей я знал, что он не поддерживает никаких отношений с беспутной молодежью. Его знакомые были в основном домашними юношами — серьезными студентами и художниками, которые больше думали о своих занятиях, чем о развлечениях и кутежах.
Но разумеется, среди них были и такие, кто делил время между серьезной учебой и пороком. Все эти эстеты и декаденты, знаете ли. Любители экспериментов с жизнью и ощущениями в духе Бодлера. Естественно, Дэнис сталкивался со многими из них и много понаслушался, а кое-что видел собственными глазами. У них там была куча всяких безумных кружков и сект — подражание культу дьявола, инсценировки Черных Месс и все такое прочее. Вряд ли это действительно сильно вредило молодым безумцам, — скорее всего, большинство из них через год-два совершенно забывали об этом. Более всего этими странными вещами увлекался один парень, которого Дэнис знал еще по школе, Фрэнк Марш[3] из Нью-Орлеана. Последователь Лафкадио Херна, Гогена и Ван Гога, он был настоящим олицетворением девяностых годов. Бедняга, у него были задатки великого художника.
Марш был самым старинным приятелем Дэниса в Париже, и они, естественно, часто виделись — болтали о прежних временах, учебе в академии Сент-Клэр и все такое прочее. Мальчик много писал мне о нем, и я не придал особого значения описанию какой-то очередной группы мистиков, с которой был связан Марш. Похоже, в то время богема увлекалась каким-то доисторическим колдовским культом Египта и Карфагена. Считалось, что корни этого культа уходят вглубь веков к забытым источникам скрытой истины, покоящимся среди останков погибших цивилизаций Африки — в великом Зимбабве и мертвых городах района Хоггар в Сахаре. В письме было много всякой чепухи, связанной со змеями и человеческими волосами. По крайней мере, тогда я называл это чепухой. Дэнис все время приводил странные высказывания Марша о завуалированных фактах, которые якобы лежат в основе легенды о змеиных локонах Медузы и более позднего эллинистического мифа о Беренике[4], пожертвовавшей своими волосами ради того, чтобы спасти мужа. Эти волосы, как вы знаете, были взяты на небо и стали созвездием Волосы Береники.
Не думаю, чтобы все эти разговоры особенно трогали Дэниса до того самого вечера, когда во время странного обряда на квартире Марша он встретил жрицу. Большинство приверженцев культа были юноши, но во главе его стояла молодая женщина, называвшая себя Танит-Исида. В обычной жизни она просила называть себя именем, данным ей в последнем земном воплощении, то есть попросту Марселиной Бедар. При этом она утверждала, что была побочной дочерью маркиза де Шамо. Кажется, до тех пор, пока она не взялась за эту модную и, прямо скажем, выгодную игру в магию, она была то ли художницей, то ли натурщицей. Говорили также, что некоторое время она прожила в Вест-Индии, по-моему, на Мартинике, но сама она предпочитала помалкивать, когда ее спрашивали об этом. Неотъемлемой частью ее образа была демонстрация святости и аскетизма, но я думаю, что студенты поопытнее не принимали последнего обстоятельства всерьез.
Так или иначе, мой-то Дэнис был совсем неопытен, и целых десять страниц своего следующего письма исписал разнообразным вздором о богине, которую он якобы обнаружил в сердце Парижа. Если бы я только понимал тогда всю степень его наивности, я, может быть, сумел бы что-нибудь предпринять, но мне и в голову не могло прийти, что это мальчишеское увлечение что-то для него значит. Я был до смешного уверен, что повышенная чувствительность Дэниса к вопросам личной чести, а также свойственная ему фамильная гордость уберегут его от всех неприятностей на свете.
Однако шло время, и его письма стали тревожить меня. Он все больше писал об этой своей Марселине и все меньше — об учебе, и все чаще стал поговаривать о том, что его добропорядочные друзья «весьма невежливым образом» отказывались знакомить его пассию со своими родителями. Похоже, он не задавал ей никаких вопросов касательно ее прошлого, и я не сомневаюсь, что она успела ему как следует заморочить голову всяким романтическим вздором о своем происхождении, божественном предназначении и несправедливом отношении со стороны окружающих. Наконец я понял, что Дэнис совершенно отошел от своего круга и большую часть времени проводит с этой очаровательной жрицей. По ее особой просьбе он никогда не говорил приятелям, что продолжает встречаться с ней, а потому никто и не пытался им помешать.
Мне кажется, она считала, что он сказочно богат — ведь он держался, как аристократ, а люди определенного класса считают всех без исключения американских аристократов богачами. Во всяком случае, она, наверное, решила, что для нее представился редкий случай заключить законный союз с молодым человеком из по-настоящему хорошей семьи. К тому времени, как я решился открыто написать ему о своих опасениях, было уже слишком поздно. Мальчик успел сочетаться законным браком и написал, что бросает учебу и выезжает с этой женщиной домой, в Риверсайд. Он был абсолютно уверен, что она принесла великую жертву, согласившись оставить место главы культа, и стать обыкновенным частным лицом — хозяйкой Риверсайда и матерью будущих де Русси.
Что ж, мне оставалось только покориться судьбе. Я знал, что у извращенных жителей континента правила отличаются от наших, американских, да к тому же мне и впрямь ничего не было известно об этой женщине. Возможно, она обманщица, но зачем же непременно подозревать ее в чем-то еще более худшем? Ради моего мальчика я пытался относиться к этим вещам как можно спокойнее. Да и что же оставалось делать здравомыслящему человеку, как не оставить Дэниса в покое до тех пор, пока его жена будет вести себя, как это принято у де Русси. Пусть у нее будет шанс показать себя, — возможно, честь семьи от этого и не пострадает. А потому я не возражал и не требовал от Дэниса раскаяния. Дело было сделано, и я готов был принять моего мальчика, кого бы он с собой ни привез.
Они приехали через три недели после получения мною телеграммы, извещающей о свадьбе. Нечего отрицать, Марселина была самой настоящей красавицей, и я вполне понимал, почему мой сын увлекся ею. В ней за версту чувствовалась порода, и я до сих пор склонен полагать, что в ее жилах текла изрядная доля благородной крови. Судя по всему, ей было ненамного больше двадцати лет. Она была среднего роста, очень стройная и грациозная, как тигрица. Оливковый цвет ее лица напоминал старую слоновую кость, а глаза были большими и темными как ночь. Ее отличали классически правильные, хотя, на мой вкус, и не слишком четко прорисованные черты лица и блестящие черные волосы — самые необычные из тех, что я видел в жизни.
Неудивительно, что волосы являлись немаловажной составляющей ее магического культа — с таким обилием волос эта мысль естественно должна была прийти ей в голову. Завивавшиеся тяжелыми кольцами, они придавали ей вил какой-то восточной принцессы с рисунков Обри Бердслея. Когда она откидывала их за спину, они спускались ниже колен и сияли отраженным светом, как будто жили своей, отдельной от остального тела жизнью. Стоило мне подольше задержать на них взгляд, как я и сам, без постороннего напоминания, начинал думать о Медузе Горгоне и Беренике.
Иногда мне казалось, что они слегка движутся сами по себе, пытаясь свернуться в пряди или жгуты, но это могло быть одно лишь мое воображение. Она постоянно расчесывала и, похоже, умащивала их каким-то особым составом. Однажды мне пришло в голову абсолютно фантастическое предположение о том, что они были живым существом, постоянно требовавшим ухода и пищи. Конечно, это была полнейшая чепуха, но все же с каждым днем я чувствовал себя все более и более скованным в общении с этой женщиной.
Ибо не могу отрицать, что как я ни старался, мне не удалось полюбить ее. Я сам не мог объяснить себе, в чем тут было дело. Нечто в ее облике вызывало у меня смутное отвращение, и всякий раз при взгляде на нее я не мог избавиться от неприятных и жутких ассоциаций. Цвет ее лица наводил на мысли о Вавилоне, Атлантиде, Лемурии и прочих забытых царствах древнего мира, а ее глаза иногда казались мне глазами какого-то злобного лесного существа или звероподобной богини, пришедшей из непомерно древних времен, когда человека — в том виде, в каком мы его знаем — еще не существовало. А ее волосы — эта плотная, чрезмерно напомаженная, маслянисто-черная масса — заставляли меня вздрагивать, как если бы я вдруг оказался лицом к лицу с огромным черным питоном. Она, несомненно, замечала мое невольное отвращение, хотя я и пытался всячески скрывать его, но не подавала виду.
А помрачение Дэниса продолжалось. Он просто ластился к ней, до нелепости перебарщивая со своими маленькими нежностями, которые он расточал ей каждый день. Она, казалось, отвечала взаимностью, но я-то видел, что ей стоило заметных усилий вторить его восторгам и причудам. Я думаю, она была изрядно уязвлена, обнаружив, что мы далеко не так богаты, как она предполагала.
Дело было плохо. Я понимал, что все это приведет к печальным последствиям. Дэнис был заворожен своей мальчишеской любовью и, почувствовав, что я избегаю его жену, стал понемногу отдаляться от меня. Так продолжалось на протяжении нескольких месяцев, и я все отчетливее понимал, что теряю единственного сына, средоточие всех моих забот и упований за последние четверть века. Признаюсь, что мне было горько — да и какой отец не испытывал бы то же самое? Но я ничего не мог поделать…
В первые месяцы пребывания в Риверсайде Марселина вела себя как образцовая жена, и наши друзья принимали ее без всяких вопросов и отговорок. Однако я не переставал беспокоиться из-за того, что парижские знакомые Дэниса, узнав об этом браке, могут написать домой своим родственникам. Несмотря на всю присущую этой женщине скрытность, рано или поздно это перестало бы быть тайной. Кроме того, как только они поселились в Риверсайде, Дэнис известил об этом своих самых близких друзей.
Я стал все больше времени проводить в своей комнате под предлогом ухудшающегося здоровья. У меня как раз начал прогрессировать радикулит, так что предлог был вполне основательным. Дэнис как будто не замечал этого и, казалось, вообще перестал интересоваться мною. Мне было больно видеть, как мой сын у меня на глазах становился бесчувственным чурбаном. У меня появилась бессонница, и теперь я целыми ночами ломал себе голову над тем, почему моя новая сноха вызывает у меня отвращение и некий суеверный страх. Окружавшая ее в Париже мистическая дребедень, конечно же, была ни при чем — она покончила со всем этим и больше ни разу не вспоминала. Она даже не пыталась рисовать, хотя, как я понял из рассказов Дэниса, когда-то баловалась этим.
Странно, что мое беспокойство по поводу невестки всецело разделяли слуги. Темнокожие относились к ней очень настороженно, и через несколько недель все как один уволились. Остались только те, кто был к нам сильно привязан. Эти немногие — старый Сципион, его жена Сара, их дочь Мэри и кухарка Делала — были вежливы, насколько возможно, но при этом всячески давали понять, что лишь повинуются своей новой хозяйке, но не любят ее. Все свободное время они проводили в своей части дома, которая располагалась в дальнем крыле. Маккейб, наш белый шофер, выказывал Марселине скорее дерзкое восхищение, чем неприязнь. Другим исключением была очень древняя зулуска, которая, по слухам, приехала из Африки более ста лет тому назад, и которая жила в старой хижине на задах нашего дома на правах пенсионера. Всякий раз, когда Марселина приближалась к ней, старая Софонизба выражала почтение, а однажды я видел, как она целовала землю, по которой ступала ее госпожа. Как известно, чернокожие суеверны, и я решил, что Марселина, чтобы преодолеть явную неприязнь слуг, забила им головы своим мистическим вздором.
Так мы прожили почти полгода. Летом 1916 начали развиваться события, приведшие к столь ужасному финалу. В середине июня Дэнис получил письмо от своего старого друга Фрэнка Марша, в котором сообщалось, что тот испытал нечто вроде нервного срыва, заставившего его искать отдыха в деревне. Письмо было отправлено из Нью-Орлеана, куда Марш вернулся, едва почувствовав приближение кризиса, и содержало открытую, хотя и безукоризненно вежливую, просьбу пригласить его к нам. Марш, разумеется, знал, что Марселина здесь, и очень учтиво осведомлялся о ее здоровье. Узнав о его беде, Дэнис немало расстроился и ответил, что он может приезжать когда угодно и на какой угодно срок.