Елена Николаевна Берковская (1923–1998) — историк, библиограф, мемуарист, дочь философа-федоровца Николая Александровича Сетницкого. Детство Елены Николаевны с двух до двенадцати лет прошло в городе Харбине, где отец работал в экономическом бюро КВЖД (Китайско-Восточной железной дороги). Когда в 1935 году КВЖД продали Японии, семья возвратилась в Москву. В 1937 году 1 сентября арестовали отца и вскоре расстреляли, а спустя три месяца забрали мать. Лилю (так в семье и потом среди близких людей звали Елену Николаевну) взяла к себе сестра матери. Окончив школу в 1940 году, Елена поступила на исторический факультет Московского университета. Жить она стала в подмосковном городке Пушкине вместе с сестрой Ольгой и подругой сестры — Екатериной Александровной Крашенинниковой[415]. Во время войны Елену отправляли на трудфронт (сенокос, лесоповал). С осени 1942 года пришлось перестать посещать университет, где занятия еще продолжались в неотапливаемых аудиториях. С этого времени она вместе с Катей Крашенинниковой и университетской подругой Ириной Тучинской стала жить в помещении эвакуированного в то время Музея А. Н. Скрябина. Здесь они слушали курс лекций С. Н. Дурылина. Подружились с Борисом Леонидовичем Пастернаком, о котором Елена также писала воспоминания. С февраля 1945 года Елена Николаевна работала в Библиотеке иностранной литературы (ВГБИЛ), занимаясь библиографией зарубежного искусства. В том же году восстановилась в университете на заочном отделении. Специализировалась по истории России XIX века. В 1948 году Елена Николаевна вышла замуж за художника Ю. Р. Берковского, тогда студента Полиграфического института. Уйдя на пенсию, Елена Николаевна занялась архивом своего отца и его друга А. К. Горского, также последователя Н. Ф. Федорова. Писала воспоминания. 23 февраля 1998 года, после тяжелой болезни, Елена Николаевна скончалась.
Глава «С. Н. Дурылин»
Весной 1943 года моя сестра Оля[416] начала слушать в Скрябинском музее цикл лекций о Прометее. Читал его театровед и литературовед, профессор Сергей Николаевич Дурылин. <…> И вот в ближайший четверг мы с ней поехали. <…> Татьяна Григорьевна[417] проводила нас в маленькую комнату с темно-зелеными стенами и печкой-времянкой. <…> Столы стояли у двух окон. За левым сидел пожилой человек в очках, в синем с блеском костюме, с бородкой. Это и был Сергей Николаевич Дурылин. Татьяна Григорьевна нас познакомила. <…> Сергей Николаевич начал лекцию. На этот раз речь шла о «Теогонии» Гесиода, где, кажется, впервые Прометей выступал в роли защитника людей. Читал Сергей Николаевич очень просто. Голос у него был довольно высокий и немного задыхающийся от астмы.
Так просто и незаметно начался этот цикл лекций, который мы слушали в течение двух лет каждый четверг. Я горько сожалею, что не записывала их. Эти лекции записывала подробно и обстоятельно Татьяна Григорьевна, но ее записи пропали. При пожаре или у кого-то, кому она дала почитать, — не помню. Самое же печальное — это то, что никакого следа этого цикла лекций в архиве Сергея Николаевича нет. Много лет спустя после его смерти я как-то спросила его жену Ирину Алексеевну, что с ними. Она улыбнулась загадочно и лаконично ответила, что их нет. Я спросила: «Он готовился к каждой лекции и не записывал их?» — «Да», — сказала Ирина Алексеевна и снова улыбнулась. Так и не знаю. Может быть, он писал только краткий план к каждой лекции, но как бы то ни было, лекций этих в природе нет.
Цикл же был задуман грандиозный. Он должен был начинаться не столь с Гесиода, сколь с Эсхила, а потом через века — к «Прометею» Скрябина, который и завершал все. Лекции были необыкновенно интересны. Они были как-то по-особенному построены. Сергей Николаевич удивительно умел сконцентрировать в одной теме множество аспектов, разных точек зрения, и все это в разных слоях культуры. Он затрагивал и философские проблемы, и исторические, и вопросы искусства, и чисто литературные.
Были какие-то узловые моменты, которым посвящались многие часы, были и промежуточные сюжеты, связывающие одно с другим. Очень подробно Сергей Николаевич останавливался на Эсхиле, Гёте и Шелли. Это был не узкий анализ конкретной темы, а широчайший обзор мировой культуры, сквозной нитью которого проходила не только тема жалости к несчастному человечеству и вочеловечения его, но и глубоко взятая тема божественной природы человека. <…>
Лекции о Прометее и частые беседы с Сергеем Николаевичем сблизили нас. За это время мы все подружились с ним. Сергей Николаевич был удивительный человек. В ту пору мы считали, что ему было уже за шестьдесят лет. Сейчас я знаю, что ему было около шестидесяти. Он очень немолодо выглядел. В последние годы своей жизни Сергей Николаевич занимался историей театра, вообще же он был знатоком искусства, культуры и литературы в целом. В свое время он состоял в Религиозно-философском обществе, в двадцатых годах был в ГАХНе (Государственная академия художественных наук) и, кроме всего, был священником. Он принадлежал к кругу С. Булгакова, Бердяева, Лосского, Флоренского. В 1922 году его арестовали, и какое-то время он провел в ссылке. Туда за ним поехала его духовная дочь И. А. Комиссарова. Она стала его опорой в это трудное время и, кажется, его выходила после тяжелой болезни. Они полюбили друг друга, но Сергей Николаевич рукоположился в священники до женитьбы и тем самым дал обет безбрачия. Поэтому они не могли обвенчаться, но могли быть в софийском браке. Сергей Николаевич и Ирина Алексеевна зарегистрировали гражданский брак и всю жизнь жили вместе, не нарушая целомудрия.
Это был, безусловно, подвиг, о котором никто не подозревал и не знал, кроме самых близких ему людей. Помню, как-то Катя[418] резонерствовала о духовном браке во Христе, и Сергей Николаевич, взглянув на нее грустными глазами, сказал: «Катя, вы говорите о вещах, которых не знаете. Если бы вы знали, как невероятно это трудно».
После ссылки Сергей Николаевич не вернулся в церковь и стал вести светский образ жизни, но сана с себя не снимал и расстригой не был. По большим праздникам он служил дома для близких друзей и домочадцев. Узнала я об этом случайно, спросив Ирину Алексеевну, были ли они на заутрене, и она сказала: «А мы дома бываем на заутрене. Сергей Николаевич служит».
По какой-то причине или без причины однажды теплым летним вечером мы отправились к Дурылиным в Болшево. <…> Мы сидели на террасе, пили чай с домашним вареньем и о чем-то интересном разговаривали. О чем именно — я сейчас не помню, уже забыла. Таково было наше первое посещение Болшева.
В то время, в 1943 году, художественная жизнь Москвы едва-едва тлела <…> все музеи были закрыты, экспонаты вывезены, даже внутренняя работа в них свернута. <…>
И вот, во время этого живописного голода, в связи с годовщиной смерти М. В. Нестерова, в Ермолаевском переулке в помещении МОСХа открылась выставка его картин. Сообщено было об этом Сергеем Николаевичем. Он был близким другом художника и приложил немало трудов и стараний к тому, чтобы небольшая эта выставка состоялась. Это было большое событие в тогдашней Москве. Мы все, конечно, были приглашены на вернисаж. <…> Сергей Николаевич, уже ждавший нас в маленькой комнате за залом, сказал несколько слов, и мы вошли. Народу было мало, все знакомые между собой. <…> Сергей Николаевич ведет нас, останавливаясь у каждой [картины]. Хрипловатым своим задыхающимся голосом он рассказывает обо всех. <…> Низкий Вам поклон, Сергей Николаевич, подаривший нам Нестерова. <…> Прощаясь, Сергей Николаевич пригласил нас к себе в Болшево на октябрьские праздники. Он обещал рассказать нам о Нестерове и показать свое собрание картин и рисунков.
<…> Через день поздним утром мы приехали в Болшево. Снова милый, уютный, теплый дом, радушные хозяева. <…> У Сергея Николаевича в кабинете одна стена целиком с пола до потолка уставлена стеллажами с книгами, стена напротив — вся завешана картинами и фотографиями. В кабинете он и спал. Я всегда думала, как он со своей астмой спит среди книг? Но тем не менее было так.
Сергей Николаевич показывает нам все и рассказывает. Потом рассаживает нас всех за большой круглый стол-сороконожку посередине столовой и начинает свое повествование. Это был не просто рассказ о знакомом и близком друге и не о знаменитом художнике. Это не то и не другое. Теперь я понимаю, что читал он нам куски из своей будущей монографии о Нестерове, перемежая воспоминаниями, немножко имитируя нестеровскую притворно-сердитую манеру, вспоминая какие-то юмористические эпизоды, бытовые мелочи. Много говорил о портретах Нестерова, которые <…> до выхода в свет дурылинской книги «Нестеров портретист» считались в его творчестве живописью второго сорта. До сих пор стоит в ушах его, я бы сказала, мягко-запальчивый голос, утверждающий высокую художественность, мастерство и самобытность нестеровских портретов. Говоря о двойном портрете Николая Ивановича и Софьи Ивановны Тютчевых, внуков поэта, Сергей Николаевич попутно рассказал нам и о Муранове, и о том, как он любит Николая Ивановича и Софью Ивановну, и о том, как бедствовали старики в первые два года войны. Но не рассказал о том, как они с Ириной Алексеевной помогали им и буквально спасли от смерти. И снова он переходил на Нестерова, говорил, как они до последнего года встречали вместе Новый год. Писали шуточные стихи каждому, и Михаил Васильевич рисовал каждый раз рисуночек на сюжет «Два лада» и снабжал соответствующими подписями…Тут же все эти рисуночки были нам показаны. Тогда же, после этих рисунков, внезапно примолкнув и погрустнев, Сергей Николаевич сказал, что в этот хороший день ему все же хочется поделиться с нами трагической и бесконечно печальной для него, да и для всех нас, новостью. Он сказал нам, что только накануне, каким-то кружным путем получил письмо от знакомых с Кавказа, письмо с сообщением о трагической смерти прекрасного, глубокого и самобытного художника Константина Федоровича Богаевского, его давнего любимого друга, погибшего при артобстреле старого карантина в Феодосии, где тот жил. Сергей Николаевич помолчал, наклонив голову. Помолчали и мы. <…> Сергей Николаевич достал с полки большую папку и бережно положил перед нами на стол. Это был альбом автолитографий Богаевского. <…>
Добавлю к этому нашему погружению в прекрасное и насыщению духовной пищей насыщение и просто земной пищей. Ирина Алексеевна угостила нас вкуснейшим и сытным домашним обедом, и это в то голодное время было очень немаловажно. Так и запомнились картофельные котлеты с грибами рядом с высокими материями. И хотя мы с девочками до того раза уже были в гостях у Сергея Николаевича раз или два, но с этого дня его дом стал нам родным и любимым. И мы уже любили не только Сергея Николаевича и Ирину Алексеевну, но и отца ее, благообразного, крепкого бородатого старика, лицом немного напоминающего Васнецова на портрете Нестерова, и сестер Ирины Алексеевны, и кошку Мурушку, которая обладала массой, по словам хозяев, еще скрытых от нас достоинств, и рыжую корову в сарайчике, и сам дом с двумя балконами из толстых бревен, с полукруглыми окнами, рамы которых Ирина Алексеевна сторговала при разрушении Страстного монастыря <…> и сад, и кнопку звонка, и все, все, все, что там было.
<…> [Катя] после весны 1945 года была целиком в церкви. Как-то она кинула мне упрек: «Ты не любишь Христа». Я пришла в отчаяние и отправилась к Сергею Николаевичу.
Он встретил меня в кабинете, усадил на диван и, взглянув на мою унылую физиономию, спросил с беспокойством: «Что случилось?» Я мрачно сказала: «Катя говорит, что я не люблю Христа» — и повалилась на диван, рыдая.
Сверкнув глазами от подавленной улыбки, со вздохом облегчения он спросил: «Вы в самом деле не любите Христа? Почему же?» Я, обливаясь слезами, икая и шмыгая носом, объяснила, что, конечно, я люблю Христа, но не так, как Катя, что мне трудно каждый день днем и вечером ходить в церковь, как Катя, что я не могу причащаться так часто, как Катя, и что я не могу с головой погрузиться в церковь, как Катя. Милый Сергей Николаевич, он тихо успокаивал меня, говоря, что если человек старается жить с верой в душе, старается помогать людям, думать о других, а не о себе, без стенаний переносить трудности, то это и есть любовь к Христу. И все эти, в общем-то, прописные истины он сумел донести до меня в их первозданной значимости. Сумел успокоить и утешить девочку. А потом стал расспрашивать о музее (он болел и давно там не был), о нас всех. И когда на его вопрос о Кате я ответила, что она целиком ушла в церковь, он тяжело вздохнул, задумался и сказал грустно: «Что ж, снова красным деревом вытопили печку»[419]. <…>
За пятьдесят рублей в месяц мы с Ириной[420] сняли чердак на даче рядом с домом Сергея Николаевича в Болшеве у его знакомого. Мы прожили там все лето и зиму.
Конечно, мы заходили к Дурылиным. Сейчас вспоминаю, что едва ли не каждый день. По крайней мере, я общалась с Сергеем Николаевичем, получая от него душевное тепло и духовную поддержку. Но не только духовную пищу получали мы в этом доме. Сергей Николаевич с Ириной Алексеевной всегда старались нас подкормить, что в то голодное время было так важно. Нужно сказать, что они в трудные военные годы очень многим людям помогали, а некоторых просто спасли от гибели.
Ирина летом 1954 года вернулась из лагеря в Москву. И вот вскоре по ее приезде мы решили съездить в Болшево, повидать Сергея Николаевича. <…> Вот и Болшево, вот и дом, милый дом, в котором Ирина не была долгих шесть лет. Да и я давно не была. <…> Звоним в калитку. Открывает Ирина Алексеевна. Восклицанья, объятия… Ведь Ирина вернулась из небытия… И нас ведут в дом.
Сергей Николаевич не один. В доме, конечно, гости, и поэтому встреча не такая шумная, как была бы, если б мы были одни. Но все же радость бьет через край. (Ирина, Ирина вернулась!) На террасе накрытый стол, пьют чай. Нас знакомят. Никогда не забуду этого знакомства, явственно представившего собой связь времен. Сергей Николаевич представляет всех друг другу: «Это мой старый друг по „Мусагету“», — говорит Сергей Николаевич про высокого, худого, седого человека в сером костюме. Очень жаль, что я забыла его фамилию. Боже мой! По «Мусагету»! (Это уже история!) — «А это мои молодые друзья по Скрябинскому музею». Это про нас. «А это мои новые друзья по Заньковецкой[421]. Они приехали из Киева». <…>
В столовой на стене, видной с террасы, или, может быть, мы уже перешли в комнату, висит портрет Сергея Николаевича[422]. Он сидит в лиловой рясе с крестом на груди, голова опущена. Портрет великолепен. Похож очень. Только Сергей Николаевич, конечно, много моложе, чем мы его знали. Но мы никогда его раньше не видели! Мы переглядываемся многозначительно и молчим. А кто-то из киевлян спрашивает бесхитростно: «Чей это портрет?» И Ирина Алексеевна отвечает: «Это портрет одного священника, тоже работы Михаила Васильевича Нестерова». После этого стали смотреть другие его вещи, висящие в той же столовой.
Разговор продолжался. Речь зашла о портретах, которые в ту пору многие еще считали нестеровской «уступкой времени», с чем страстно не соглашался Сергей Николаевич. <…> А потом какой-то общий светский разговор о московских новостях, о новых книгах. Сергею Николаевичу, видно, хотелось поговорить с Ириной, но разве поговоришь вот так на юру, на ходу. Да и время уже позднее, пора уходить. И мы прощаемся до следующего раза. Но следующего раза не было… Осенью он умер.