Дорогой друг Сергей Николаевич, посылаю Вам рисунок с Коли Чернышева; я им не доволен. Я его другой раз рисовал, но и тот получился не лучше. Хотелось мне его так сделать, чтобы было меньше искусства во внешних приемах, а получилось бы лицо по возможности его. Ну, а нужный результат не получился. Но если Вам рисунок не понравится по выполнению или по качеству сходства, то я очень, очень прошу Вас написать, и я еще раз нарисую Колю. Мне было очень приятно его рисовать, он очень хороший, и работа с него действовала хорошо на мое состояние. Его собственная работа развивается вполне успешно. У него хотя и была небольшая неудача — картины его не были приняты на выставку группы «Бубновый валет», но это скорее из-за их внешней скромности, я уверен, что он будет хорошо писать.
Не писал я Вам давно, давно. На самом же деле писал не раз, но не отправлял писем. Писать мне вообще очень трудно, а тем писать, с которыми мне близко, особенно трудно. Вспоминаю я Вас каждый день, так легко мне было с Вами беседовать, и ни с каким художником так полно не говорилось мне об искусстве, как с Вами. Живопись моя идет в том же направлении, как и два года тому назад. <…> Третьяковская галерея устроила мне самостоятельную выставку. Она дней через 10 закрывается. И как бы мне хотелось, чтобы Вы на ней были. Она за 20 лет. С 1904–1924 год[237].
Очень дорогой и любимый Сергей Николаевич, если я не очень способен к разговору в письме, то Вы так тепло и полно можете говорить в своем письме; так, как будто Вы рядом со мною сидите и меня за руку держите и так просто и легко беседуете, как Вы это умеете. Меня так обрадовало, что Вам мой рисунок с Коли показался неплохим и хоть немного в нужном плане. <…> Дорогой Сергей Николаевич, хочу думать, что в этом году мы с Вами увидимся. Целую Вас крепко. Ваш Р. Ф.[238]
Дорогой друг Сергей Николаевич, пишу Вам с большим опозданием. Опять был болен и ждал, чтобы поправиться. Тогда легче говорить о таких нужных вещах, которые Вы затронули в Вашем письме. <…> Конечно, прав Ренуар, и недаром за последние два года, когда я хожу к Щукину и к Морозову, я преимущественно смотрю Ренуара, а не Сезанна. Но это все так важно, о чем Вы говорите, это так меня волнует, что мне трудно об этом спокойно писать. Я должен высказать мысли, которые, может быть, даже Вам больно слушать[239]. <…> Иванов имел глаз без плоти, он только иллюстрировал свои живописные понятия о природе, с другой стороны, он не был настолько религиозен, чтобы видеть духовно то, что он писал из Евангелия. И художественный его язык не нашел ту великую условность, которая является взамен физически оптической реальности. Иванов — это большая трагедия. При всем своем громадном таланте — бессилие. <…> Я Вас целую крепко, дорогой Сергей Николаевич. Р. Р.[240]