К книге
Под тенью века. С. Н. Дурылин в воспоминаниях, письмах, документахПоследние годы. Монах Варфоломей (Чернышев)
97%
Последние годы. Монах Варфоломей (Чернышев)
115

Отец Варфоломей — монах Свято-Троицкого Ипатьевского мужского монастыря Костромской митрополии. Доцент Костромской духовной семинарии, кандидат богословия. А в недавнем прошлом Сергей Николаевич Чернышев (р. 1936) — ученый, профессор двух московских университетов — строительного (МГСУ) и православного гуманитарного (ПСТГУ), доктор геолого-минералогических наук. Правнук Саввы Ивановича Мамонтова и внук Александра Дмитриевича Самарина и Веры Саввишны Самариной (Мамонтовой). Окончил Московский геолого-разведочный институт и Православный Свято-Тихоновский институт. Был членом Центрального Совета Всероссийского общества охраны памятников истории и культуры, принимал деятельное участие в борьбе с переброской стока северных рек, будучи экспертом Госплана РСФСР и Президиума АН СССР. Активный участник восстановления Свято-Троицкого Серафимо-Дивеевского монастыря: руководил поиском и воссозданием Святой Богородичной Канавки, техническим исследованием Казанской церкви и др. Консультировал реставрацию сооружений Свято-Троицкой Сергиевой Лавры, храмов Соловецкого Спасо-Преображенского монастыря на о. Анзер и многих других церковных объектов, за что награжден Святейшим Патриархом Алексием II орденом Преподобного Сергия III степени и Патриаршей благодарственной грамотой, а также медалями ПСТГУ. Автор работ в области естественных наук, богословия, архитектуры и искусствознания, а также десятка книг по разным аспектам геологии и истории Церкви.

Исследовательская деятельность, создавшая ему известность в профессиональных кругах в отечестве и за рубежом, в сочетании с глубокой церковностью роднят его с Сергеем Николаевичем Дурылиным, чьим учеником он был в 1947–1954 годах. Отличная память позволяет автору восстановить многие детали общения с Сергеем Николаевичем, которого он называет то по имени и отчеству, то отцом Сергием, в зависимости от той стороны личности наставника, о которой он пишет.

Ученый, священник и педагог[499]

Игумен Петр[500] благословил меня поблагодарить моего учителя своими воспоминаниями.

Сергей Николаевич Дурылин был, вероятно, лучшим воспитателем мальчиков в Москве в начале прошлого (ХХ) века. Он был не только теоретиком педагогики, но и практиком. Как-то он мне сказал: «Мальчики — самостоятельные личности. Хорошо научить их через „заставить“ невозможно». Нужно найти интерес к чему-то у ученика. От развития этого интереса вести его к другим темам и формировать личность.

Я осознаю себя последним воспитанником и учеником его, так как подолгу жил в Болшеве на каникулах, учась 6–10 классах.

Связь нашей семьи с Сергеем Николаевичем восходит к началу прошлого века. В 1908 году Сергей Иванович Чернышев[501] (1868–1924) и его жена Варвара Андреевна (1875–1942), происходившая из древнего рода колоколозаводчиков Самгиных, пригласили уже знаменитого в Москве педагога домашним учителем-воспитателем к своему старшему сыну Николаю (1898–1942), стремясь дать ему русское воспитание. Мать была не удовлетворена воспитанием старшей дочери Марии (1896–1990), которая росла на руках немецких бонн в соответствии с традициями чернышевской семьи. Она желала воспитать сына в русском духе. Потом воспитанниками С. Н. стали и другие сыновья Чернышевых: Иван и Александр, а также сын фабричного стоматолога Игорь Владимирович Ильинский[502]. Младший из братьев Чернышевых Вячеслав, родившийся в 1914 году, не попал под крыло С. Н. Отношения учителя и учеников перешли в крепкую дружбу. Сергей Николаевич пользовался большим авторитетом в семье Чернышевых. Николай (мой отец) был его любимым учеником среди многих, кого он учил в разных домах Москвы (Морозовых, Самариных, Тютчевых и др.). Он много занимался с Николаем. Брал с собой в Оптину пустынь к старцу Анатолию (Потапову), который стал их духовным отцом, в экспедиции по Русскому Северу. У меня хранятся рисунки и фотографии, которые отец сделал во время этих поездок. Уже в юности он был хорошим художником нестеровского стиля. В этом можно усматривать влияние Сергея Николаевича. Много записей о Коле находим в книге «В своем углу», в частных письмах и в дневниках. Сергей Николаевич посвятил Коле несколько стихотворений, в том числе «Никола на Руси», «Перед портретом», «Месяц и Зорька», «Русь», а также рассказ «Жалостник». Мой отец не мог стать продолжателем семейного дела, обладая не деловым, а поэтичным характером и живописным талантом. Сергей Николаевич поддерживал его в выборе профессии. Главным произведением Николая Чернышева является икона Божией Матери «Державная» (1926), которая находится сейчас в храме святого пророка Ильи в Обыденском переулке Москвы[503]. Этим произведением мы обязаны и С. Н. Дурылину, который развил в художнике веру в Бога и любовь к Церкви. Сохранились графические портреты Сергея Николаевича, нарисованные отцом в 1917 году. Несмотря на то что отец учился во ВХУТЕМАСе у П. П. Кончаловского и Р. Р. Фалька, от был чужд их духу и творческому стилю.

Сергей Николаевич в 1930-х годах, будучи связан с издательствами, помогал отцу найти работу иллюстратора. В частности, для изданий Лестехиздата отец должен был на фотографиях заменять лапти на сапоги. Участие во лжи советской пропаганды претило ему, он опаздывал с исполнением и лишался работы.

В декабре 1941 года отца арестовали в Москве. Я помню арест и обыск. На Преображение 1942 года «тройка»[504] в Саратовской тюрьме приговорила его к высылке в Казахстан на 5 лет по обвинению в создании и руководстве церковной антисоветской группой[505]. С декабря 1942 года сведений о нем не было.

На моей матери, Елизавете Александровне Самариной (1905–1985) — дочери общественного и государственного деятеля Александра Дмитриевича Самарина[506] и Веры Саввишны Мамонтовой (1875–1907)[507], — отец женился в 1936 году[508]. Это был его второй брак. В 1933 году скончалась его первая жена — Лидия Иосифовна Фудель, дочь протоиерея Иосифа Фуделя и сестра Сергея Фуделя — друга отца и тоже ученика Дурылина. Родители были знакомы и раньше. В 1914 году Сергей Николаевич был приглашен в Абрамцево домашним учителем к сыну А. Д. Самарина. Связь его с Абрамцевым установилась на много лет. Дурылин в 1917 году возил своих учеников Колю Чернышева и Сережу Фуделя в Абрамцево, познакомить их с семьей Мамонтовых-Самариных. Об этом С. И. Фудель написал в воспоминаниях[509]. Так что родители мои были знакомы задолго до свадьбы, потому что они принадлежали к тому кругу православной московской интеллигенции, который был очень тесен. У них было немало общих знакомых, а самым близким был воспитатель моего отца — Сергей Николаевич Дурылин.

С моим отцом Сергей Николаевич сохранял близкие дружеские отношения до ареста отца, а с матерью и ее тетей-воспитательницей Александрой Саввишной Мамонтовой[510] — до своей смерти в 1954 году. Несомненно, аресты учеников о. Сергия Сидорова, Н. С. Чернышева С. И. Фуделя ложились тяжелым грузом на душу о. Сергия Дурылина. Они ставились ему в положительный зачет в ангельской канцелярии как учителю и в отрицательный зачет на Лубянке. Это требовало от него усилить молитву и еще более скрываться от общения с советскими людьми, чтобы не дать повода для третьего ареста. В 40–50-х годах до смерти Сталина практиковались аресты ранее бывших в заключении.

После арестов, ссылок, эвакуации в Сибирь мои родные в 1945 году вернулись в Москву, но жить было негде. Александре Саввишне запретили жить в Абрамцеве, а Елизавете Александровне — в Москве из-за репрессированного мужа. Их приютил (к тому времени уже освобожденный из лагеря) Дмитрий Васильевич Поленов, сын художника, восстановленный в должности директора Музея Поленова. Елизавета Александровна работала вначале бухгалтером, потом 25 лет хранителем, а Александру Саввишну оформили на должность вахтера.

Переписка Сергея Николаевича и моих родных у меня не сохранилась. В случае обыска письма становились добычей органов и могли обернуться бедой, а в Поленове, как и в Болшеве, жили люди, пережившие аресты и потому «неблагонадежные». По письмам Сергей Николаевич немного познакомился со мной. Это явилось поводом для приглашения погостить в Болшеве. И вот тогда на каникулы я стал ездить в Болшево. Сергей Николаевич уделял мне много внимания.

Он хотел усыновить меня, но при живой матери это было юридически трудно, хотел взять надо мной опеку, но я был уже под опекой упомянутой выше сестры отца Марии Сергеевны Чернышевой. Эту опеку не без сложностей удалось устроить, ссылаясь на трудность матери воспитать двух сыновей[511]. О. Сергий из деликатности не хотел разорвать мою связь с одинокой тетей, о чем мне говорил, так как просматривалась ответная моя опека на время ее старости, которая впоследствии и состоялась.

Свою любовь к моему отцу Сергей Николаевич перенес на меня. Можно сказать, что он, как выдающийся педагог, просматривал во мне способности к научным исследованиям, которые теперь реализованы. Летом своего последнего, 1954 года Сергей Николаевич уже не первый раз завел со мной разговор напрямую о том, чтобы я стал филологом, его наследником, хранителем архива. Но я тогда уже сдавал экзамены в геолого-разведочный институт. Жил и готовился к экзаменам в его доме. Он и ранее говорил со мной об этом, чем и объясняется его стремление стать опекуном. Но дальше разговоров дело не шло. Летом 1954 года я обещал ему наряду с избранной геологией факультативно совмещать занятия историко-филологическими науками. Теперь имею право сказать, что слово я сдержал, но это не то, что было ему нужно. Ему был нужен молодой хранитель, а впоследствии и публикатор его ценнейшего архива, продолжатель его дела. Я мотивировал свою непригодность для этого четверкой, близкой к тройке, по русскому языку, но он сказал, что это можно исправить хорошим репетитором, которого он мне даст. Смерть о. Сергия закрыла эту тему.

В Болшеве я жил, почти не выходя на улицу. Один-два раза меня посылали в магазин. Однажды меня послали купить сахар. В магазине сахара не оказалось, а у входа инвалид продавал порядочный кулек рафинада. Мне захотелось помочь инвалиду, да и сахар был нужен. Крупные куски колотой сахарной «головы» сверкали кристаллами на солнце жаркого июльского дня в раскрытом мешочке. Я отдал деньги, инвалид туго завязал мешочек, и я счастливый побежал домой. Кулек оказался наполненным деревянными чурками, и только сверху они были прикрыты кусками сахара. Мне крепко досталось за эту покупку от хозяйки. Я побежал к магазину, но инвалида след простыл. Чаще я ходил за водой на колодец, который был у ворот рядом с границей участка, слева от выхода из ворот. В 40-х и 50-х годах прошлого века вода в колодце была на глубине около 20 м. Бадью надо было поднимать воротом. Вода была необычайно чистая, вкусная и холодная. Это был водоносный горизонт, из которого брали воду в Мытищинский водопровод, водоразборный фонтан которого сохранился в Москве на Театральной площади. Строительство водопровода было начато при Екатерине II.

В 40–50-е годы Дурылин был знаменитой личностью. Как ученого его признавали большевики. Ему без защиты было присвоено звание доктора филологических наук. Дурылина даже включили в число специалистов, которым зарубежные газеты могли заказывать статьи. Он получал заказы на статьи к юбилеям наших писателей М. Ю. Лермонтова, Н. А. Островского, Н. В. Гоголя. Он говорил мне, что до семи его статей в разных зарубежных газетах выходили в один юбилейный день[512]. Они печатались под псевдонимами, поскольку автор не мог под своим именем в один день опубликовать и даже две статьи. Последние годы он много раз выезжал работать в Киев, с которым у него были крепкие творческие связи.

Сергей Николаевич был добрейший человек. Неустанным литературным трудом он зарабатывал много и многим помогал. Но это не афишировали. Я знаю, что он регулярно отправлял достаточную на месяц сумму денег Маргарите Кирилловне Морозовой. Помогал П. П. Перцову. Иногда в доме можно было видеть скромного просителя из давних знакомых хозяина, который в трудных обстоятельствах решил обратиться за помощью. Вдове его любимого ученика, моей матери, он помог, купив у нее корову. Дело в том, что из эвакуации мы привезли с собой на поезде корову. Но на станции ее оставлять было нельзя, а забрать было некуда. Сергей Николаевич выручил, купив эту корову. В Болшево ее от Московского ипподрома (куда доставили с поезда лошадей и с ними нашу корову) пригнали отец Ирины Алексеевны Алексей Осипович Комиссаров и моя мать. Корову Милушу содержали в стойле, что доставляло много хлопот Комиссаровым. Но Сергей Николаевич ее любил. Он ходил к ней, разговаривал с ней и угощал хлебом, а она ласкалась к нему. Корова — это не аппарат, который вырабатывает молоко. Она знает и любит хозяев, благодарит их за уход и отдает им молоко; чужому не отдает, поджимая вымя. Я знаю это, потому что мать моя на данные С. Н. деньги купила другую корову. Это было, когда мы уже жили в Поленове. В мои обязанности (в 11–14 лет) входила забота об этом милом и добром животном. В 1943–1946 годах Сергей Николаевич посылал нам посылки с продуктами и подарками детям.

Внешность о. Сергия в годы нашего знакомства соответствовала внешности священника: седая бородка, длинные волосы, холщовая рубашка навыпуск под ремнем. В общении он был ласков, как священник, внимателен к людям, что я испытал на себе. Он умел утешить человека, попавшего в трудные обстоятельства. Помню, как он утешал Александру Алексеевну, когда у нее случилась неприятность на работе[513]. Вина он не пил, и рюмок в хозяйстве под рукой не оказалось, когда уважаемому гостю перед обедом хотели налить водочки в соответствии с его привычкой перед обедом принимать стопку. Это был народный артист СССР, актер Художественного театра Василий Осипович Топорков.

Гостей летом, весной и осенью принимали на веранде, выходящей в сад. Окна полукруглой веранды были с полукруглым завершением, как и другие окна с таким же верхом. Они были гордостью Ирины Алексеевны. В период строительства дома она сумела их вывезти на грузовике с территории уничтожаемого Страстного монастыря, бывшего на Тверской улице на месте, где сейчас стоит памятник Пушкину. Ей удалось договориться с начальством, и рабочие отгрузили ей ненужные им рамы с коробками. Они очень пригодились для дома тайного священника. Ирина Алексеевна мне рассказывала не раз, как купила и привезла рамы.

На веранде на протяжении всех лет, когда я бывал в Болшеве, был один интерьер. От двери из дома справа на табурете в деревянной 2-ведерной кадке (или около того) рос прекрасный экземпляр тропического растения бегония рекс. Черные, наподобие бамбука, узловатые стволики, их было с десяток, несли крупные остроконечные темно-зеленые сверху и бордовые снизу листья, украшенные серебристыми пятнами по зеленому фону, а так же тяжелые, свисающие грозди розовых соцветий. Высота растения над кадкой была более метра. Диаметр кроны более полуметра. На зиму растение убирали в гостевую комнату, что через коридор от кабинета хозяина. Зимой в этой комнате проводили праздничные застолья и принимали гостей. Я в зимние каникулы ночевал в этой комнате и там за столом читал книги, данные Сергеем Николаевичем. Когда приезжала Екатерина Петровна Нестерова, вдова художника, меня переводили в кабинет на диван. В комнате стояло черное пианино, прислоненное к стене коридора. Против двери из коридора вдоль кухонной стены стояла железная кровать с никелированными шишечками на четырех стальных трубках, служивших ножками. Кровать была всегда аккуратно застелена. Периодически за ненадобностью ее убирали. На ее месте ставили елку с игрушками.

На веранде стоял круглый стол, раздвижной, за который можно было поместить восемь и больше человек. В обычные дни нас за ним было 4–5 человек. Стол отчасти загораживал выход в сад, но существенно не препятствовал. Слева от двери в сад стояло небольшое бело-желтое, плетенное из ивовых прутьев кресло хозяина с подушечкой на сиденье. Вокруг стола стояли разные стулья, кажется, венские. Стол был накрыт белой или светлой скатертью. На никелированный поднос ставили самовар. В центре стола были вазы с печеньями и т. п. угощениями к чаю. Сергей Николаевич любил маслины. Черные, солоноватые, они и мне нравились. В то время их редко кто покупал. Любил он и острый сыр рокфор и говорил, что его не разбирают в магазинах, так как в порах его зеленая плесень. Он был недорог, как и маслины. В обычное время все было очень скромно. Ирина Алексеевна сидела за самоваром напротив Сергея Николаевича. Гости размещались, где придется. В беседах преимущественно слышался голос хозяина, который обладал исключительной памятью. Я, кажется, в жизни за свои 85 лет более не встречал людей с такой памятью. Я мог наблюдать, как он работал. Начав статью, он не отрывался, писал по памяти, в том числе цитаты. Обращался к печатным текстам после завершения статьи или раздела книги для проверки цитат. Делал это быстро, так как знал, на какой странице тома сочинений цитируемого автора находится нужный текст. Он говорил мне, что не составляет плана статьи, пишет, как складывается.

За чаем Сергей Николаевич читал нам наизусть стихи малоизвестных поэтов начала ХХ века. Он читал и Пастернака, которого очень любил и был с ним дружен. Делился со мной переживаниями, что его статью о поэзии и переводах Б. Пастернака отказались опубликовать в «Литературной газете». Сергей Николаевич резко отрицательно относился к Маяковскому, ставил Есенина как поэта ниже многих, как лирика только собственной души, считая, что это очень узкий диапазон человека, не приобщившегося не только к мировой, но и к русской культуре. Вспоминал, как до революции в кафе, где он был, пришел Маяковский и заявил о себе вызывающей одеждой и громким разговором, привлекая всеобщее внимание. Я же ценил поэзию В. В. Маяковского, но спорить не решался: слишком эмоционально Сергей Николаевич высказывался против Маяковского. Хотя вообще я в беседах и в застольях прилюдно позволял себе задавать вопросы и даже возражать своему учителю. Этого очень не любила Ирина Алексеевна.

Сергей Николаевич для застолья выбирал немудреные рассказы. Особенно любил читать комические сцены. У него были специфические юмористические интонации. Их заимствовал его ученик Игорь Владимирович Ильинский, когда С. Н. на чернышевской фабрике в Пирогове с мальчиками ставил домашние спектакли. Мой дядя (брат отца) Александр Сергеевич Чернышев (1903–1981), химик и любимый Сергеем Николаевичем ученик, тоже при рассказах для усиления комизма использовал эти интонации. Его шутки и сейчас живы в нашей семье. Меня не раз спрашивали, не родственник ли мой дядя Игоря Ильинского. Они были не в кровном родстве, но близки, как воспитанники С. Н. Дурылина. Когда о. Сергия арестовали в 1922 году, Александр Сергеевич, тогда студент МВТУ, на следующий день пошел на Лубянку, чтобы объяснить, что арест о. Сергия Дурылина — ошибка, так как он замечательный и честный человек. Наивного студента задержали, но через две недели отпустили под подписку о невыезде. В дальнейшей жизни Александр Сергеевич был крайне осторожен. Его могли в любую минуту арестовать как сына фабриканта, брата осужденного (моего отца). Из-за этого он отказался от карьеры. Будучи по своему профессиональному уровню крупным ученым-химиком, он старался держаться в тени, даже снял свою фамилию с титула двухтомного учебника, по которому учились студенты-химики в 30–50-х годах. На титуле стоит только фамилия его соавтора — Б. В. Некрасова. Все, что зарабатывал, он тратил на помощь другим. А когда умер, выяснилось, что нет приличного костюма, чтобы в гроб положить. Ходить в Москве в церковь он опасался, но нашел выход: выезжал в маленькие города и там, никому не известный, бедно одетый, ходил на службы. Сергей Николаевич любил и жалел Александра Сергеевича. Однажды он с грустью сказал мне: «Шурка был такой веселый, а у него такая трудная жизнь». В этом ученике был заложен и сохранился до смерти дух о. Сергия Дурылина. В Болшеве он не бывал, насколько мне известно. Не видел я в Болшеве и И. В. Ильинского. Думаю, и отец мой не посещал Болшева. Но это лишь мое предположение. Завсегдатаями здесь были Татьяна Андреевна Сидорова (Буткевич), многие из семьи Нерсесовых. Приезжали при мне актрисы Малого театра А. А. Яблочкина и Е. Д. Турчанинова. Бывал Сергей Михайлович Голицын, которому Сергей Николаевич помогал переквалифицироваться из геодезиста в писателя, пытаясь пристроить в театр его пьесу «Московская квартира» (о жизни в коммуналке), но безуспешно. Был как-то при мне с кратким деловым визитом К. В. Пигарёв, правнук поэта Ф. И. Тютчева, только в кабинете. Вероятно, от него Сергей Николаевич слышал то, о чем скажу ниже.

Но вернемся за круглый стол. Сергей Николаевич гостям нередко рассказывал анекдотические случаи из жизни актеров, писателей, ученых.

В послевоенные годы в Мураново, с которым у Сергея Николаевича была постоянная связь, приехала делегация итальянских писателей, просочившаяся через железный занавес. Понятно, что все сопровождающие переводчики, шоферы и др. для этой поездки сняли кители со звездчатыми погонами офицеров КГБ. От Союза писателей делегацию сопровождал С. В. Михалков, автор гимна СССР, знаменитый советский писатель. Когда приезжих представляли Н. И. Тютчеву, директору музея, он радостно приветствовал С. В. и сказал: «Почему МихалкОв? МихАлков. Нас с вашим батюшкой вместе Государю Императору представляли». Поясню, что МихАлковы — дворянский род, служивший московским князьям с XIV века. Так по-светски с С. В. была снята маска советскости, а Сергей Николаевич не любил лицемерия и лжи.

Другой рассказ о случае в писательской среде. В то время, вероятно, уже в 50-х годах, Илья Эренбург опубликовал острую статью, которая не вполне соответствовала канонам литературных произведений того времени с очень жесткой цензурой. Как это произведение перешагнуло цензурный барьер, неизвестно. Но руководство Союза писателей, чтобы отгородиться от этого неприятного и опасного явления, устроило заседание. Пригласили И. Г. Эренбурга. Все собравшиеся резко критиковали Эренбурга, отгораживаясь от него, как от чумного. Он слушал и покуривал трубку, не возражая. Наконец его попросили к ответу. Он встал, не торопясь достал из кармана письмо и сказал: «Вы высказали одно мнение, но может быть и другое мнение: „Ваша статья мне понравилась“. Иосиф Сталин». За сим наступила сцена, подобная последнему акту «Ревизора». Сергея Николаевича в этом радовало, что ретивые защитники цензурной системы были посрамлены и сами должны были отмываться от грязи, брошенной на И. Г. Эренбурга и так ловко им возвращенной обратно.

В разговоре со мной в кабинете Сергей Николаевич жаловался на цензуру. Говорил, что для литературно-критических статей, монографий филологического содержания инструкцией установлено, на каких страницах должны быть ссылки на Усачева, как он называл в подобных со мной разговорах вождя народов, и на других его предшественников.

Сергей Николаевич рассказывал анекдоты не только современные, но и те, что ходили в пору его молодости. Тогда была серия анекдотов о рассеянном великом химике И. А. Каблукове. Иван Алексеевич догадывался, что С. Я. Маршак срисовал своего Рассеянного с него. Вот пара анекдотов, которые, помнится, рассказывал Сергей Николаевич. Однажды встречный знакомый спросил И. А. Каблукова: «Как вы себя чувствуете?» — «Неплохо, но что-то хромаю». Он шел одной ногой по тротуару, другой по мостовой. Знакомец вывел его на тротуар, и хромота прекратилась. Другой раз, идучи по Кузнецком мосту, он заметил, что где-то забыл зонтик. Решил вернуться в кафе, где только что был, но какое кафе, запамятовал. Зашел во французское. Зонта не нашел. Зашел в итальянское, но и там ему не вернули зонт. Наконец, зашел в немецкое кафе. И только переступил порог, как официант с поклоном поднес ему оставленный зонт. «Я всегда говорил, что немцы самый честный народ». И. А. Каблуков свою докторскую диссертацию делал в Германии и, конечно, в немецком заведении сказал похвалу немцам по-немецки. С. Н. мог бы тоже сказать по-немецки, но он в разговорах не употреблял иностранных языков, показывая в анкетах и в жизни, что он их не знает, с иностранцами не общается и общаться не может. Отказ от иностранных языков был еще одним инструментом защиты от ареста, которого он всегда не без оснований опасался.

Сергей Николаевич много и весело вспоминал разные случаи ошибок и оговорок актеров во время спектакля. Указывал в пьесе А. С. Грибоедова на два места, которые чреваты неприятными оговорками. Реплика: «Чай пил не по летам!» при ошибочной интонации с ударением на первое слово меняет смысл и снимает напряжение, в котором должна проходить сцена обвинения Чацкого. А пропуск двух слов «с ума» в реплике: «По матушке пошел, по Марье Алексевне. Покойница с ума сходила восемь раз» совершенно меняет содержание фразы и придает ей малопристойный смысл.

С. Н. Дурылин готовил меня к литературной работе, рассказывая о своем творческом методе, что я упомянул выше. Обращал внимание на важность работы с гранками. Когда приносили гранки статьи или книги, он все бросал и внимательнейшим образом вычитывал текст набора. Тогда текст набирали построчно из стальных литеров-букв. Затем строки монтировали в страницу. Чтобы исправить опечатку в слове, нужно было рассыпать строку и набрать снова. Была опасность, что при повторном наборе будет допущена другая опечатка, которая хуже первой, исправляемой. Рассказывали о таких опечатках, которые несли опасный политический смысл и могли стать поводом для ареста. Потому Сергей Николаевич некоторые невинные опечатки не правил, чтобы не рассыпать строку и не получить другую опечатку, искажающую смысл или даже несущую оттенок политического инакомыслия.

В разговорах со мной Сергей Николаевич иногда смело касался злободневных политических тем. В связи с созданием коммунистической Китайской Народной Республики в 1949 году он с печалью говорил, что есть болезнь сумасшествие, когда человек теряет разум. Но есть и такая же болезнь народов, когда весь народ теряет разум. Эту мысль нетрудно было перенести к событиям 1917 года в нашей стране. Великую Отечественную войну Сергей Николаевич вспоминал с глубоким патриотическим чувством. Он и Ирина Алексеевна рассказывали, как во время битвы за Москву зимой 1941/42 года у них ночевал взвод пехоты. Рано утром солдаты ушли в бой. К ночи вернулось не более 10 человек из тридцати.

Иногда он задавал мне задачи для развития. Например, спрашивал: «Вот ты вышел на улицу и увидел все небо в звездах. Как это выразить одним словом?» И смеялся: «Когда я спросил об этом группу писателей, никто не мог сказать. А очень просто: вызвездило». Хорошо помню, что я с гордостью за наставника подумал: «Вот, он не писатель, а писателей посадил в калошу». Во все годы общения с Сергеем Николаевичем я не знал о его прозаическом и поэтическом творчестве. Одна из главнейших сторон его личности была скрыта от посетителей Болшева, в том числе от меня. Читая за столом произведения многих авторов, он никогда не читал своих. Сергей Николаевич рассказывал мне о Кремле, о соборах Кремля. Говорил, как однажды ночью он дежурил в период революционного междувластия 1917 года в колокольне Иван Великий, где, насколько помню, была ризница с драгоценными древними облачениями, которую он нашел открытой, неразграбленной и охранял ее. А потом отправил меня с Ириной Алексеевной смотреть собор Василия Блаженного. Вообще, заботясь о моем развитии, он много говорил со мной о русской истории, о литературе, искусстве.

С. Н. Дурылин дружил с М. А. Волошиным, показывал мне его акварели, говорил, что М. А. Волошин в своих художественных работах не стремился точно воспроизвести пейзаж, но гармонизировал его, изменяя детали не в ущерб узнаваемости местности.

В доме Дурылина сохранялась интеллектуальная атмосфера России 10-х — начала 20-х годов. Этому немало способствовали нерушимые его связи с целым рядом носителей культуры того времени. Среди них был Николай Адрианович Прахов. К нему в Киев Сергей Николаевич отправил меня в 1953 году, оплатив эту поездку. Николай Адрианович встретил меня на вокзале (ему было тогда 80 лет), отвез домой, поселил в своей еще отцовской квартире, показывал свои коллекции, водил по музеям и их запасникам, запускал на леса реставрируемой тогда Софии[514], водил во Владимирский собор, который расписывали В. М. Васнецов и М. В. Нестеров, рассказывал много и интересно. Я был подготовлен к встрече с Н. А. Праховым долгими беседами с Сергеем Николаевичем у него на даче и многими годами жизни в музее В. Д. Поленова, потому активно интересовался его рассказами, и это вдохновляло его. Но меня несколько удивляло, что такой пожилой и уважаемый в городе человек уделяет мне, подростку и чужому, столько внимания. Теперь понимаю, что для него я был живым продолжением дружеской мамонтовской семьи, а не чужим. На том же основании в Киеве я общался с Екатериной Петровной Нестеровой, вдовой художника. Она знала меня по Болшеву. Мы с ней встретились в Киеве за чаепитием у молодого скульптора Г. Я. Хусида, которого Н. А. Прахов и С. Н. Дурылин вовлекали в какой-то свой художественный проект. Сейчас в Мемориальном доме-музее С. Н. Дурылина можно видеть скульптурный портрет Сергея Николаевича работы Г. Я. Хусида.

Н. А. Прахов много и с увлечением рассказывал о М. А. Врубеле, который был завсегдатаем их квартиры[515]. Показывал мне много графических работ художника, которые хранились у него, показывал и эскизы для росписи собора, которые были отвергнуты церковной комиссией. М. А. Врубель был замечательным художником, великолепным рисовальщиком и колористом. Но в нем не было той духовности, которая нужна для работы иконописца. Духовность была у В. М. Васнецова, который получил ее от родителей, от отца-священника, и потом выстрадал своей сиротской юностью. Духовность была у М. В. Нестерова, который выстрадал ее в молодости потерей горячо любимой жены. Потому не М. А. Врубель, а В. М. Васнецов, а затем и М. В. Нестеров получили заказы на роспись Владимирского собора в Киеве. В силу этой духовности о. Сергий Дурылин был в дружеских отношениях с М. В. Нестеровым. Нестеровское духовное восприятие севера было родственно С. Н. Дурылину и через него ученику — моему отцу. Бездуховность и даже антидуховность М. А. Врубеля явлена в его иллюстрациях к поэме М. Ю. Лермонтова «Демон» и соответствующих больших полотнах. В связи с этим вспоминается один из данных мне уроков о. Сергия в начале 1950-х годов.

Сергей Николаевич руководил моим чтением. Однажды дал мне читать «Герой нашего времени». В томе М. Ю. Лермонтова была и поэма «Демон». Мне очень нравились иллюстрации к ней М. А. Врубеля. Я стал перерисовывать их, в частности, изображение демона. Когда это увидела Ирина Алексеевна и сообщила о. Сергию, он строго запретил мне рисовать демона и взял от меня книгу. Я единственный раз получил от него такой строгий запрет. Очевидно, он не хотел, чтобы в душу мою через рисование входил темный дух, так сильно переданный художником. Здесь о. Сергий проявил ко мне любовь, как священник, стараясь в чистоте сохранить мальчишескую душу. Этот урок на всю жизнь сформировал мое отношение к творчеству М. А. Врубеля. Нельзя сказать, чтобы под этим запретом глубокоуважаемого учителя я послушно, по-солдатски, отвернулся от творчества М. А. Врубеля. Но попытки войти в его мир в громадном зале с его картинами в Третьяковской галерее были бесплодны. Я старался понять его, зная, как любил его мой прадед С. И. Мамонтов, с которым меня связывает многое. Старался увидеть прадеда на портрете работы М. А. Врубеля, но мне это не удалось. Этот случай с чуждым Православия М. А. Врубелем, пожалуй, самый яркий показатель того, что о. Сергий, как воспитатель, заложил зерно, которое взошло и дало плоды через десятилетия после его смерти. Из пионера и комсомольца, кем я был в годы общения с о. Сергием, я превратился в члена Церкви, неоднократно отказывался от предложений вступить в партию, к инженерному образованию в 1991–1993 годах я прибавил второе, богословское образование, наконец, стал монахом и доцентом семинарии и в 2021 году кандидатом богословия. Тем я соединился с о. Сергием в главном для него и для меня — в вере в Бога, которая для меня, как и для о. Сергия, неразрывно связана с любовью к Отечеству.

Сергей Николаевич не любил ездить в Москву. По его делам выезжала Ирина Алексеевна Комиссарова. Если ему приходилось все же ехать, она его сопровождала. Ирина Алексеевна внешне была как крестьянка-колхозница: стрижка под комсомолку 20-х годов, простая одежда, народная речь. Думаю, что это была часть конспирации: такая вот пролетарского вида «жена» Дурылина приезжала в качестве его представителя, доверенного лица в редакции, издательства, разные организации. С. Н. Дурылин избегал поводов к новому аресту. В доме не видно было икон, открыто перед трапезой не молились. В доме бывали гости, и среди них мог попасть сексот — секретный сотрудник, завербованный ОГПУ человек, целью которого было наблюдать и доносить[516]. А за домом Дурылина вполне могло вестись наблюдение. Поэтому все в быту обустраивалось так, чтобы скрыть его священство.

Несмотря на широкую известность как ученого, три четверти личности Сергея Николаевича были скрыты почти от всех, в том числе и от меня. Я знал, что есть рукописи о Нестерове, Достоевском, и он скорбел, что они не могут быть опубликованы, но о художественных произведениях не знал. Говорил мне с печалью, что нельзя печатать большой том о М. В. Нестерове. Когда дарил книгу «Нестеров портретист», назвал книгу главой из той большой работы. Я знал, что он раньше был священником, но что он им оставался — долго не знал. Через десятилетия после его смерти, сопоставляя свои наблюдения, я пришел к пониманию, что мой наставник в годы нашего общения был священником, что он по утрам молился и иногда совершал литургию, что он в саду на скамеечке в дальнем левом углу участка исповедовал своих знатных гостей, которые в силу своей известности не могли появляться в действующих храмах, чтобы не иметь неприятностей на работе. Мне строжайше было запрещено Ириной Алексеевной подходить к нему, когда он с кем-то из гостей уединялся на этой скамеечке. Этот запрет и уровень его строгости свидетельствовал об особом характере разговора на скамеечке[517].

Церковь в русскую «весну» 1943 года[518] была открыта для всех, но персонально каждому на работе было запрещено ее посещать. Если узнавали, что служащий человек ходит в церковь или крестит детей, у него были неприятности на работе, а коммунистов исключали из партии, что крайне осложняло жизнь. Проявление православной церковности вне стен храмов по-прежнему каралось, и подчас жестоко. За прием дома друзей-священников, совершение таинств на дому был арестован и осужден мой отец, но это было в 1941 году, когда большевики еще продолжали предвоенную политику полного уничтожения Церкви. Здесь важно, что его не реабилитировали до конца советской власти. В прокуратуре моей матери говорили в 70-х и 80-х годах, что они реабилитируют тех, кого осудили по ложному обвинению. А у нее с мужем в семье бывали священники и совершали таинства крещения младенцев и другие. То есть обвинение было основано на фактах. Николай Сергеевич Чернышев был реабилитирован только в 90-х годах после разгрома советской власти. Факт поздней его реабилитации показывает, что о. Сергию было чего серьезно опасаться в связи с тем, о чем речь ниже.

Недалеко от болшевского дома стоит церковь Косьмы и Дамиана. Из сада можно видеть, как сияет на колокольне золоченый крест. Он привлекал меня. Я спрашивал у Сергея Николаевича, почему он так сияет. Он рассказывал мне о приемах горячего золочения, которые очень надолго сохраняют тончайший слой позолоты на черном металле или латуни. Я просил пустить меня в церковь. При мне состоялся совет. Ирина Алексеевна была против, но Сергей Николаевич настоял, чтобы один раз меня отпустили. Когда я в другой раз просил, то этот вопрос уже и не обсуждался. День, когда я попал в храм, был, видимо, праздником Казанской иконы Божией Матери. Молящихся было так много, что невозможно было выпростать и поднять руку для крестного знамени. В какой-то момент нас так сдавили, что рядом со мной раздались голоса: «Ребенка раздавите!» Но я хотя и мал был ростом, но крепок, как деревенский мальчишка, развитый на покосах, огородах и заготовке дров. Всем этим мне приходилось заниматься в Поленове. В храме мне понравилось единодушное молитвенное настроение людей, среди которых не было лиц случайных. Я ощутил благодать соборной молитвы и хотел бы еще побывать там при меньшем стечении народа.

Намек на священническое служение отца Сергия я получил однажды еще в раннем возрасте, но тогда я был совершенно не готов понять смысл происшедшего. На застекленной двери из кабинета в коридор внутри кабинета была белая занавеска. Как-то я из детского любопытства, приподнял уголок занавески и увидел цветной плат. Отец Сергий сразу подошел и предупредил, что мне его трогать нельзя, а ему можно. Он совсем отдернул занавеску, и мне открылся четырехугольный вышитый кусок ткани. Он сказал, что это антиминс. Значение этого слова я узнал много позже. Его слова о том, что мне трогать нельзя, означали, что это священный предмет, к которому могут прикасаться только дьякон, священник и епископ. Он хранился как действующая принадлежность алтаря, необходимая для совершения литургии. Это было свидетельством того, что хозяин находится в священном сане и может совершать литургию на этом антиминсе. На случай обыска, как сейчас понимаю, было объяснение, что это предмет старины и укрыт, чтобы не выгорал на солнце. Весь этот эпизод стал мне до конца понятен через десятилетия. В деталях запомнился он потому, что был необычен и сопровождался со стороны о. Сергия ласковым, добрым отношением к мальчику, которого другой мог бы строго наказать за любопытство. Антиминс, квадратный, по ширине почти соответствовал ширине застекленного окна в двери кабинета. Дверь эта в последнее посещение мною дома в Болшеве лет 5 назад сохранялась неизменной. Антиминса, понятно, там уже нет и быть не должно.

Довелось мне видеть и храм, где о. Сергий совершал тайные богослужения. Но тогда я не мог понять, что видел именно храм. В храмах я к тому времени был три раза. Мое представление о храме ограничивалось тем, что это большое помещение со сводами и впереди стена из икон. В 12 и 13 лет я знал об устройстве храма чуть больше, чем в 4-летнем возрасте, когда в 1940 году во время похода в Новый Иерусалим отец поднял меня над головой, чтобы через окно, для него недоступное, я заглянул в запертый собор. Родители тогда, стоя внизу, спрашивали, что я вижу. Я старательно запоминал, что вижу, а видел я иконостас, солею, амвон, паникадило, подсвечники, но молчал, к огорчению взрослых, так как этих слов я не знал, а «фотография» запыленного пространства храма, где все видимое было на местах, хранится в голове и сейчас.

Рассказ о том, как я видел храм на улице Свободной, 12, начну с конца. Когда Ирина, Пелагея (тетя Поля) и Александра Алексеевны узнали, что ребенок видел это тайное помещение, поднялся молчаливый переполох. Ходили, потупив взор, как переживающие погребение близкого человека. Не знали, как выйти из положения. Назад не вернешь. Со мной кто-то строго говорил, чтобы я никому не рассказывал о том, что видел. Вероятно, говорила со мной Ирина Алексеевна. Это не был о. Сергий. Я еще до разговора понял, что такую тайну раскрывать нельзя, что это тайна, мне было понятно, но что за тайна, я до конца не знал.

В Поленове были подобные тайны. Мать с Дмитрием Васильевичем Поленовым под церковные праздники зажигали у нас в комнате лампаду и при керосиновой лампе читали каноны, кафизмы, часы — все, что можно прочесть без священника. Я старался присутствовать, но засыпал, не понимая текстов. А само действо мне очень нравилось, и было тепло на душе. В комнате у нас висели иконы, лежали в сундуке богослужебные книги. Этого не должны были знать уличные друзья и школа. Однажды из района или области приехал следователь. Вызвал меня и беседовал со мной около часа с глазу на глаз, задавая разные вопросы, и сразу уехал. Поленовы, моя мать и бабушка, конечно, очень волновались, опасаясь, что следователь выведает у меня что-то компрометирующее их перед советской властью. Мемориальный музей В. Д. Поленова был по форме и по духу кусочком дореволюционной России и не соответствовал лозунгам сталинского времени. Среди сотрудников музея не было ни одного члена партии. Но за моим допросом ничего не последовало. Об этом событии я никому не рассказывал. О нем и в Болшеве не знали.

Упомянутый переполох от посещения мною тайного храма есть знак, утверждающий истину моего последующего изложения.

В разговоре о соблюдении тайны мне строжайшим образом было запрещено заглядывать на погребицу, находившегося под окнами кухни и гостевой комнаты погреба. Запрет был несколько раз повторен. Теперь могу предположить, что именно там хранились богослужебные сосуды и облачения и с этим был связан строжайший запрет. Они, как я теперь узнал, сданы Ириной Алексеевной в Московскую духовную академию, как и антиминс, и портрет о. Сергия в рясе работы М. В. Нестерова «Тяжелые думы», который я помню висящим над кроватью Ирины Алексеевны и доступным для взгляда. Какое-то время он был закрыт белой простыней. Любопытствующим Ирина Алексеевна говорила, что это портрет неизвестного священника. Факт передачи священных предметов в МДА свидетельствует однозначно, что о. Сергий оставался священником и служил.

Знаменательно то, что о. Сергий и Ирина Алексеевна разрешили жить в доме монахине Феофании. Но этого имени не было в общении, называли ее гражданским именем — Елена Григорьевна. Она жила почти незаметно для других в маленькой комнате рядом с парадным крыльцом, обращенным к въезду на участок. Парадная дверь дома в те 8 лет, когда я там часто бывал и жил по много дней подряд, была всегда закрыта, через нее не проходили и самые знаменитые посетители дома. Их обводили вокруг дома и вводили на веранду, расположенную с противоположной стороны дома. Люди попроще проходили через крыльцо на кухню и оттуда в главный коридор дома. Дверь из коридора в сторону парадного крыльца также всегда была плотно закрыта, даже, вероятно, заперта. Смутно припоминаю, что я не раз пытался отворить эту дверь, любопытствуя, что за ней, но это не получалось. Но однажды она открылась для меня. Ее отворила матушка Феофания, которая была мне мало знакома, несмотря на мое неотлучное пребывание в доме. В тот день и час мы с ней, возможно, только двое оставались в доме. Сергей Николаевич и Ирина Алексеевна, видимо, по какому-то важному делу уехали в Москву. Александра Алексеевна и ее муж были на работе. Тетя Поля, возможно, и была в Болшеве, но в доме ее не было видно. В этих условиях Елена Григорьевна — матушка Феофания, низкий ей поклон и вечное церковное поминовение, — решила просветить мальчика, жившего в доме. Она, открыв дверь из коридора к парадному крыльцу, открыла ему тайну дома. За таинственной дверью, открытой мне, находилось продолжение коридора, который заканчивался дверью на парадное крыльцо. Слева, если смотреть из дома, была дверь в маленькую комнатку. Здесь была устроена келия матушки[519], в которую она меня ввела, посадила на стул, угостила чем-то. Но для меня радостнее всяких угощений было общение с ней. Она показала мне иконы, рассказала о Божией Матери и святых, изображенных на иконах. Меня в ее келии охватило чувство благодатной радости. Она, конечно, заметила это и в награду за мою отзывчивость на ее откровение решилась показать мне и главную тайну дома о. Сергия и Ирины Алексеевны.

В коридоре напротив келейки была другая дверь. Матушка открыла ее. Это была довольно узкая ванная комната, вытянутая вдоль коридора. В ней вдоль стены стояла обычная чугунная эмалированная ванна. Вода к ванне подведена не была, т. к. водопровода в доме не было. Пользоваться ванной было нельзя. В стене противоположной открытой для меня двери была другая дверь, ведущая в коридорчик перед кухней. Заметим необычную планировку ванной комнаты: две двери. Если стучат и вызывают вас с одной стороны, вы можете тайно покинуть помещение через другую дверь. На ванне, в правой ее части, лежала широкая гладкая и свежая доска. На ней были установлены иконы. Перед иконами горела лампада, свидетельствуя о посещаемости этого места. Матушка Феофания сказала мне, что о. Сергий здесь служит. Вероятно, я тогда не понял, что скрывается за глаголом «служит». Теперь я понимаю, что ванная комната, часть коридора и келия монахини Феофании были домовым храмом о. Сергия, где он совершал службы[520] как священник. Ванная комната была алтарем, коридор трапезной частью, а келия — притвором. Двери из трапезной части были на оси храма, перпендикулярной главной оси, шедшей от алтаря к притвору. План храма соответствовал каноническому плану православного храма. Расположение осей храма не вполне соответствовало этому канону. Главная ось должна располагаться по линии запад — восток. В нашем случае она была ориентирована на северо-восток, даже более на север. Но в России много храмов, в которых не вполне выдержано требование ориентировки главной оси на восток. Примерами могут служить храмы Первой градской Голицынской больницы в Москве и расположенной рядом Патриаршей больницы святителя Алексия Московского. В Патриаршей больнице два храма постройки начала прошлого века. Главные оси их взаимно перпендикулярны. Это отступление я сделал для того, чтобы сказать, что план храма о. Сергия был вполне каноничен по нормам Русской Православной Церкви.

Престолом могла служить доска, на которую стелился антиминс. Столика-жертвенника могло не быть. Не было и дьяконских дверей. Вход в ванную служил царскими вратами. Могло не быть и завесы. Меня нисколько не смущают эти отклонения от канона внутреннего устройства православного храма. В то время заключенное духовенство совершало литургии на пнях в лесу, где не было ни стен, ни дверей, ни завесы у царских врат. Иногда престолом являлась грудь заключенного собрата священника, который лежал в период совершения таинства.

Литургия о. Сергием могла совершаться по чину, близкому к тому, в котором мне пришлось участвовать своим присутствием и внутренней молитвой в Вифлиемской пещере. Там пространство храма небольшое, примерно прямоугольное в плане, имеет два входа с лестницами от поверхности земли. Между входами в храме — вертикальная стенка пещеры, у которой находится серебряная звезда на месте Рождества Христова. Над звездой, вправо и влево от нее, вырублена ниша в скале, на дне которой, на высоте около 1 м над полом храма, устроена мраморная полка значительной ширины. Она служит престолом и жертвенником при совершении литургии. Алтарной преграды (у нас она с иконостасом) нет. Соответственно, нет царских врат и дьяконских дверей. Все молящиеся, мужчины и женщины, спускаются в подземелье по двум лестницам и размещаются в пространстве храма, вытянутом на много метров по пещере в сторону, противоположную входам и престолу. Престол расположен между двумя лестницами наверх. Каменный пол храма в пещере, где стоят молящиеся, имеет тот же уровень, что и пол у престола, т. е. солеи и амвона и клиросов нет. В доме отца Сергия так же на одном уровне пол келии-притвора, коридора-трапезной и алтаря. Все в двух сравниваемых храмах упрощено в сравнении с каноническим православным храмом, но это не препятствует благодатному совершению литургии в Вифлиеме.

В ходе литургии привычного нам малого входа в царские врата с Евангелием в Вифлиемской пещере нет, нет и великого входа с Хлебом и Вином, приготовленными на проскомидии, предназначенными для Преосуществления. Потир и дискос в пещерной церкви священник передвигает от части стола, служащей жертвенником, на часть, служащую престолом, с молитвами великого входа. Так же и о. Сергий мог передвигать или переставлять потир и дискос с одной части доски, являвшейся жертвенником, на другую ее часть, бывшую престолом. Светильника с семью лампадами, дарохранительницы на престоле ни в Вифлиеме, ни в доме о. Сергия не было.

Итак, храм и богослужение у о. Сергия могли быть и, вероятно, были подобны храму и богослужению в одном из самых святых мест Святой Земли, пещере, где родился Иисус Христос от Пресвятой Девы, осененной Духом Святым.

Думаю, что ни его, ни молившихся с ним не смущала нищета и теснота их домашнего храма, что они ощущали благодать Святаго Духа, Который «дышит, иде же хощет» (Ин. 3: 8), как не смущала Пресвятую Богородицу нищета загона для овец, где Она явила мiру Спасителя. Можно с уверенностью сказать, что о. Сергий и его сомолитвенники во время своих ночных бдений ощущали себя окруженными любовью Божией и объединенными вокруг Христа. Он помогал им сбросить с души оковы тревоги и боязни ареста, услышать глас Сына Божия, Который в Евхаристическом каноне приходит на грешную землю и призывает к Себе всех труждающихся и обремененных, обещая им покой (Мф. 11: 28), приходит — и научает нас жить так, чтобы утраченное райское блаженство вновь стало реальностью, и даже больше — чтобы человек мог непостижимым и таинственным образом соединяться с Господом. В тех стесненных обстоятельствах гонения на Церковь им было легче ощутить явление Христа, чем в наше благополучное время.

Сергей Николаевич умер от инфаркта 14 декабря 1954 года в Болшеве. Я был студентом, начиналась первая зачетная сессия. Когда получил телеграмму о его смерти, все бросил и уехал в Болшево. Это было первое тяжелейшее горе в моей сознательной жизни. Известие о смерти отца, которое тяжелым грузом лежало на сердце не одно десятилетие, я получил с матерью и в пятилетнем возрасте. А тут я был один. Известие это сразило меня. Я горько плакал, сознавая, что эта смерть меняет мою жизнь. Я оставался без руководства. Все последующее время похорон я был как бы в тумане. Смутно помню вынос тела через тот коридор, который служил храмом покойному о. Сергию, помню плач Ирины Алексеевны. Кто-то сказал мне, что она исполняет традиционный древний русский обрядный плач по покойнику. Потом была гражданская панихида. Слов не помню, но звучала замечательная торжественная музыка. Был на отпевании в храме Даниловского кладбища, где его отпевали, как мирянина[521], и на погребении…

В наши дни в доме, где протекала интеллектуальная и духовная жизнь, действует Мемориальный дом-музей С. Н. Дурылина. Кабинет сохраняется в виде, близком к тому, каким он был при хозяине. Но не сохранился интерьер келии монахини Феофании. Не сохранился и интерьер помещения, где совершал службы отец Сергий. Теперь там раздевалка для гостей. В саду, там, где о. Сергий исповедовал, теперь растет громадный дуб, а тогда только густые кусты ограждали скамеечку для двоих.

В заключение хочется сказать, что музей стал бы много ценнее, если бы восстановил в своей экспозиции Храм о. Сергия. Думаю, что не ошибусь, если скажу, что ни в одном музее нет и быть не может такого. В Болшеве же сохранилось все для того, чтобы реконструировать Храм в виде, который открылся мне незадолго до кончины о. Сергия. Храм мог бы быть завершающим аккордом в экскурсии. Введя экскурсантов в дом со стороны сада, рассказав им об искусствоведческой и литературной деятельности С. Н. Дурылина, упомянув о его скрытом священстве с показом места, где висел антиминс[522], можно было бы подводить слушателей к закрытой двери коридора и после паузы объявить: «Теперь увидим главную тайну дома о. Сергия».

После открытия двери можно показать Храм. Тут нужно суметь вселить в слушателей то благоговение, которое испытал я в детстве в этом святом месте. На противоречии между роскошным убранством современных храмов и убожеством Храма о. Сергия, вспоминая бедность облачения и сосудов преп. Сергия Радонежского, показанных в музее Лавры, построить рассказ о скрытом служении о. Сергия, а также о служении и мученической кончине его ученика прот. Сергия Сидорова[523], о смерти за веру его любимого ученика Н. С. Чернышева.

После такого показа и рассказа, выходя из дома через парадную дверь, люди были бы окрылены благодатным завершением экскурсии.

Храм был скрытым сердцем дома о. Сергия и Ирины Алексеевны. Воссоздать это сердце — значит оживить, одухотворить дом. Ибо Дух Святой, обитавший в этом месте дома, есть Дух животворящий. Думаю, что современная Церковь и ее Московская духовная академия и семинария оказали бы поддержку формированию такой экспозиции и в целом поддержали бы музей, к чему у них есть большие конкретные возможности.

Воссоздав Храм в экспозиции, сотрудники музея С. Н. Дурылина откроют новую страницу в русском музейном деле, впервые демонстрируя скрытое служение гонимых советской властью священников. Об этом служении пишут в некоторых воспоминаниях, упоминают исследователи творчества и жизни о. Сергия, но нет музейного представления.

Предыдущая главаГлава 115 из 118Следующая глава