На обеде у Некрасова Боборыкин имел неосторожность заметить Островскому, что тот мало знаком с техникой построения пьесы.
- Может быть, - скромно отвечал Островский, - но в моих пьесах еще не случалось, чтобы играли конец вместо середины, а середину вместо конца 2.
Присутствующие рассмеялись. Известно было, что на представлении одной из комедий Боборыкина театр поменял местами четвертое и пятое действия и никто из зрителей не заметил этой перемены.
Своим спокойным, незлобивым юмором Островский подкупал всех. Нравилось, что он говорил немного, но метко, и сам умел слушать. Его особенно увлекал разговор Салтыкова, его гиперболическая образность и резкий ум. Не зря в первых же комедиях Островского, напечатанных в "Отечественных записках", критики расслышали "щедринские" нотки.
На рубеже 60-х и 70-х годов большинство разговоров в редакционной комнате и на обедах Некрасова сводилось к разочарованию "эпохой реформ". Народнические взгляды еще не успели определиться, но буйно цвела критика остатков крепостничества. "Хотя крепостное право, в своих прежних осязательных формах, не существует с 19 февраля 1861 года, - рассуждал Щедрин, - тем не менее оно и до сих пор остается единственным живым местом в нашем организме. Все, на что бы мы ни обратили наши взоры, все из него выходит и на него опирается" 3.
Надо было изжить розовые обольщения, вызванные в обществе посулами 60-х годов, и "Отечественные записки" взяли на себя эту отрезвляющую работу.
Когда Островский раскрыл первую книжку обновленных "Отечественных записок", он понял, что и для него настала пора новых песен. Захотелось писать современную, даже злободневную комедию. Прискучили исторические хроники, истомил добровольно взятый на себя пост поденной работы - драматических переделок и оперных либретто.
Осенью 1868 года в Щелыкове, а потом в Москве, Островский испытал сильный душевный подъем и жажду работы. На одном листе бумаги он набрасывает планы сразу двух современных комедий: одна должна называться "Дневник, или На всякого мудреца довольно простоты", другая - "Горячее сердце".
Пьеса о "мудрецах" - самая "щедринская" комедия Островского. Злободневность, памфлетность, даже карикатурность, до той поры им избегаемая, возведена здесь в ранг художества. Сатирический тон диктовался мыслью, настроением автора и его чутьем к потребностям сцены.
Мысль комедии - насмешка над пореформенной ажитацией - совпадала с тем, о чем писали "Отечественные записки".
Настроение автора несло на себе черты только что пережитого душевного кризиса. "Мудрец" был первой после двухлетнего воздержания современной пьесой, и он писался Островским в том неудовлетворенном, сосредоточенно-раздраженном состоянии, когда только и могла явиться под его пером такая комедия - злая, колючая, без единого положительного лица и с героем-подлецом в центре действия. Ему словно бы надо было отвести душу, пройти через желчную сатиру, чтобы снова обрести вкус к добрым сторонам жизни.
Новый тон диктовали и потребности сцены. Островский был отзывчив на увлечения публики. Он понимал: мудрость состоит в том, чтобы считаться не только с разумом, но и с предрассудком. Злободневности он учился у своего врага - оперетты.
В конце 60-х годов оперетта пронеслась по Европе, как ураган, и ворвалась на петербургские подмостки вместе с мадемуазель Девериа и рыжеватой, веселой, развязной француженкой Ортанс Шнейдер. "Шнейдерша", как именовал ее Щедрин, темпераментно пела куплеты, взвизгивала и высоко подымала цветные юбки в канкане. Сумасшедшему успеху оперетки приписывали в те дни поражение французов в франко-прусской войне и падение второй империи! Но это не остановило русских - и молоденькая Лядова в Александринке снискала шумные восторги публики в "Прекрасной Елене".
"На новый год, - писал из столицы своему родственнику один провинциал, - был в Александрийском театре, давали "Прекрасную Елену". Она теперь, начиная с сентября месяца, дается в неделю два раза. Успех ее я приписываю как комизму и веселости, так и ее скандалезности. В ней, напр., жрец Калхас старается как можно больше экономничать насчет освещения, потому что, по его словам, керосин дорожает... Ахиллес надевает pince-nez, фабрит усы, Парис ходит со стеклышком, говорит "pardon" и т. п. Елена потчует своих гостей кофе со сливками и чаем с лимоном и т. п. Калхас в одном месте говорит, что у него есть акции и облигации, и жалуется, что ему вместо двугривенного всунули пуговицу; там упоминаются и железные дороги, и Милль и т. п." 4.
Оффенбах вытеснял из репертуара Островского. "Нужно тебе заметить, - предупреждал из Петербурга верный Бурдин, - что против нас и нашего направления приготовляют сильные камуфлеты в виде оперетт Оффенбаха: "Разбойники" и "Трабизондская невеста" 5.
Островский понимал, что успех этим пьесам, помимо веселой легкой музыки и скабрезной вольности телодвижений, сообщает и пикантность текста - насмешка над извечно почитаемыми ценностями: богами, историей, нравственностью. Античный колорит в "Прекрасной Елене" азартно разрушался прямыми отскоками в современность, злободневный текст присочинялся на ходу, как в актерском капустнике, и это приводило в восторг своей острой новизной публику, зачахшую от скуки поучительных исторических драм.
Конечно, этим перемигиваниям с партером не велика была цена. Оперетка губила вкус зрителей, приучала к фарсу актеров. "Любовники от исполнения Парисов и Орфеев, - замечал драматург, - много утратили естественности; а комики, играя без веселости и комизма, унылым образом, Юпитеров, Агамемнонов, Менелаев и Калхасов, дошли до самого неприятного паясничанья, т. е. до скучного" 6.
Но что делать, если зрителям это нравится? Можно, конечно надменно рассуждать о превосходстве бытового или исторического жанра и играть в полупустом зале. А не умнее ли перехватить у оперетты злободневный тон и, не теряя достоинства искусства, насытить им русскую комедию? Настоящий ч_е_л_о_в_е_к_ т_е_а_т_р_а, Островский так и поступает.
Его первым ответом на оперетку должна была стать сказка "Иван-царевич". Увы, у дирекции не оказалось денег на постановку, и это расхолодило автора. Островский брал не античный, а русский сказочный сюжет, но оснащал его, как в "Прекрасной Елене", множеством пародийных выходок, намеков на современность, вплоть до прямого объяснения автора со зрителем устами царя Аггея: "Друзья мои, прежде я не верил ничему фантастическому. Вам это удивительно? Ну так я вам скажу, что я и теперь не очень верю, но жизнь так пошла, жить так скучно, все вы, друзья мои, так глупы и надоели мне до такой степени, что никаких моих средств нет..."
Царь Аггей читает газеты, рассуждает о воздухоплавании и карточной игре, а своих богатырей укоряет в том, что все они растолстели, завели фабрики, занялись торговлей, толкаются на бирже и "совершенно забыли о богатырских подвигах...".
Попурри из русских народных сказок с современными куплетами и феерическими превращениями было оставлено Островским. Но опыт смелого введения в спектакль социальной злободневности, летучих примет времени был использован им в комедии о "мудрецах".
Новизна постройки пьесы, самый ее "фокус" состоял в том, что современные нравы и разговоры перенесены были в московский застойный быт. Столичное бурление страстей, либеральная сутолока карикатурно отражались в старушке-Москве с инертностью ее быта, маковками "сорока сороков", облупившимися барскими особняками и тишью "бабушкиных садов".
Как воспримет реформы московский отставной генерал? Конечно же, он не поверит в перемены: будет ненавистничать, бранить новый век.
Островский вспоминал графа Закревского, когда-то всесильного военного губернатора Москвы. Он так упорно сопротивлялся всем переменам, что в начале нового царствования был уволен в отставку за усердие, которое и властям показалось излишним. Когда уже вышел высочайший манифест об освобождении крестьян, Закревский не разрешал говорить о реформе, утверждая, что в Петербурге "одумаются" и все останется по-старому. Он запретил торжественный обед, затеянный Кокоревым в честь эмансипации, на котором должен был присутствовать и Островский. А уйдя на покой и поселившись в 60-е годы в одном из особняков на Разгуляе, Закревский продолжал тупо злобствовать и писать "прожекты", призванные удержать правительство от пагубной новизны 7.
В черновиках "Мудреца" генерал Крутицкий был назван поначалу Закревским, потом графом Закрутским 8. Знаменательная этимология - "закрут", "круто" - слилась в этом имени с исторической фамилией.
Но, понятно, Закревский был не один такой. Его ближайший родственник, генерал Дитятин 2-й, созданный И. Ф. Горбуновым в домашних импровизациях, тоже сочинял прожекты "О преимуществе кремневого ружья" и о пользе кормить солдат прессованными костями. Крутицкий в комедии Островского стал воплощением генеральской тупости и ретроградства, оказавшегося не ко времени, но еще ждущего своего часа.
В Москве тех лет встречал Островский и бар старого покроя, вроде болтуна Мамаева, лишенного своих "подданных", но по инерции еще заражающего воздух бессмыслицей поучений... И либеральных краснобаев, вечно спешащих то в клуб, то на открытие железной дороги, то на обед со спичами, как Городулин... И продажных газетчиков мелкотравчатой прессы, торгующих, на манер Голутвина, компрометирующими сведениями о своих знакомых... И пылких поклонниц московского прорицателя и юродивого Ивана Яковлевича Корейши, умершего незадолго до того в Преображенской больнице для умалишенных.
Комедия подхватывала живые черточки с натуры, то, что составляло московскую "экзотику" и было модным, вертелось на кончике языка. Но фигуры, запечатленные драматургом, обладали при этом всеми достоинствами стойкой типичности. Злободневность была наглядна и пробегала по лицам героев комедии, как рябь по воде, а за нею открывалась непромеренная глубина человеческих характеров.
То, над чем смеялись, бывало, в редакции "Отечественных записок" - тупоумие консерваторов, болтовня либералов, - было выставлено в комедии на позор - крупно, ярко, смело. Островский словно совершил со своим зрителем путешествие по сценической "стране дураков". Ведь его "мудрецы" - Крутицкий, Мамаев, Городулин, Турусина - всяк по-своему образец глупости: глупости природной и социальной, глупости по положению и привычкам, по принятой и усвоенной себе роли. Среди этого человеческого отребья - единственный умный человек Глумов, новейший московский Чацкий. И как сладко было Островскому заставить Глумова ловко надуть их всех, над всеми посмеяться. А потом и этого единственно умного человека в пьесе, продавшего и унизившего двуличием свой ум, наказать катастрофическим падением.
Щедрин быстро схватил новизну Глумова и не преминул воспользоваться этим типом в своих сатирических хрониках, как ранее пользовался типами Молчалина или Ноздрева. Знание зла, понимание его причин, даже тайная насмешка над ним еще не спасают человека от подлости. И наблюдательный, острый, цинический молодой человек с фамилией Глумов стал разгуливать по страницам щедринских "Недоконченных бесед", "Писем к тетеньке" и "Современной идиллии".
6 ноября 1868 года спектакль "На всякого мудреца..." ожидал в Малом театре прием, на какой автор, по правде говоря, мало рассчитывал. Слухи о злободневной, с критикой "на лица" комедии Островского заранее разнеслись по Москве. До билетов было не додраться. Во время действия в зрительном зале происходили курьезные истории.
"Когда комедия близилась к развязке, - сообщал московский корреспондент газеты "Голос", - и Глумову, казалось, все улыбалось, является вдруг в квартиру Глумова какой-то Голутвин и предлагает купить пасквиль о нем до напечатания. В театре многие переглянулись; один купец довольно ясно произнес: "Бывалый случай". Какой-то женоподобный господин, до тех пор усердно записывавший свои впечатления на бумажке, вдруг сжал эту бумажку, переконфузился, потерял pince-nez и хотел было встать, но потом опять присел, робко оглядываясь кругом, не обращены ли на него взоры публики" 9.
Автор сам готовил актеров на репетиции: он заранее прошел роли с П. Садовским, игравшим Мамаева, Шумским - Крутицким. Е. Н. Васильевой - Мамаевой и, присутствуя на премьере, с волнением следил из ложи за игрой своих любимцев. Надежды не обманули его: успех был невероятный, сумасшедший. В середине действия в театре произошло небывалое происшествие: после монолога Глумова, не давая артистам доиграть акт, публика стала вызывать автора. Островский, хоть и досадовал на такое нарушение цельности впечатления, внутренне ликовал. Такого не помнили театральные старожилы - это был успех не артистов, а писателя.
Овация на "Мудреце" вернула ему силы, он снова почувствовал себя твердо на выбранной им дороге.
За "Мудрецом" последовало "Горячее сердце", а потом "Бешеные деньги", "Лес", и каждая из этих пьес приоткрывала занавес над новым уголком жизни. Странно подумать, что совсем недавно он хотел отказаться от современной темы, уйти из театра. Неужели эти пьесы могли не явиться на свет? Какая уйма живых людей - с разнообразием лиц, голосов, привычек, характеров стучалась в его двери, едва он садился к письменному столу...
В "Горячем сердце" он перенес действие в глухую провинцию. В комедии сплелись черты уездного детектива, доброй, наивной сказки и современного памфлета, настолько современного, что Федор Бурдин, представлявший пьесу в цензуру, на свой страх и риск выставил в афише спасительную фразу: "Действие происходит лет тридцать назад". Островский не возражал. Весь смысл комедии состоял в том, что в российской глуши за эти тридцать лет мало что изменилось.