К книге
Александр ОстровскийСтраница 57
56%
Страница 57
57

Поселился он на Миллионной, обстроенной красивыми зданиями, чистой улице, которая навела его на мысль, что Тверь "играла роль коридора между Петербургом и Москвой, который беспрестанно мели и чистили и, по памяти и привычке, метут и чистят до сих пор" 2.

Два дня он осматривал Тверь, ездил за речку Тьмаку, гулял по набережной, расспрашивал местных жителей и снова, как в юности, открыл давно заброшенную тетрадку дневника, куда стал исправно заносить впечатления дня: пригодятся для статей "Морского сборника", да и так записать не грех, чтобы рука не разленилась.

Верный закон, досадный для биографа: когда писатель занят главным, своими сочинениями, он почти не ведет дневников и не пишет писем? обилие дневников и писем - знак остановки большой работы. Но благодаря этому мы можем точно увидеть то, что Островский видел тогда в Твери:

"Все лучшее тверское общество гуляло на набережной. Много красивых женских лиц, впрочем половина подкрашены. Несколько дам катались в колясках. Офицера три ездили верхом на хороших лошадях, только плохо; двое пьяных офицеров катались в пролетке, непростительно качаясь в разные стороны. Барышни-купчихи одеты по моде, большею частью в бархатных бурнусах, маменьки их в темных салолах и темных платьях и в ярко-розовых платках на голове, заколотых стразовыми булавками, что неприятно режет глаза и совсем нейдет к их сморщенным старческим лицам, напоминающим ростопчинских бульдогов".

Чудо-картинка! Только не соблазняется Островский ее внешней живописностью. Он замечает и странное безлюдье улиц, и то, что песен нигде не поют, и разговоры о грабежах, и бедность мещанской жизни...

Поначалу ему немного льстит и забавляет, что местные власти принимают его за важное лицо, наделенное загадочными полномочиями. Что это за новое звание такое - "литератор"? И не копает ли там кто-то под губернатора, не подбираются ли тишком к ревизии края? В неспокойные времена, полные слухов о нововведениях и реформах, всего можно ожидать.

Тверской губернатор - седенький старичок с черными глазами - принял Островского "довольно важно, но вместе с тем и ласково". В его порывистых движениях и разговоре, в том, как он курил табак из черешневого чубука, не выпуская изо рта трубки, чувствовались опаска и напряжение - как бы не сказать чего лишнего.

По его словам выходило, что и ехать Островскому сюда было напрасно:

- Ничего не увидите, да и нечего здесь смотреть; рыболовства здесь нет, потому что рыбы нет, да и никогда не было, мы получаем рыбу из Городни и из Кимр, судостроение в жалком состоянии...

Островский упомянул о своем желании поехать в Осташков.

- Источников Волги искать? - отозвался губернатор. - Не найдете!

Столь же скептически отозвался он о возможности изучения Ржева и Зубцова, а на прощание ласково пожал Островскому руку и просил без церемонии обращаться к нему - а если обратится к кому-нибудь другому, то его "непременно обманут".

И потом, когда Островский проехал Городню, Торжок, Осташков, Кимры, Калязин, всюду ловил он на себе опасливые взгляды местных градоначальников. Морщили лбы, вглядываясь в его подорожную, суетились вокруг него городничие, приставы, городские головы. В Торжке, например, все местное начальство явилось к нему в мундирах с представлением, как к приехавшему инкогнито ревизору. А в Борисоглебске его сопровождал пристав, предупреждавший все его желания и устраивавший так, что в самой густой толпе у храма Островский проходил свободно, "как по аллее".

Впрочем, "приезжий по казенной надобности" не последовал совету губернатора и пользовался всяким случаем, чтобы добыть неофициальные, но достоверные сведения о том, что его интересовало. В Твери он быстро сошелся с местной интеллигенцией - судьей Унковским, приятелем Салтыкова-Щедрина, открытым и умным человеком, с тверским "чудаком" - купцом Лавровым, бесстрашно говорившим о злоупотреблениях городских голов и о том, что тверская полиция "гораздо строже смотрит на песни, чем на грабежи". И в какой бы городок ни попадал потом Островский, он прежде всего старался разыскать кого-нибудь из просвещенных местных людей - учителя, священника или судью - и по душам, порою за графинчиком пенника, поговорить о том о сем. Среди них попадались настоящие знатоки края, а, главное, говорили они искренне, ничего не скрывая.

Неудачи недавней войны, смутное общее недовольство и веяния, шедшие из столиц, отзывались и в маленьких городах и городишках вспышками обличительного настроения, жаждой разумно все перестроить, протестом против невежества. Каких-нибудь два-три человека составляли все местное образованное "общество", но среди них непременно объявлялись свои Сперанские и Кулибины - самоучки, оригиналы, политики и реформаторы. Слова "интеллигенция" тогда еще не было в ходу, но, по сути, они принадлежали к ней, этой провинциальной интеллигенции, и зорче, яснее других видели зло дикости, мещанской забитости и купеческого самодурства - тайный лик чистенького зеленого городка с белыми колокольнями церквей, бульваром и беседкой над волжским откосом.

Конечно, Островский не брезговал и сведениями статистики и выписками из "Губернских ведомостей", которые помогал ему делать купецкий сын Гурий Николаевич Бурлаков, ехавший с ним в качестве помощника и секретаря. Но больше всего смотрел, слушал, жадно впитывал в себя. Он изучал режим навигации, конструкцию барки и расшивы и теперь без запинок мог сказать, что значат п_ы_ж_и, _к_о_к_о_р_ы, _б_о_р_т_ы, _о_з_д_ы, и не затруднился бы определить, чем отличаются г_л_о_б_о_т_ь_я_ от _в_ы_в_е_с_к_и в неводах.

Но, главное, он видел бурлаков, тянущих барки лямкою, и коноводов, проводивших со своими лошадьми караваны судов, слышал их песни у костров и виртуозную ругань коноводов с лоцманами. Он узнал, как живут в большинство своем жители приволжских городков в межсезонье, когда им остается один промысел - ковка гвоздей и всякой железной мелочи для барок, а у женщин - вязка чулок, и в домах не бывает мяса, а едят один жареный лук в конопляном масле. Он увидел и как живут крестьяне на бедных землях, неудобных для пахоты, густо усеянных мелкими камнями. Во многих деревнях остались одни бабы, а мужики, чтобы отработать оброк барину, ушли в каменотесы...

Сотни верст проехал Островский по приволжским дорогам то на тряской телеге, то верхом, а реже в тарантасе, и все не уставал удивляться, чтобы "в середине России, в 60 верстах от Твери, могла существовать такая глушь!". Не раз припоминалось ему дорогой присловье из русской сказки об Иване-царевиче: "Едет он день до вечера, перекусить ему нечего". В одной деревне он с трудом достал яиц, но не мог разыскать никого из крестьянок, кто умел бы делать яичницу: но бедности они давно забыли эту премудрость. Он ночевал на постоялых дворах и в крестьянских избах, вступал в разговоры с ямщиками, и много новых и свежих впечатлений оседало незаметно в его памяти.

Его мечта была - добраться до истоков Волги. Он не поверил губернатору, отговаривавшему его от этой поездки, и в конце мая двинулся вязкими проселками к верховью.

Когда-то он бывал в Нижнем и смотрел с нижегородского крутого откоса на волжский плёс, знал Волгу, текущую широкой спокойной лентой у Костромы и Кинешмы, и ему хотелось своими глазами увидеть место рождения реки, в воды которой глядится половина России. Где этот родничок, это место свято? Тогда еще спорили: вытекает ли Волга из озера Селигер, или из озера Пёно, или из другого озерка - Волго. Мало кто сюда добирался.

Последние семь верст дорога была ужасная: то поднималась в горку, то пропадала в болотистых кочках. Почти половину пути пришлось идти пешком. В деревню, стоящую невдалеке от истока реки, приехали глубокой ночью. А утром под сильным дождем по мокрому и вязкому болоту с редким ельником пошли в часовню Иордан, построенную над источником. Через грязное нерасчищенное болото к часовне не было проложено мостков, их заменяли толстые, замшелые, полусгнившие коряги. Осторожно ступая, можно было пройти в ветхий, покосившийся сруб и в его полутьме увидеть колодец с красноватой водой.

Островский приметил, что к колодцу из-под сруба тянется тонкая струйка живой воды, и с большим трудом перебрался еще сажен двенадцать от часовни на запад, к самому истоку.

"Из-под упавшей и уже сгнившей березы, - записал он, - Волга вытекает едва заметным ручьем. Я нарвал у самого истока цветов на память".

Он постоял, наверное, минуту молча, огляделся, чтобы лучше все это запомнить, и кликнул провожатого. Возвращаясь к дому, он то и дело оглядывался на бегущий ручей. А ручеек Волга нырнул под первый мостик, прижался к горе, так что совсем его не видно стало, потом превратился в быстрый ручей с твердым дном, весело журчащий по камням; опять спрятался в болоте, поросшем кустарником и заваленном корягами и пнями, едва угадывался в виде оконцев, окруженных сочной болотной травой. А за деревней Вороново снова вырвался наружу, боролся с болотами, проходил сквозь озерка, пока, наконец, приняв в себя речку Селижаровку, не стал плавной и сильной рекой...

Когда в середине путешествия по Верхневолжью Островский сделал петлю и заехал на несколько дней в Москву, друзья не узнали его: он загорел, отпустил рыжие усы, и на лице его, зацветшем здоровьем, весело сияли голубые глаза. Куда девались тоска и вялость. Он был полон впечатлениями и жаждой работы.

Однако по возвращении в Тверь его ждало неожиданное огорчение. Газеты, доставленные с очередной почтой из Москвы, принесли известие, что старая надоевшая сплетня о Гореве всплыла опять. Фельетонистам, казалось, доставляет особую радость раздувать забытый скандал. В травле участвовали две газеты "Санкт-Петербургские ведомости" и "Ведомости Московской городской полиции". Осада велась по всем правилам и заставляла подозревать хорошо продуманную интригу. Это исподволь шло с начала года, и, пока мог, Островский отмахивался от фельетонных уколов, не желал их замечать. Но теперь тон газет достиг опасного накала, и это выбило его в конце концов из колеи {Еще 1 января 1856 года "Санкт-Петербургские ведомости" поместили заметку о новой комедии Горева и по этому случаю упомянули, что это тот самый Горев, который когда-то сотрудничал с Островским "и тем подал повод к разным толкам о даровании г. Островского, оказавшимся неосновательными". 15 января (N 12) в той же газете была напечатана как бы поправка к этому сообщению некоего "Друга правды" из Москвы, который просил читать ранее опубликованный текст так: "...и тем подал повод к разным толкам о своем даровании, оказавшемся несостоятельным". В первом случае - "неосновательными" были слухи, во втором - "несостоятельным" названо само дарование драматурга.

Дальше - больше. О "поправке" вспомнили 1 мая 1856 года "Ведомости Московской городской полиции" (N 97), призывавшие в фельетоне за подписью Правдова наново пересмотреть все это дело. "Санкт-Петербургские ведомости" (N 105) перепечатали этот фельетон и со своей стороны усомнились в том, что Островским написана "Семейная картина", появившаяся недавно в "Современнике". А 18 июня 1856 года "Ведомости Московской городской полиции" (N 135) договорились уже до того, не заимствовал ли Островский у Горева и свою последнюю комедию "В чужом пиру похмелье".}.

Нетрудно было догадаться, что петербургского фельетониста (им был, как потом выяснилось, В. Р. Зотов) и издателя газеты - Краевского раздражает начавшееся сотрудничество Островского в "Современнике". Да и в Москве у него хватало недоброжелателей, разжигавших скандал.

"В эту неделю, - записывает Островский в дневнике 4 июля, переехав из Твери в Калязин, - я проживал самые мучительные дни и теперь еще не совершенно оправился. Только было я принялся за дело и набросал сцену для комедии, как получил от Григорьева письмо с приложением N "Полицейских ведомостей", исполненного гнусных клевет и ругательств против меня. Мне так сделалось грустно! Личность литератора, исполненного горячей любви к России, честно служащего литературе, ничем у нас не обеспечена. И притом же я удален от всех своих близких, мне не с кем посоветоваться, не с кем поделиться своим горем".

Хладнокровие оставило Островского. Он не может ни сочинять, ни спокойно продолжать экспедицию, пока не ответит "литературным башибузукам". Газетная травля, подозревает он, не случайно развязана тогда, когда, "странствуя по рекам и озерам", он находился вдали не только от обеих столиц, но и от губернских городов и не мог сразу же пресечь ложь.

Островский не находит слов для возмущения: "Каково это? На живого, как на мертвого". Ему даже приходит сгоряча мысль - привлечь к суду своих обидчиков. С неостывшим гневом и желчью сочиняет он "Литературное объяснение" для "Московских ведомостей", где рассказывает всю историю своих отношений с Горевым. Пишет он и в редакцию "Современника".

"Узнавши меня лично и признав своим сотрудником, - обращается он к Некрасову, - Вы должны за меня заступиться" 3. - "Вы правы: гнусность клевет шагнула слишком далеко", - соглашается Некрасов 4.

Новая вспышка клеветы была тем ужаснее для Островского, что марала его имя перед петербургским кругом недавних его друзей и знакомых, подрезала ему крылья как раз тогда, когда в голове его теснились свежие замыслы, и, казалось, малое напряжение сил - и все увидят, на что он еще способен, какие замечательные вещи выйдут из-под его пера... А тут опять его спихивали на дно какой-то грязной ямы, и это отнимало всякую бодрость, и веру в себя, и охоту писать.

Надо же такую неудачу в разгар его важной и счастливой поездки! "Я ужасно расстроен этими гадостями, - жаловался он в письме к Аполлону Григорьеву 5, - а более рассержен на то, что прервали мои занятия" {Текст письма дошел до нас не полностью. (Фрагмент впервые опубликован в первом издании этой книги.)

Предыдущая главаГлава 57 из 102Следующая глава