К книге
Александр ОстровскийСтраница 44
43%
Страница 44
44

Все же пьесу решили ставить. Когда Островский приехал в Петербург, уже начались репетиции. И драматург каждый день отправлялся из гостиницы по Невскому к Александринке - заниматься с актерами. Он не сразу привык к сцене и самому зданию театра.

Александрийский театр, построенный Росси, уютно располагался за зеленым сквериком и был очень красив - тот же ампир, та же квадрига коней, как над московским Большим. Но колоннада поднята метров на пять над входом, образуя длинный глухой балкон или галерею, так что главный подъезд лишен того широкого парадного гостеприимства, какое поражает в Большом: издали кажется, что в высокие дубовые двери надо входить согнувшись. А внутри - та же царская пышность лож, уходящие под потолок ярусы и необыкновенно удобная и отлично оборудованная, по сравнению с Москвой, сцена.

Проходя с актерами их роли, Островский с сожалением убеждался, что в Петербурге куда более рутинной была сама школа игры. Приученные к "премьерству", к эффектным выходам, к тому, чтобы "раздраконить реплику", актеры не были внутренне готовы к правдивому и естественному общению на сцене, какого требовала комедия Островского. Трудно переучивать людей, воспитанных на мелодраматических приемах, то и дело вскрикивавших, кидавшихся в слезы, а в комических ролях щеголявших проверенными трюками "на публику".

Да и не было за кулисами такого подъема, увлечения пьесой, как в Москве. Кое-кто из актеров Александринки, в особенности не занятых в комедии, стал поговаривать, что им-де неинтересно, как живут в своих захолустных углах купцы и кто сказал, что это будет интересно публике? Вообще - куда смотрит начальство? Неужели не видят, что подобный репертуар роняет императорскую сцену?

На самой премьере спектакля любимец петербургской публики Алексей Максимов ходил за кулисами, зажав нос, и с гримасой отвращения говорил: "Сермягой пахнет!" Актеры смеялись его выходке6.

"Это нужно было пережить, перестрадать", - вспоминал потом Островский и навсегда остался благодарен Федору Бурдину, который один здесь на первых порах был для него поводырем и опорой. Бурдин громко восхищался пьесой, реплика за репликой трудолюбиво осваивал роль Бородкина. Потянулся к Островскому и актер Мартынов, репетировавший в пьесе Маломальского.

Премьера "Саней" в Петербурге состоялась 19 февраля 1853 года. Авдотью Максимовну сыграла молоденькая Читау. Роль Русакова довольно внешне и бесцветно исполнил Григорьев. В нем было слишком много резонерства.

Но в целом - московское торжество повторилось. "Весь театр плакал, и лучшей рецензии мы не знаем..." - написал театральный критик Р. Зотов. Особенно хвалили простоту и теплоту исполнения Дуни, яркую типичность Мартынова - Маломальского, удачную игру Бурдина 7.

Величественный, недоступный Александр Михайлович Гедеонов - вот уже двадцать лет бессменный директор императорских театров - пригласил молодого драматурга, вспоминает Бурдин, в свою ложу. Гедеонов сидел прямо, с негнущейся спиной. Две большие звезды сияли на левой стороне его груди под отворотом фрака. Во время действия Островский исподволь наблюдал за выражением его вытянутого, серого чиновничьего лица с длинными баками и бритым подбородком. Все перевидевшие, ничему не удивлявшиеся глаза Гедеонова цепко следили за каждым движением артистов, острый слух ловил всякую интонацию. Гедеонов был опасен: актеры знали, что, внешне бесстрастный, он мог вдруг вспылить, накричать, наказать жестоко.

Зал принимал пьесу с редким одушевлением, актеры играли с подъемом, и это сказалось на настроении директора. Его бескровные тонкие губы раздвинулись в вежливой улыбке, и, устремив на автора свой неприятно холодный взгляд, он поблагодарил его, предупредив, что на следующее представление можно ожидать государя.

Николай I появился на спектакле, когда Островского, по-видимому, уже не было в Петербурге. Царь любил театр, и это было несчастьем сцены. С годами он стал считать себя все более тонким театральным ценителем, редко когда пропускал премьеру, знал в лицо всех актеров труппы, бывал за кулисами и не брезговал вникать в актерские истории и закулисные дрязги. Дирекция была лишена права уволить или принять на сцену артиста без монаршего соизволения. Он делал замечания об игре актеров, которые неизменно находили весьма топкими и требовали от исполнителя, чтобы он их реализовал. И, конечно, под его особым попечением находился репертуар.

Царь любил веселый французский водевиль, но по-настоящему трогали его патриотические пьесы из русской истории. Жертвой его театральных увлечений стал в свое время "Московский телеграф" Полевого, запрещенный за высказанное на его страницах невыгодное мнение о пьесе Кукольника "Рука всевышнего отечество спасала". Издатель то ли не знал, то ли неосторожно пренебрег широко распространявшимся самим автором известием, что царь, растроганный его пьесой, пригласил его во дворец запиской: "Николай Романов ждет к себе Кукольника завтра в 9 часов утра" - и осыпал благодеяниями. Судьба Полевого доказала, как опасно игнорировать столь явно выраженное поощрение российским талантам от их державных поклонников.

Ожидая царя на спектакль "Саней", Гедеонов боялся внезапного взрыва его гнева, хотя и успел как будто подготовить его впечатление благожелательным отзывом о пьесе. Николая комедия развлекла. Особенно понравилась ему назидательная развязка. Дети должны быть покорны отцовской воле, иначе ничего доброго не жди, - так понял он пьесу. Сам примерный семьянин, царь-отец оцепил эту идею, если угодно, еще и в высшем, символическом смысле.

Похлопав одной ладонью о другую неподвижную ладонь, государь поднялся из кресел. Высокая, красивая фигура царя несла на себе печать величия. Обратившись к ожидавшим нетерпеливо его слова придворным, из-за спин которых выглядывало обеспокоенное лицо Гедеонова, он сказал:

- Очень мало пьес, которые мне доставили бы такое удовольствие, как эта 8.

И добавил по-французски одно из тех речений, которые, как он надеялся, будут передаваться из уст в уста, чтобы стать потом достоянием истории:

- Се n'est phis une piece, c'est une lecon {Это даже не пьеса, это - урок, (франц.).}.

На следующее представление комедии царь приехал снова и привез августейшую семью. Видно, ему хотелось, чтобы и наследник с супругой насладились уроком спектакля.

Островский не успел узнать, что его репутация в глазах двора неожиданно поправилась. Едва ли не в тот самый день, когда состоялась премьера "Саней", им было получено в Петербурге письмо, извещавшее, что его отец, Николай Федорович, давно уже не покидавший своего костромского имения, опасно заболел. Островский спешно выехал в Щелыково.

Он уже не застал отца в живых.

А если бы застал - принесло ли бы им примирение это последнее свидание?

Николай Федорович лежал на высоких подушках в своей спальне и задыхался. Измученное лицо его потеряло обычное выражение спокойного достоинства и важности. Казалось, он достиг всего, чего хотел, о чем мечтал смолоду. Костромской семинарист, он стал состоятельным человеком, дворянином и умирал теперь в барской постели под охи и вздохи челяди в обожаемом собственном имении.

О старшем сыне, который мог бы порадовать его рассказом о своих первых театральных триумфах, об успехе в Петербурге, он думал равнодушно и устало. Не то чтобы он еще и теперь сердился на него. Николаю Федоровичу давно пришлось махнуть рукой на его литературные занятия, какой-то нелепый гражданский брак, неудачу со службой в суде. Но прошлое раздражение возвращалось к нему вместе с припадками душившей его астмы.

А сын, спешивший к умиравшему отцу, думал о жалком итоге жизни старика: восемнадцать детей, семеро из которых живы, и почти нет близких... Вечная борьба за достижение идеала устойчивости, солидности, успешной карьеры... Упорный труд и мерное переступанье со ступеньки на ступеньку сословной и имущественной лестницы... А в итоге - надорванное здоровье, немощи, капризы, домашний деспотизм. В пятьдесят шесть лет он выглядел развалиной.

Отец умер 22 февраля, похоронили его за невысокой каменной оградой церкви - совсем рядом, через лесной овраг от усадьбы - на погосте Николо-Бережки.

Спустя годы на его могиле, наверное, заботами мачехи, Эмилии Андреевны, был установлен надгробный камень со стихотворной надписью в духе сентиментального XVIII века:

"Скатившись с горной высоты,

Лежит на поле дуб, перунами разбитый,

А с ним и плющ, кругом него повитый.

О дружба, это ты".

Могучим дубом из немецкой эпитафии в переводе Жуковского был, конечно, Николай Федорович, плющом же представляла себя безутешная Эмилия Андреевна, которой суждено было еще прожить сорок пять лет, всего два года не дотянув до нынешнего столетия.

...В ту же землю на лесном погосте, рядом с могилой отца, над которой стоит сейчас с непокрытой головой среди других своих братьев и сестер Александр Николаевич Островский, суждено будет лечь и ему.

А пока - чувство горя и всегда тяжко переживаемые им впечатления смерти довольно скоро заслоняются у него житейскими заботами.

Отец почти не оставил ему наследства. Он считал, что так или иначе старшие дети уже встали на ноги и надо заботиться о меньших. Выехав из Щелыкова в Кострому, должно быть, для выполнения каких-то формальностей по завещанию, Островский просит московских друзей выслать немного денег на дорогу - ему не с чем возвращаться в Москву. Хорошо еще, что хоть деревянный домик в Николо-Воробине переходит теперь в его собственность.

Кстати, из дома он получил сюда письмо от Кости Мальцева, навещавшего Агафью Ивановну и помогавшего ей с дровами. Агафья Ивановна, писал Костя, "велела скорее приезжать и тратить как можно меньше денег" 9. Что-то еще ждет его дома!

И лишь воспоминание об успехе "Саней" веселит сердце. Клубятся какие-то добрые надежды, он тверже чувствует теперь себя: как драматург он стоит двумя ногами на земле и может надеяться, что его уже не задушит подлая бедность.

ИСПЫТАНИЕ КЛЕВЕТОЙ

В пору первых попыток завоевания сцены и первых триумфов судьба, как это случается, чуть было не подставила Александру Николаевичу подножку.

Удар был сильный, и не с той стороны, с какой ожидал Островский. Он давно старался приучить себя к мысли, что удел серьезного писателя - терпение и мужество и, если ты хочешь чего-нибудь достигнуть, надо быть заранее готовым к новым преследованиям цензуры, несправедливым нападкам печати, ссорам с театральным начальством. Но, поистине, нас постигает та беда, какой меньше всего ждешь.

Однажды, в июле 1853 года, когда Островский жил в Давыдкове под Москвой (тут в ту пору снимали на лето дачи московские литераторы, Грановский и люди его круга), на него внезапно, как снег на голову, свалился давний знакомец, актер Дмитрий Горев. Был он, по-видимому, пьяноват, набросился на Островского с поцелуями и рассказал, что почти десять лет скитался по театральной провинции, а теперь в Москве разыскал дом Островского на Николо-Воробьинском, ему сказали, что он на даче, вот и явился сюда повидаться со старым приятелем 1.

Встреча была самая дружеская. Горев вспоминал, как зелеными юношами они, тогда соседи но Замоскворечью, зачитывались Гоголем, проливали слезы над Шиллером... Как потом стали и сами пробовать свои литературные силы и даже начинали вместе писать одну комедийку... Островского, правда, насторожило немного, что его шумливый, громкоголосый гость как-то особенно настойчиво и азартно поминал о рукописях двух или трех пьес, с которыми приходил когда-то советоваться к Островскому и которые будто бы оставил у него в 1846 году, покидая Москву. Теперь он просил вернуть эти свои тетрадки. Что-то похожее и в самом деле было, но с тех пор времени прошло изрядно, и Островский забыл думать о рукописях Горева. Впрочем, он обещал ему поискать их.

Недели через две Горев навестил Островского в Москве. Свидание было коротким - Островский сказал, что опаздывает на вечер к Садовскому, но Горев был настойчив, и Александр Николаевич, порывшись в комоде, извлек из-под рубашек и капотов Агафьи Ивановны и передал Гореву какие-то старые его бумаги.

Горев ушел, а спустя несколько дней по Москве пошла гулять сплетня: Островский не сам пишет свои пьесы, он украл их у какого-то провинциального актера.

Впервые этот слух пронесся давно, еще при первом появлении в печати комедии "Свои люди - сочтемся!". То ли кто-то припомнил две пары инициалов (А. О. и Д. Г.) под давней публикацией отрывка из пьесы в "Московском городском листке", то ли просто не хотели верить внезапному явлению столь зрелого создания из-под пера автора, вчера еще не известного литературному миру, но только робкий слушок о том, что Островский присвоил себе чужую пьесу, прошелестел еще тогда. Кажется, побывавший в Москве Дмитрий Григорович, словоохотливый и жадный до сенсаций, занес эту новость и в северную столицу.

"Вы, вероятно, уже знаете, - писал Г. П. Данилевский Погодину 26 декабря 1851 года, - о тех нелепых, гнусных толках, которые здесь распространили о том, что комедия А. Н. Островского написана не им, а каким-то купцом-актером. Когда я приехал в Петербург, меня закидали вопросами об этом..." 2.

Толки эти были неприятны московским покровителям Островского. Слухи были нелепы, но упорны и, казалось, подтверждались тем, что в течение двух лет после появления "Своих людей" автор не подарил публике ничего значительного. Когда Островский прочел, наконец, друзьям "Бедную невесту", Шевырев писал Погодину с чувством облегчения: "Я рад за него и за его дарование; это произведение рассеет все нелепые слухи, которые были на его счет" 3.

Лихая молва поунялась, задавленная успехом новых сочинений драматурга. В одном из них, комедии "Не в свои сани...", он даже попробовал по-своему объясниться с публикой. В первой же сцене Бородкин жалуется Маломальскому на пущенную против него кем-то клевету:

Предыдущая главаГлава 44 из 102Следующая глава
Александр Островский — глава 44 — читать онлайн — GetRead