Всю жизнь потом вспоминал Островский московскую драматическую труппу той поры как созвездие образцовых исполнителей Гоголя. "...Для блестящего исполнения "Ревизора", "Женитьбы" и "Игроков" Гоголя нашлись артисты на все роли. Для типов Гоголя московские артисты явились лучшими истолкователями. Люди, не видавшие пьес Гоголя на сцене или видевшие их в провинции, говорили, что только после игры московских актеров они получили ясное представление о выведенных гениальным художником характерах" 5. По словам Островского, сам Гоголь "был очень доволен исполнением "Ревизора" на московской сцене..." И "примировал", как говорилось тогда, в спектаклях несомненно Щепкин - городничий.
Наивно и убежденно принимал он свое право карать и миловать и с искренним драматизмом переживал позор, свалившийся на его седую голову. Наслаждаясь правдивой игрой артиста, автор будущего "Банкрота" мог впервые задуматься тогда о том, что в конце концов трагедия и комедия - лишь условные полюсы драматического творчества, а в жизни комическое и трагическое чаще живут заодно и подлинное искусство легко смывает разделяющую их жанровую границу.
И не покидая театра до последнего хлопка, горячо приветствуя артистов, раскланивающихся на вызовы, наш студент думал: вот где подлинная жизнь, вот где родной дом, и кафедра, и все, все, что только нужно ему.
Едва ли не все деньги, перепадающие от отца, Островский тратит теперь на театральные билеты. Кажется, нет в Петровском театре ряда, от партера до верхних ярусов, в котором бы он не сиживал. В 1842 году он становится даже подписчиком альманаха "Литературный кабинет", составленного из трудов московских артистов, в том числе П. Мочалова и Д. Ленского, и отпечатанного в университетской типографии {Имя издателя альманаха А. П. Славина Островский упоминает, между прочим, в своем первом дошедшем до нас сочинении: "Сказание о том, как квартальный надзиратель пускался в пляс..." (1843). К герою рассказа, чиновнику Зверобоеву, явится однажды Л. П. Сл[авин], чтобы попросить у него стихи для своего издания.}. Мало-помалу Островский знакомится с актерами и начинает бывать за кулисами...
В университете между тем идут занятия, к которым он как слушатель повторного курса относится довольно прохладно. Зимой он держит экзамен по статистике. Студенты готовятся к нему сообща, собираясь по двое, по трое. Расстилают дома на полу огромные бумажные простыни со статистическими таблицами, их требует знать назубок профессор Чивилев. В конце года Островский сдаст ему экзамен на тройку и, вздохнув свободно, разрешит себе в занятиях долгую паузу.
В его образе жизни в это время слишком мало того, что придало бы назидательности его биографии. С некоторых пор Островского чаще можно застать днем в грязном и шумном, продымленном дешевым табаком трактире "Британия", чем в университетской аудитории.
"Британия" расположена как раз напротив университета, рядом с манежем, и инспектор Нахимов старается следить, чтобы студенты не слишком часто плавали, по его выражению, "через пролив". Впрочем, с тем, что "Британия" служит неким приложением к университету, своего рода студенческим клубом, начальство давно смирилось. На стенах там висит расписание факультетских занятий, половые знают поименно всех профессоров и сами отважно рассуждают о литературе. Здесь не редкость увидеть за столиком в углу молодого человека, обхватившего обеими руками голову и пытающегося в последние часы перед экзаменом постичь все бездны учености. Сам Платон Степанович в порядке инспекции наносит изредка сюда визиты. Грозно объясняется со студентом, не заплатившим трактирщику (без погашения долгов в "Британии" университет не выдает выпускного диплома), и с трактирщиком, который норовит вместо рома налить студенту в чай какую-то бурду - а уж в роме старый моряк что-нибудь понимает.
Здесь нередко можно видеть и Островского. Гудит прокуренная "Британия". Студенты локтями на столиках, перед опустевшими стаканами, с трубками Жукова табаку в руках, до хрипоты спорят о новой книжке журнала, о чьей-то лекции, о вчерашнем спектакле...
Так стремительно набегает весна 1843 года, приближаются отсроченные экзамены, и Островский снова берется за тетради и книги. Но как усидишь дома, когда московская весна тянет на улицу! Хочется дни напролет бродить без цели, смотреть, как поднимается парок над протаявшей булыжной мостовой, вдыхать бражный весенний воздух, чувствовать легкость в ногах и счастливый гул в голове и улыбаться неведомо чему, предаваясь неопределенным мечтам и ожиданиям.
Вот он, веселый московский апрель, каким увидит его Островский: "Еще кой-где лежит снег по склонам гор да по оврагам, еще утром и вечером замерзает каждая лужица и лопается под ногой, как стекло, а уж солнце так печет, или, как говорят, сверху так жарко, хоть надевай летнюю одежу. Народ в праздничном расположении духа толпами ходит по улицам, потряхивая завязанными в красные бумажные платки орехами; везде выставляют окна; вот пара вороных жеребцов чистой крови мчит легкую, как пух, коляску, в ней сидит купчик в лоснящейся шляпе, вчера только купленной у Вандрага, и рядом с ним цветущая его супруга в воздушной: шляпке, прилепленной каким-то чудом к самому затылку, и долго дробный стук колес раздается по улице; под Новинское, - замечает кто-то с тротуара; разносчик кричит: цветы, цветочки, цветы хороши, и в весеннем воздухе проносится запах резеды и левкоя " 6.
Ноги сами ведут нашего студента в Нескучное или, по памяти детства, в балаган Лачинио под Новинским, где нас еще издали встретят дурачащиеся и зазывающие публику паяцы на балконе; а внутри балагана во всем простодушии нехитрой техники будут представлены сказочные чудеса. Ну, а если не хочется идти вдаль, совсем рядом с университетом Александровский сад - вечный приют студентов перед экзаменами, и Кремль, но которому так приятно побродить весенним деньком.
Большой дворец в лесах, только еще строится, соборы стоят широко, просторно. У Боровицких ворот на пригорке радуют своем красотой Спас на бору и крошечная церковь Уара. Можно постоять у Царь-пушки и только что поднятого из ямы Царь-колокола, пройти к Спасским воротам, выйти на площадь и поклониться Минину у торговых рядов... Да мало ли куда можно еще пойти?
А может быть, как раз этими весенними днями, вместо того чтобы готовиться к экзаменам, сидит он у окна в своем мезонине у Николы Воробина и марает чернилами и рвет один лист за другим. Что это? Будущая повесть, стихи или комедия? А может, и то, и другое, и третье в очередь? Не знаем.
Знаем только, что, явившись 6 мая 1843 года на экзамен по истории римского нрава к профессору Крылову, Островский принес домой единицу. Как второгоднику ему грозило исключение. Он не стал ждать и сам подал прошение об уходе. 22 мая ему было выдано свидетельство об "увольнении от университета" 7.
Что произошло на экзамене у Крылова? Был ли Островский обескуражен своей неудачей или принял ее спокойно? Об этом можно только гадать.
Известно, что Никита, как звали между собой студенты своего декана, был изрядно свиреп на экзаменах по своему предмету и единицы сыпались у него как из рога изобилия. Допускаем, что и Островский в том настроении, в каком он находился, мог быть не слишком подготовлен к экзаменам.
Но существует идущая, по-видимому, от самого драматурга версия, что Крылов хотел получить с Островского взятку как с богатенького студента. Помилуйте, да возможно ли это? Видный московский профессор, блестящий лектор, да еще "западник" из плеяды молодых профессоров, не какой-нибудь заплесневелый старик чинодрал, и вдруг - взяточник?
Трудно было бы в это поверить, если б не некоторые особенности личности профессора, мимо которых нельзя пройти.
Да, Крылов был необыкновенно способный, обладающий блистательным даром изложения лектор. Он быстро схватывал и усваивал то, что его мало-мальски заинтересовывало. Однажды он попросил у Грановского дать ему почитать что-нибудь о французской революции - он знал о ней лишь понаслышке. Грановский дал ему Тьера и был потрясен тем, сколько неожиданных новых соображений высказал ему Крылов, отдавая книгу. В другой раз при разъезде из гостей уже в передней, Крылов сказал что-то к слову о Римской империи, его переспросили, и тогда он тут же, не сходя с места, нарисовал такую яркую и увлекательную картину падающего Рима, что столпившиеся вокруг него гости в шубах никак не могли разойтись по домам.
Да, Крылов мог очаровать на лекции свою аудиторию. И все же он не пользовался уважением ни среди своих товарищей-профессоров, ни среди студентов. Дело в том, что в его поведении не было нравственной основы. Казалось, он считал себя свободным от каких бы то ни было серьезных убеждений, а без этого обращаются в тлен самые блестящие и редкие способности. Наиболее чуткие слушатели замечали, что при отточенной и внешне изящной форме его лекции напоминали работу какой-то великолепной логической машины. "...Мысль с мыслью цепляются, излагаются в блестящей форме, но жизни, духа, внутренней, теплой связи нет", - говорил С. М. Соловьев 8.
О том, что Крылов не брезгает взятками, в ассигнациях или богатых подарках, давно ходили слухи в университете. В 1846 году, три года спустя после ухода Островского из университета, в результате громкого семейного скандала взяточничество Крылова было доказано. Им возмутились его же товарищи-"западники". Грановский, Редкин, Кавелин требовали убрать Крылова из университета, иначе угрожали сами покинуть его.
Что было за дело Грановскому, что его бывший товарищ принадлежал к партии "западников". "...В России, собственно, только две партии - людей благородных и низких", - сказал как-то Грановский и прибавил, что негодяй останется для него негодяем, будь он последователем Гегеля или Авдотьи Павловны Глинки - старозаветной московской поэтессы, мракобески и ханжи 9.
Островский сдавал свой злосчастный экзамен Крылову, когда тот еще не был уличен во взяточничестве и сохранял вид внешней добропорядочности. Но разве когда-нибудь респектабельность мешала заниматься вымогательством? "Столкновение" студента с профессором, привыкшим к более покладистым ученикам, кажется нам весьма правдоподобным.
И, однако, даже не будь этого скверного инцидента, уход Островского с юридического факультета все равно был предрешен. Так же оставил университет десятилетием раньше Белинский, так же ушел из него, недоучившись, Михаил Лермонтов...
Как ни хороша была, положим, университетская наука, другое было у Островского на уме, другим он жил, к другому стремился. Настал час, когда студент-юрист вдруг заглянул в себя и отчетливо понял: напрасно бьется с ним отец, напрасно сердится, - не быть ему дипломированным дельцом. Неудача ли на экзаменах случилась оттого, что занимался он спустя рукава, или занимался спустя рукава оттого, что не ждал удачи, но только лопнула вдруг внутри какая-то пружинка, которой еще что-то держалось. Единица у Крылова все развязала.
Вообразим теперь, что ждало Островского дома. Обычно спокойный отец на этот раз не удержался, наверное, от взрыва негодования. "Люди семинарского образования всегда склонны к риторике", - заметит герой одной из пьес Островского.
"Бездельник... повис на шее отца... семье обуза... все по театрам да по трактирам... Такими ли мы были... Я в твои годы..." - эти или похожие на то попреки и увещевания должен был услышать провалившийся студент. И возразить как будто нечего, все справедливо. Но вот когда вспомнить бы отцу, как приневоливал сына идти по своим стопам. Да нет, куда там, не вспомнит. А сердится круто, грозит лишить материальной поддержки (собственный выезд, конечно, - долой, в деньгах - ограничить) и немного успокаивается лишь на мстительной мысли: "Что ж, пусть послужит, пусть потянет чиновничью лямку с самых маленьких, как я тянул".
Впрочем, об этом мы можем лишь догадываться, а знаем твердо одно: Николай Федорович сходил куда-то, с кем надо поговорил, и 19 сентября 1843 года Островский, давши подписку, что ни к каким масонским ложам или тайным обществам не принадлежит, был зачислен в Московский совестной суд на должность канцелярского служителя, то есть попросту - писца 10.
В СУДЕ
Каждому москвичу-старожилу известно было скучное старинное здание Присутственных мест при выезде из Воскресенских ворот с Красной площади. На его задворках помещалась знаменитая Яма - московская долговая тюрьма. Одно это название, отдававшее сырым, могильным духом, способно было повергнуть в священный ужас несостоятельного должника. В высоком подвале слепые окошки с толстыми железными прутьями, в холодных камерах томились арестанты. Водевилист Ленский резвился на эту тему в куплетиках:
"Близко Печкина трактира,
У присутственных ворот,
Есть дешевая квартира,
И туда свободный ход..."
Совестной суд помещался совсем рядом с Ямой, и из его окон можно было видеть, как ведут по улице с полицейским солдатом очередную жертву замоскворецкого банкротства.
В это учреждение, за неимением на примете лучшего, и определил поначалу Николай Федорович своего непутевого сына. Карьеры в Совестном суде не делали, но трудно было рассчитывать на более видное и хлебное место для уволенного студента. К тому же Островский поступил в суд, не имея даже первого классного чина, - не чиновником, а "служителем". Что его ожидало? Макать перо в орешковые чернила и учиться разгонисто, чисто и тонко переписывать прошения, составлять протоколы и повестки. Год должен пройти, прежде чем его произведут в чин коллежского регистратора, а там видно будет, какое усердие проявит по службе.
Совестной суд уже в ту пору выглядел учреждением архаичным, доживавшим свой век. Учредила его, расчувствовавшись над "Духом законов" Монтескье и собственной перепиской с энциклопедистами, Екатерина II. По мысли законодателя, Совестной суд должен был основываться на "естественном праве", а судья - прислушиваться к голосу сердца.