Успехи белых армий в 1918–1919 годах вызывали у русских в Тифлисе радость и надежду, особенно среди нас, кадет. Нам было обещано, что мы будем приняты во вновь открытый Владикавказский корпус, куда уже стекались кадеты из всех концов Центральной и Южной России. В Тифлисе составилась группа в 30–40 кадет с двумя офицерами. Горечь расставания с болеющим отцом, матерью и бабушкой, всегда жившей с нами, смягчалась сознанием, что это временная разлука. Мы были уверены, что раз мы опять надеваем кадетские погоны, значит, белые побеждают и мы все вернемся к нормальной жизни, прерванной революцией. Сборы были недолгие, и в начале ноября мы тронулись на двух фургонах по Военно-Грузинской дороге во Владикавказ. Красота этой дороги действительно стоит многочисленных восторженных описаний. Строгое величие Кавказского хребта, столь отличное от уютной романтики Альп, и спокойная прелесть долин Грузии, с поросшими мхом старинными церквами и башнями, были особенно дороги нам, мальчишкам, родившимся и выросшим на Кавказе, где, по словам Бальмонта, «скалы учат силе, а цветы учат нежности». Бальмонт перевел на русский язык поэму средневекового грузинского барда Шота Руставели «Витязь в барсовой шкуре», воспевающую царицу Тамару (1148–1213). Царица Тамара и грузинской, и русской церковью почитается святой. Ее правление было самой блестящей страницей грузинской истории. Лермонтовский образ властительницы Дарьяльского ущелья, сбрасывавшей своих любовников в бурлящий Терек, не имеет ничего общего с исторической царицей Грузии. Святая Тамара была одно время неудачно замужем за князем Юрием, сыном Андрея Боголюбского, потом за осетинским князем Давидом из рода Багратионов. Перевод Бальмонта по праву считается одним из лучших.
Ноябрь – неподходящий месяц для горных путешествий. Начались холода и снежные бури. У туннеля «Майорша» произошел обвал, и нам пришлось дальше идти пешком. К Крестовому перевалу мы добрели замерзшие и усталые. В маленьком духане, полном дыма, грузин и горцев, я первый раз в жизни выпил рюмку коньяка. С непривычки сараджевский коньяк показался мне огнем, но действие его было замечательным. Я сразу ожил, слегка закружилась голова, отяжелели ноги, и жизнь не представлялась уже такой мрачной, как казалась в дороге. Немало рюмок коньяку я осушил потом, но ни одна из них не была столь приятной.
Незабываемое впечатление производит рассвет в горах. В темноте сначала озаряются первыми солнечными лучами вершины самых высоких гор. Постепенно темнота спускается вниз, и горы появляются во всей их ослепительной снежной красоте. А Казбек! Вершина, ниже монастырь и селение. Туч не было, и мы могли им вдоволь налюбоваться. На грузинско-русской границе (что для нас звучало дико) нас приветливо встретили бравые кубанцы-пластуны в английских шинелях. По их бодрому настроению никак нельзя было предположить, что на фронте далеко на севере, под Курском, начались неудачи. Мы ничего не знали о латышской и эстонской дивизиях, переброшенных красным командованием с затихшего польского фронта на Деникина. Усталые, но довольные, мы, наконец, добрались до Владикавказа.
Первое, что мы увидели, было желтое здание корпуса, памятное мне с раннего детства. Столпившись в вестибюле, мы услышали равномерный грохот: первая, строевая, рота шла в столовую. В противоположность вольцам и тифлисцам, владикавказцы шли сдвоенными рядами. Разнообразие погон: на основном желтом фоне мелькали алые, синие, белые, черные – здесь были кадеты почти всех российских кадетских корпусов. Изредка виднелись Георгиевские кресты и медали и нашивки, указывающие ранения. Это были не дети, учащиеся, а боевая молодежь, понюхавшая пороху. Приехавший до нас один из старших тифлисцев князь Химшиев предупредил, что во Владикавказском корпусе строгая, строевая дисциплина и надо быть все время начеку. Вечером в ожидании сигнала строиться на ужин мы болтались поближе к залу первой роты и по первому звуку помчались туда. Поздно: рота была уже выстроена. «Тифлисцы! – крикнул вице-фельдфебель, терский казак Карпушкин[168]. – Это вам не Головинский проспект, потрудитесь не опаздывать!» Однажды рота была собрана вечером в одном из классов. Посередине сидела группа старших кадет разных корпусов.
Старший из них сказал краткую речь, что вот, мол, мы съехались со всех концов России в гостеприимный Владикавказский корпус и рады, что нам дается возможность восстановить старые традиции. И посему вводится кавалерийский цук: старший по поступлению в корпус кадет объявляется «генералом выпуска», следующий – «полковником» и т. д. Этот вид традиции был заимствован некоторыми корпусами из кавалерийских училищ. Цука не было ни в Вольском, ни в Тифлисском корпусе. Когда мы расходились, владикавказцы шли хмурые и перешептывались. На другой день было передано по классам, что владикавказцы никакого цука и «генерала выпуска» не признают и в корпусной жизни все остается по-старому. Старшим кадетом является, как полагается по уставу, вице-фельдфебель. «Кавалеристам», как гостям и меньшинству, ничего не оставалось, как подчиниться решению хозяев.
Я чувствовал себя больным, но все-таки пошел в отпуск к другу моего отца, персидскому консулу Давуд-хану. У него были гости, и я наслушался разговоров. Оказывается, Белая армия под давлением значительно превосходящих сил красных катится на юг и вряд ли сможет задержаться на подступах к Кавказскому хребту. Особенно пессимистично был настроен сам хозяин. Давуд-хан вырос на Кавказе и хорошо знал обстановку. Он громил разбухший и разложившийся тыл белых и не надеялся ни на какую помощь западных союзников. Я в мрачном настроении вернулся в корпус, а через два дня попал в переполненный лазарет с сыпным тифом и воспалением легких. В 1919–1920 годах свирепствовала «испанка», особенно зловредный грипп, от которого умирали сотни тысяч людей. Когда я пришел в себя, то узнал, что во Владикавказе находится и Петровско-Полтавский корпус, эвакуированный из Полтавы. Их корпусной врач, милейший доктор Дербек[169], обходя своих полтавцев, всегда осматривал и меня. В лазарете начались хлопоты и волнения: запахло эвакуацией. Ко мне зашел старший врач доктор Передельский и сказал, что я так слаб, что брать меня с корпусом по Военно-Грузинской дороге он не рискует, и поэтому я буду оставлен в городе. К счастью, Давуд-хан взял меня к себе в консульство. На меня надели персидскую шапку и дали мне легкую работу в конторе.
Первыми вошли во Владикавказ скрывавшиеся в горах красные партизаны, под командой товарища Гикало. Среди них было много китайцев из отряда Пау-Ти-Сана. Китайский отряд был сформирован Кировым. Это были настоящие банды. Регулярные части Красной армии показались мне похожими на их царских предшественников: те же круглые русские лица, та же походная форма, только без погон, кокард и иногда без поясов. Командный состав был, наоборот, совсем не похож на царских офицеров. По городу часто расхаживал какой-то старший командир с маленькой щеголеватой бородкой, воинственного, но никак не воинского вида: коричневый френч и галифе, желтые сапоги со шпорами, тросточка и неизменный револьвер. Вероятно, так же выглядел и известный авантюрист Котовский, из которого советская пропаганда сделала героя. Вскоре этот опереточный персонаж исчез: ходили слухи, что он был арестован Чекой[170].
Для налаживания дипломатических связей Давуд-хан пригласил в консульство на обед командира дивизии, взявшей Владикавказ, и его помощника. Не знаю, был ли это начальник штаба или политрук. Мне было приказано сидеть в своей персидской шапке на левом фланге и безмолвствовать. Советские гости были в неопределенной походной форме и показались мне похожими на дореволюционных писарей, сменивших свой дешевый шик на боевую подтянутость. В разговоре кто-то на правом фланге вместо «Антанта» сказал «Анкета», но все сделали вид, что ничего не заметили. Гости как будто не обращали на меня внимания, но я несколько раз ловил быстрый любопытный взгляд начштаба. Вероятно, несмотря на свою высокую персидскую шапку, я мало походил на перса.
В городе начались аресты буржуазии, «изъятие ценностей», ночная стрельба. Заработала Чека. В числе ее сотрудников оказался один из нашей компании молодежи, интеллигентный еврей, сын местного аптекаря. Он знал, что я кадет, скрывающийся в персидском консульстве, но меня не выдал. Тогда еще иногда действовали дореволюционные нормы человечности. В консульство вселилась и перепуганная горско-бельгийская семья Бамат-Аджиевых. Отец – бывший офицер царского конвоя – хорошо знал моего отца. Сопровождая Императора, он проезжал Брюссель, влюбился в красивую блондинку-немку и умудрился вывезти ее на Кавказ. Она приняла магометанство, стала Султан-ханум, выучила русский и горский язык своего мужа и родила ему двух дочерей. Нина и Эмма совмещали в себе прирожденную западноевропейскую культурность с горячей природой горской женщины. Слушая рассказы обо всем творящемся кругом и красных расправах, Султан-ханум охала и вспоминала свой далекий и спокойный Брюссель. А молодежь оставалась молодежью. Мы гуляли в «Трэке», и – о, глупость, о которой стыдно вспоминать, – я щеголял в гимнастерке с перемычками от снятых погон, вот, мол, посмотрите, кто я, белогвардеец. Давуд-хан решил, что мне пора возвращаться в Тифлис, к матери. Это было своевременно: вскоре после моего отъезда он, несмотря на всю свою дипломатическую неприкосновенность, был арестован и отправлен в Москву, где ему было предъявлено обвинение в укрывательстве «группы деникинских офицеров». Давуд-хан пристроил меня к своему предшественнику, уезжавшему по болезни. Давуд-хан выправил мне документы на девичью фамилию моей матери, так как допускал, что местные старожилы-революционеры помнят моего отца – «золотопогонника». Мы тронулись по Военно-Грузинской дороге в Тифлис. И опять безрассудство: я взял с собой якобы хорошо спрятанные открытки-портреты белых вождей Алексеева, Корнилова, Деникина, Врангеля и Шкуро. Для чего было так глупо рисковать – сейчас уму непостижимо! Большевики не щадили кадет, и найди они у меня этот контрреволюционный материал, я был бы кончен. Действительно, Бог хранит детей и пьяных. Путешествие по Военно-Грузинской дороге летом было гораздо приятнее нашего ноябрьского следования. Я забыл об открытках и любовался природой. К счастью, на советской стороне осмотр прошел благополучно, и мы оказались в безопасности на грузинской. Командир грузинского пограничного поста, посмотрев мои бумаги, спросил: «Месхиев? Я кончил Тифлисский корпус с Ираклием Месхиевым. Кем он вам приходится?» – «Родной дядя». – «А, вот как. Чей же вы сын? Нины Месхиевой? Знал и ее. Но погодите! Если вы сын Нины Месхиевой, ваша фамилия не может быть Месхиев! Тут что-то не то…» Мне пришлось все объяснить. Капитан посмеялся и сказал: «И отца вашего помню. Ну, хорошо, что вы напоролись на меня, а не на какого-нибудь формалиста. Вернул бы он вас на советскую сторону, а там – сами понимаете…» Я горячо поблагодарил доброго грузина и тронулся дальше.
Недалеко от советской границы к нашему фургону подошел горец, оказавшийся ротмистром Эльдаровым. Вместе с Кавказской армией генерала Эрдели он перешел в марте грузинскую границу, но остался поблизости, надеясь организовать в горах партизанское движение против красных. Большевикам удалось сделать то, чего не могли ни царская администрация, ни горские старейшины – примирить осетин и ингушей, всегда враждовавших между собой. Два месяца большевистского гнета оказалось достаточно, чтобы они забыли эту вражду и почувствовали себя братьями, имевшими общего врага.
Свои последние гроши я потратил на билеты на автобус до Мцхета и с трудом добрался оттуда до Тифлиса, плотно закрытого для всех бегущих из оккупированных большевиками областей. Мать и бабушка были несказанно рады увидеть меня дома. В передней сиротливо висела отцовская шинель с красными генеральскими отворотами. Непростительно эгоистична и бездумна бывает молодость. За два месяца жизни в Тифлисе я много раз собирался и ни разу не собрался посетить могилу отца. Более того, последние вечера в Тифлисе я проводил не с матерью, ожидавшей до поздней ночи своего единственного сына, а с малознакомыми девицами в летнем саду бывшего грузинского дворянского собрания. Там же я познакомился с молодым дипломатом из польского посольства. Он оказался бывшим кадетом, что нас сразу сблизило. Когда я, раздираемый запоздалым раскаянием, написал матери из-за границы с просьбой простить мое невнимание, она ответила, что не помнит, чем я перед ней провинился, и прощать ей нечего.
В Тифлисе осталось мало кадет. Кто мог, пробирался в Добровольческую армию, где многие кончили свою молодую жизнь в борьбе с беспощадным врагом. Ходили слухи о большевистских зверствах, называли фамилии замученных. Красные вырезали на плечах захваченных кадет погоны и не останавливались перед другими, более мучительными и циничными жестокостями. Кадеты-грузины одни поступали в училище и собирались служить в грузинской армии, другие уезжали в Крым. Было приятно слышать лестные отзывы о грузинах в армии Врангеля: генерале Ангуладзе[171], командовавшем одной из немногочисленных пехотных дивизий, полковнике Думбадзе[172], лихом дроздовском артиллеристе, его брате Ревазе[173], адъютанте легендарного Кутепова[174], и других. Одиночки готовились в университет и заранее нацепили сине-голубые студенческие фуражки, ставшие мишенью меткого кадетского зубоскальства. Собралась небольшая группа кадет, решивших ехать в Крым к Врангелю. Заправилой был некто Борис, недавно приехавший с территории Добровольческой армии и много нам рассказывавший, как идет там освобождение от большевиков. Для пущей важности он выступал иногда под именем «Илья» и не скупился на уговаривания. Но особенно и уговаривать не надо было: мы все стремились в Крым. К большому огорчению моей матери, я тоже решил ехать. Мать понимала мои побуждения и поэтому меня не отговаривала, но ей было очень тяжело расставаться. Накануне нашего отъезда зачинщик Борис-Илья вдруг передумал и горячо убеждал нас отказаться от поездки к Врангелю. Что его заставило так круто переменить свое решение – осталось загадкой. Но мы твердо решили ехать, и никто из нашей группы его не послушался. Были выправлены нужные документы, и через несколько дней мы выехали в Батум. Официально конечной целью нашего путешествия был не Крым, а Константинополь. Грузинские власти боялись навлечь на себя гнев новых северных соседей – Советской России, и поэтому о Крыме никто не заикался. Сидя в вагоне батумского поезда, было трудно предположить, что через несколько недель мы действительно окажемся в турецкой столице. Вероятно, среди пассажиров в поезде были и советские агенты. Какой-то прилично одетый господин в штатском, с бородкой и бегающими глазами, все время заговаривал с кадетами, намекая, что и он едет не в Константинополь, а в Крым к Врангелю. Его настойчивое любопытство было подозрительно, и мы не удивились, когда белая контрразведка в Севастополе пригласила его к себе на разговор.
В Батуме я пошел навестить семью «одесского» генерала Думбадзе. Я долго стучал, пока меня впустили в дом. В Батуме свирепствовала холера, и город казался вымершим. Богатая полутропическая растительность, плещущееся море и уютные дома с садами не могли рассеять гнетущего настроения. Думбадзе засыпали меня вопросами о Крыме, когда Врангель начнет наступление и освободит Юг России. Они рвались в свою Одессу и были уверены в успехе Врангеля. После сравнительно спокойного перехода через Черное море – мое первое морское путешествие – мы, наконец, в Севастополе. Всюду развеваются бело-сине-красные и андреевские флаги, приведшие нас в восторг, – как будто не было ни большевистского кошмара во Владикавказе, ни внешне спокойного сидения на готовом к извержению вулкане в Грузии. Севастополь с его знаменитой панорамой севастопольской обороны, казенными зданиями, Графской пристанью и множеством военных судов напоминал своим военным профилем Владикавказ. Но там царили горы и армия, а здесь – море и флот. Город кишел военными в различных формах и чинах – больше всего было молодых офицеров знаменитых «цветных дивизий», Корниловской[175], Марковской[176], Алексеевской[177] и малиновой Дроздовской[178]. Мы сразу превратили наши полуштатские костюмы в форму и с гордостью нацепили свои кадетские погоны. Нас облюбовал вербовщик, капитан-марковец, и стал убеждать ехать с ним в артиллерию Марковской дивизии, где уже было много кадет. Я робко возразил, что хотел бы попасть в Сводный полк моей родной Кавказской кавалерийской дивизии[179]. Марковец окинул критическим взглядом мою худущую фигуру и сказал: «Ну куда вам в кавалерию, рубиться со здоровеннейшими буденновцами! Они вам быстро голову снимут». Судьба в лице генерала Врангеля сама сделала выбор: последовал приказ Главнокомандующего об отправке всех не кончивших корпус кадет в сводный Полтавско-Владикавказский корпус в Ялте. На севастопольских улицах нельзя было зевать: я дважды получил замечание за неотчетливое отдание чести. Военные были одеты скромно, некоторые даже бедно, но радовала глаз их бодрость и подтянутость. Последствия тяжелого отступления от Курска к Черному морю были преодолены и психологически, и организационно. Чувствовалась убежденность в правоте и успехе своего дела и вера в своего Главнокомандующего. Это были не толпы беженцев в форме, как рассказывали про Новороссийск, а боевой и патриотический отбор. Недавно части Белой армии, переименованной генералом Врангелем из «Добровольческой» в «Русскую», наголову разбили знаменитый конный корпус Жлобы, угрожавший Крыму. Большую роль сыграла белая авиация под командой генерала Ткачева, громившая красных с воздуха. Газеты восторженно приветствовали эту победу. Выход белых войск в Северную Таврию, как мы знаем теперь из советских же источников, вызвал переполох у красных. Новый командующий Южным фронтом Фрунзе в панике доносил Ленину, что «операция, предпринятая Врангелем, имела очень широкий размах и при удаче грозила нам уничтожением всех сил фронта… 13-я армия, несмотря на значительные подкрепления, ударов врага не выдерживает… дух войск сломлен, среди масс идут разговоры об измене; свежих сил, резервов нет… В самом Харькове у меня нет сейчас ни одной надежной части… Чувствую себя со штабом окруженным враждебной стихией…».
Этот советский документ показывает, как возможна и близка была победа белых даже в таких, казалось бы, безнадежных условиях, как крымское сидение. Советская историография и литература о Гражданской войне так цинично лжива и тенденциозна, что массовому читателю трудно добраться до истины – что же действительно происходило в один из самых трагических и жертвенных периодов тысячелетней русской истории. Но, слава богу, органическая жажда к чтению и мужество отдельных советских редакторов и писателей в России помогают правде пробиться через эти завалы лжи. Постепенно отмирают выдуманные мифы о каких-то «14 походах» Антанты, о вооруженной интервенции капиталистических стран, о гениальной стратегии Ленина, Троцкого и Сталина, о классовой сущности Гражданской войны и т. д. Поэтому в стране не может не идти переоценка политических ценностей. Я лично в этом убедился.
В 1972 году мы с женой, проходя по узкой улочке старого Иерусалима, столкнулись с группой израильских фотографов и журналистов, сопровождавших какую-то молодую пару. Острые глаза жены сразу определили, кто это: известный танцор Валерий Панов и его жена Галина, только что вырвавшиеся в Израиль. Когда мы познакомились, я в шутливом тоне предупредил Панова, что я «белогвардеец». Я всегда говорю это при встрече с эмигрантами-евреями, чтобы они знали, с кем имеют дело. Реакция Панова была неожиданной и очень для меня приятной. «Белогвардеец? Да это герои, честные люди! Они первые взялись за оружие против коммунистов. Это трагедия, что они не победили. Галина, могла ли ты мечтать, сидя в Советском Союзе, что скоро увидишь настоящего белогвардейского офицера?» Панов, которого я считал представителем той социально-этнической группы, в которой меньше всего можно было ожидать симпатий к белым, и я обнялись. Сопровождавшие его израильские чиновники, упорно называвшие его «гражданин Панов» (от «товарища» отстали, к «господину» не пристали), не были в восторге от этого объединения. Я вспомнил остроту, ходившую среди недавних советских граждан, эмигрировавших в Израиль: «От большевиков уехали, к меньшевикам приехали».
Громадная заслуга Врангеля была не только в том, что он преобразовал, воскресил Белую армию и с честью вывез ее и многие тысячи гражданских лиц из Крыма, а и в том, что он правильно подошел к важнейшему вопросу о земле. Председателем Совета министров во врангелевском правительстве был старый и опытный государственный деятель имперского размаха А.В. Кривошеин[180], сотрудник Столыпина и последний министр земледелия Императорского правительства. Подготовленная и проведенная им земельная реформа в Крыму сразу дала положительные результаты: крестьянство успокоилось, партизанское движение пошло на убыль. К сожалению, это было слишком поздно и географически слишком ограниченно. Крым – только маленький кусочек громадной территории России.
Но вернемся к Севастополю. В толпе мелькает с детства знакомая форма: малиновая фуражка, малиновые полулампасы, серебряный прибор – Северский драгун[181]. Я подхожу к полковнику, беру под козырек и называю себя. Он всплескивает руками и обнимает меня. Через 11 лет, приехав в Париж на всемирную колониальную выставку, я разыскал «маневра» Туганова[182] в дешевой гостинице. Вместо блестящего штаб-офицера Кавказской кавалерийской дивизии передо мной сидел старенький худой кавказец в более чем скромном штатском костюме. О нем, о Северском полковом объединении и вообще о военной эмиграции будет сказано позже.
Я пошел в штаб, чтобы повидать помощника дежурного генерала, генерал-майора Эрна[183], последнего командира Северского полка. Всюду порядок, чистота и приветливая деловитость. Генерала я не застал, но познакомился с нижегородским драгуном ротмистром Червиновым[184], братом нашего северца. В казарме, где мы остановились, жили кадеты, кончившие сводный Киево-Одесский корпус в столице Боснии Сараево и только что приехавшие в Крым для поступления в армию. Сараевцев направили в Сергиевское артиллерийское училище, а нас, небольшую группу тифлисцев, – в Ялту. Там в бывшем царском имении Ореанда, рядом с Ливадией, был размещен сводный Полтавско-Владикавказский корпус с новым директором, генерал-лейтенантом Римским-Корсаковым. Переход из Севастополя в Ялту на маленьком пароходе был малоприятным развлечением. Сильно качало, особенно когда мы огибали южную оконечность Крыма, так что нам свет был не мил. Много позже я пересекал неспокойной осенью Атлантический океан, плыл из Хайфы в Венецию по Средиземному, Ионическому и Адриатическому морям, и вот это было удовольствие. Первенство в сильных морских ощущениях крепко осталось за Черным морем. Чудная ялтинская природа, летнее солнце, горы, казавшиеся кадетам из России чем-то вроде Гималаев, а нам, кавказцам, – чем-то вроде холмов, привычная, несмотря на полуголодное питание одной камсой, корпусная обстановка, и, главное, 16-летний возраст способствовали быстрому выздоровлению. В лазарете много играл в шахматы с Пушей Зеленским[185], которого через 58 лет похоронил в Вашингтоне, собирал кизил с Толей Жуковским[186], ставшим в Белграде балетмейстером Королевской оперы, и ходил в отпуск в город. В Ялте жили мои грузинские родственники, семья Кокоши Думбадзе, офицера-летчика, сына знаменитого ялтинского градоначальника и свитского генерала. Про генерала ходило множество еврейских анекдотов. Не анекдот, а факт имел место незадолго до войны на одном из модных немецких курортов, куда он приехал лечиться. Не зная ни одного иностранного языка и не имея знакомых, генерал в непривычном для него штатском костюме присоединился к компании богатых русских евреев, любимой темой разговоров которых была его персона. Он внимательно слушал всякие истории о себе, интересовался подробностями и от души смеялся. Анекдоты были не очень остроумны, но все рассказывали и переживали их с удовольствием. Вот несколько примеров. Один еврей восхищается тем, что Император Николай II, желая проверить пригодность нового пехотного обмундирования, с полным походным снаряжением исходил всю Ливадию. «Это ерунда, – говорит другой еврей. – Вот если бы он надел наш лапсердак и прошел мимо думбадзевского дома – это был бы геройский поступок!» Недалеко от берега тонет еврей и, увидев проходящего по набережной генерала Думбадзе с городовым, взывает о помощи. «Не трогать его!» – говорит генерал. Тогда догадливый еврей кричит: «Долой самодержавие!» – на что немедленно следует генеральское: «Взять его!»
Уезжая, Думбадзе послал развлекавшей его компании бутылку шампанского и визитную карточку с благодарностью за прекрасно проведенное время и за интересные подробности о его жизни, о которых он не имел ни малейшего понятия. Генерал умер за год до революции.
Вопреки всем этим анекдотам, ялтинские евреи отнеслись к его семье очень сердечно и помогали чем могли в трудные дни.
Посещал я также и нашего дальнего родственника князя Черкезова, исполнявшего в Ялте обязанности грузинского консула. Когда красные взяли Перекоп и падение Крыма стало вопросом дней, Черкезов и его милая русская жена убеждали меня оставаться с ними и не эвакуироваться с корпусом куда-то в полную неизвестность. У них, мол, дипломатическая неприкосновенность, надо будет только переждать первое время, а потом они переправят меня домой, в Грузию. Но я уже пережил прелести советского владычества во Владикавказе и понимал, что в Ялте будет еще хуже. Разговоры о том, что большевики в 1920 году уже не такие свирепые, как были в 1918-м, меня не убедили.
Ходил я в отпуск и к однополчанину и старому другу моего отца, генералу князю Бекович-Черкасскому[187], последнему командиру кирасир Его Величества. Обычно гвардейскими полками командовали гвардейцы, но для Бековича было сделано исключение. Во время Японской войны он уехал на фронт, получил орден Святого Георгия и вернулся в Северский полк. В Гражданскую войну он был правителем Кабарды и пользовался громадным авторитетом не только среди своих кабардинцев, но и вообще среди горцев Кавказа. Он умер в Париже. Бывший северец и александриец Посажной[188] посвятил ему стихи, правильно отразившие любовь кавказцев к Бековичу:
Слеза туманит эту фразу.
Черкасский князь, тебя уж нет!
Как передать мне твой Кавказу
Прощально-горестный привет.
Я грохот горного обвала
В парижском гуле услыхал.
Отчизна князя провожала,
Кавказ ему салютовал.
Прощай, кунак! Мы вместе жили,
Делили мир, и пир, и бой,
Царям и Родине служили…
Прощай, кунак! Аллах с тобой!
Жена Бековича, тоже кабардинка из княжеского рода Каплановых, была моложе его на 25 лет, что ей не мешало обожать своего мужа. Я особенно ценил в ней «всероссийскость». Она много читала, копалась в исторических источниках и воевала с парижанами-сепаратистами, особенно с грузинами. Им было трудно возражать княгине Надживат, так как она действительно знала Кавказ и его историю и не имела ни капли русской крови. Была она настоящей барыней, подходившей под английское определение «леди», женщина, в присутствии которой мужчины чувствуют себя джентльменами.
Наш корпус был переведен в более просторные казармы в Массандру. Там произошел случай, показывающий, как кадеты относились к произволу над населением. В корпус пришли две женщины с жалобой, что они купили на толкучке у какого-то молодого человека одеяла, а через несколько минут подошли два кадета и «реквизировали» купленное, как казенное добро. Старшие кадеты – сплошь фронтовики – решили взять это дело в свои руки, чтобы примерно наказать виновных. «Продавец» и «представители власти» были опознаны, а одеяла возвращены пострадавшим. Ночью первая рота была поднята и было прочитано постановление старших кадет, что за мародерство с виновников снимаются погоны и они будут выпороты шомполами. Это было очень неприятное зрелище, особенно когда один из них стал визжать как поросенок. На следующее утро все трое исчезли из корпуса. Начальство не знало или делало вид, что не знает о случившемся.
В первой роте расцвело увлечение спиритизмом, захватившее даже командира роты, полковника Редина[189]. Он лично не принимал участия в спиритических сеансах, но не препятствовал им. У Редина на фронте пропал без вести сын, и он часто приходил посмотреть, как идут сеансы и нельзя ли узнать что-нибудь о судьбе сына. Вопросы задавались на животрепещущие темы, вроде: «Чем кончится Гражданская война?» – «Победой белых». – «Когда?» – «Очень не скоро». – «Что будет с нами?» – «Уедете за границу». – «Куда?» – «В…» Тут следовало непонятное сочетание букв, которое ярые адепты спиритизма позже, сидя в лагере в Югославии, задним числом подводили под его название: Стриище. Спрашивали еще: «Все ли вернемся в Россию?» – «Нет, только 300 человек». На конкретные вопросы иногда следовали более или менее удачные ответы.
Население Крыма и сам генерал Врангель не знали о тайных и усиленных переговорах между Пилсудским и Лениным в октябре 1920 года. Достигнутое ими соглашение о перемирии, а затем о мире было стратегическим предательством Польшей Врангеля. Это было вторым предательством Пилсудского: первое имело место осенью 1919 года. Большевики действовали тогда через Мархлевского, друга Розы Люксембург, старого приятеля и Ленина, и Пилсудского. Теперь из польских первоисточников мы знаем, чем руководствовался Пилсудский и его преемники. Пилсудский, как старый революционер, сочувствовал больше большевикам, чем белым генералам. Белые боролись за «единую и неделимую» Россию (что, между прочим, не распространялось ни на Польшу, ни на Финляндию), поэтому поляки на верхах считали, что помощь белым идет против польских национальных интересов. Сознательное бездействие польской армии осенью 1919 года позволило большевикам снять лучшие войска с польского фронта и перебросить их на юг против генерала Деникина. С другой стороны, как замечает бывший начальник польского Генерального штаба генерал Галлер, «слишком быстрое поражение Деникина также было не в интересах Польши. Мы предпочитали, чтобы его сопротивление продолжалось, чтобы советские войска были прикованы к фронту на более продолжительное время. Само собой разумеется, что вопрос был не в оказании эффективной помощи Деникину, а в продлении его агонии». Начальник польской академии Генерального штаба генерал Кутржеба идет дальше: «Когда обнаружилось, что Деникин не соглашался признавать независимость Польши (что было ложью, так как признание Деникиным независимости Польши было «безоговорочным и полным»), Пилсудский решил не помогать Деникину, а помочь Советам справиться с ним. В итоге польская армия неделями бездействовала, соблюдая якобы негласное перемирие, пока Советы вели операции против Деникина. Таким образом Пилсудский дал им возможность разбить Деникина» («Польска Зброина», 7 мая 1937 года).
Пилсудскому приписывается фраза, что он «сел в один поезд с Лениным, но вышел раньше, на станции, называемой «Польша». Ленин же поехал дальше, к мировой коммунистической революции. 19-лет-нее пребывание наследников Пилсудского на этой «станции» кончилось 17 сентября 1939 года, когда Красная армия нанесла полякам предательский удар в спину под предлогом освобождения от «фашистского ига» белоруссов и западных украинцев. Совето-польские переговоры о мире «велись в строжайшей тайне» от польского народа и от западных союзников. Третья русская армия генерала Бредова, ожидавшая в Польше перевоза к Врангелю, вместо Крыма попала за колючую проволоку. Это было предательством, не спасшим в конечном итоге Польшу и погубившим последний антибольшевистский бастион в Европейской России. Прекращение военных действий на польском фронте сразу сказалось в Крыму. Ударный лозунг «Все на Врангеля!» стал решительно проводиться в жизнь. Численное и огневое преимущество красных возросло в несколько раз, спешно подвозились резервы и военная техника. Сама природа ополчилась на белых: зимние холода начались гораздо раньше, и замерзли обычно не замерзавшие Сиваши.
Приказ об эвакуации пришел внезапно. Как я слышал потом, корпусное начальство растерялось и только с помощью старших кадет смогло провести эвакуацию в порядке. Жизнь в Ялте догорала, но никаких волнений не было. Подходили части конного корпуса[190] генерала Барбовича[191], прикрывавшие отступление войск генерала Кутепова. Глядя на усталых, но бодрых и подтянутых кавалеристов с белыми гвардейскими поясами, трудно было поверить, что они только что проделали тяжелый арьергардный переход от Северной Таврии до Ялты. Никаких демонстраций против белых я не заметил. Крым один раз уже пережил советскую оккупацию и знал, что это такое. Жители смотрели на нас с симпатией, одни женщины нас крестили, другие всхлипывали. Мое активное участие в эвакуации выразилось в том, что один раз я был назначен в городской патруль по пустеющим ялтинским улицам и раз поссорился с кадетами, бравшими на молу шинели из английских тюков, не успевших доехать до фронта. Генерал Врангель приказал оставить это обмундирование нетронутым, чтобы оно помогло русским людям, вольно или невольно оказавшимся под красными знаменами, перенести необычно суровую зиму 1920/21 года.
1 ноября сводный Полтавско-Владикавказский корпус погрузился на плоскодонную шхуну «Хриси», совершавшую лишь местные рейсы. Когда мы отплывали, был безветренный и ясный вечер. На «Хриси» яблоку было негде упасть – все было заполнено кадетами, персоналом и корпусными семьями. Первая рота расположилась на палубе, всматриваясь в постепенно исчезающие огоньки «нашего» Крыма, нашей России. По-моему, лучшее описание прощания с родной землей дал в своих воспоминаниях творец «чуда в Крыму» сам генерал Врангель: «Спустилась ночь. В темном небе ярко блистали звезды, искрилось море. Тускнели и умирали огни родного берега… Вот потух последний… Прощай, Родина!..»
Разлука с Россией больно сжимала сердце, но не было ощущения, что это навсегда. Была даже не надежда, а уверенность, что исход из Крыма не окончание, а только перерыв в вооруженной борьбе против большевистского зла, завладевшего нашей Родиной. На корме стройно зазвучали голоса: кадеты всех корпусов любили и умели петь. Под темнеющим, уже не русским небом неслись старые народные, военные и казачьи песни, сменявшиеся новыми добровольческими о том, как «смело мы в бой пойдем за Русь святую и как один прольем кровь молодую»; «Вспоили вы нас и вскормили, России родные поля, и мы беззаветно любили тебя, Святой Руси земля». Эта грусть и жертвенная готовность умереть, «сложить головы», «пролить кровь молодую» была типична для Белого движения.