К книге
Александрия. Роман об Александре Македонском по русской рукописи XV векаПРИЛОЖЕНИЯ. СТИЛИСТИЧЕСКИЕ ОСОБЕННОСТИ РОМАНА ОБ АЛЕКСАНДРЕ МАКЕДОНСКОМ
63%
ПРИЛОЖЕНИЯ. СТИЛИСТИЧЕСКИЕ ОСОБЕННОСТИ РОМАНА ОБ АЛЕКСАНДРЕ МАКЕДОНСКОМ
5

Из памятников древнерусской литературы до XVII в. сербская Александрия является, пожалуй, единственным образцом жанра средневекового романа. Ей присуща довольно сложная фабула, она населена большим числом персонажей, традиционный «историзм» в значительной мере уступает в ней место занимательности: она рассказывает не только о необыкновенной судьбе «царя и самодержца вселенной» и его славных победах, но и о его удивительных приключениях, о мире чудес, открывшемся перед Александром во время его похода в таинственную «десную страну востока». В то же время перед нами не просто рыцарский роман или роман приключений: и его автора, и русского редактора, внесшего немало нового в сюжет Александрии,[260] волновали различные философские проблемы. Они задумывались над неустроенностью мира, в котором люди бессильны перед превратностями судьбы, где смерть одинаково грозит и простому воину, и могущественному царю. Они сравнивали свою жизнь, полную несправедливости и жестокости, с «ангельским житием» добродетельных нагомудрецов, которые, однако, как и все люди, напрасно мечтают о бессмертии.[261]

Какими же художественными приемами пользовался автор для воплощения сложного сюжета и глубокого смысла Александрии? Какие из них, выдержав испытание временем, сохранились в арсенале современного романиста и какие, напротив, отступили на второй план или исчезли вовсе? Ответить на эти вопросы частично помогают наблюдения над некоторыми особенностями стиля Александрии.

При этом нельзя забывать, что Александрия — роман переводный. Может возникнуть сомнение, насколько вообще правомерно рассматривать это переводное произведение как определенный этап в развитии древней русской литературы. Однако мы полагаем, что специфика литературного развития того времени позволяет игнорировать разницу между произведением переводным и оригинальным. Во-первых, репертуар древнерусской светской прозы был настолько ограничен и удельный вес переводных памятников в ней был настолько велик, что каждое из этих произведений играло заметную роль в развитии русской литературы. «Литературные центры Востока и Запада, — писал А. С. Орлов, — поделились с Россией характерными произведениями своей древности (начиная с предшествующей эры): они дали средневековой России популярнейшие из мировых сюжетов, познакомили ее с главнейшими видами повествования».[262] Во-вторых, как уже не раз отмечалось исследователями, древнерусские переводчики (особенно произведений светских) допускали относительную свободу в обращении с текстом оригинала, то облегчая несвойственные русскому языку конструкции, то украшая текст традиционными для русской книжности тропами, а порой и значительно перерабатывая свой оригинал.[263] Поэтому такие переводы являлись одновременно и творчеством русских переводчиков и редакторов, на них совершенствовался и шлифовался литературный язык, обогащалась его стилистическая система.

Сопоставляемые ниже списки: сербский список, изданный С. Новаковичем,[264] и Ефросиновский список конца XV в., положенный в основу настоящего издания, — не могут естественно отождествляться со списком-оригиналом перевода и списком-архетипом (родоначальником) всех русских списков Александрии. В этом отношении производимые нами постоянные сравнения сербского и русского текстов условны. Они интересны лишь как свидетельство того, какие стилистические черты южнославянского текста казались приемлемыми и какие, напротив, подверглись изменениям и правке на одном из ранних этапов бытования сербской Александрии на русской почве.

* * *

Одной из сложнейших проблем, стоявших перед древнерусской литературой, была проблема изображения человеческого характера. Романист нового времени обычно не спешит характеризовать своего героя; читатель познает его постепенно, оценивая его слова и поступки, порой ошибается, поддавшись первому впечатлению, и разочаровывается в нем впоследствии или, напротив, проникается уважением и любовью к скромному и невзрачному на первый взгляд персонажу.

Средневековый читатель был в значительной мере лишен возможности сам постигать и оценивать героя, автор навязывал ему готовую, обычно трафаретную характеристику.[265] Так и в Александрии, с первых ее строк мы узнаем, что Александр «красен и смирен, благонравен», что он исполнен «естественной добродетели» и чужд помыслов о «славе и богатстве». Александр «долготерпелив», целомудрен и мужествен, сообщает нам далее автор, нимало не заботясь о том, что изображенные им далее поступки Александра опровергают эту характеристику. Так, Александр, якобы смотрящий на славу и богатство как на «тленное и мимотекущее», становится «самодержцем» «всей вселенной» и у покоренных народов непременно требует большой дани.

Интересно, что русский редактор несколько дополнил перечень добродетелей, приписанных Александру южнославянским автором. Так, он приписал Александру смирение и целомудрие, «благообразность», т. е. внешнюю привлекательность, заменил «благонравием», отчего разрушился логичный образ южнославянского текста: все, смотревшие на него, видели его красоту и привлекательность («красьнь же и благообразьнь кь вьсемь зрештимь его бе» — Нов., стр. 2); ср. русский текст («красен и смирен, благонравен и ко всем зрящим его», л. 20), где внешние и духовные качества смешаны. Зато образ стал еще более привычен русскому читателю: традиционный эпитет характеристик «смирен» не раз встречался ему в летописи; например: «так бяше блаженый сь князь тих, кротък, смерен и братолюбив»;[266] «В се же лето преставися Иоан митрополит... смерен же и кроток, молчалив»;[267] «Бе бо (Ян Вышатич, — О. Т.) мужь благ, и кроток и смерен»;[268] «Так бе блаженый сь князь правдив, щедр, кроток, смерен»[269] и т. д. Мы встречаемся здесь с характерной чертой древнерусской (как, вероятно, и любой другой средневековой) литературы, которую принято называть «литературным этикетом». Проявления литературного этикета, т. е. литературного канона, устанавливавшего, что надо изображать (так называемый «этикет ситуаций») и как надо изображать (этикет словесных формул изображения), очень многообразны.[270] Одним из требований этикета и была характеристика человека — будь это реальное лицо в летописном рассказе или полулегендарный святой в житийном повествовании — с помощью определенных устойчивых («традиционных») эпитетов.

С подобными традиционными эпитетами и более сложными устойчивыми литературными формулами мы встречаемся в Александрии постоянно.

Так же традиционны, например, и портретные характеристики Александрии. Александр «красен» (красив), «красна» Олимпиада, «паче всех жен краснейши» Роксана — так скупо обрисована внешность основных героев Александрии. Подробнее говорится лишь о Поре, который, по словам Филона, «телом убо велик есть и очима зерк и сожмарлив» (л. 145). Но эта характеристика лишь производит впечатление необычной: она создана русским редактором (в сербском тексте: «тела убо велика есть и дебела, иако убо зело, нь гнила». Нов., стр. 105) в традиционной для оригинальных русских летописей и переводных хронографов манере. Описание лица, фигуры и глаз — обычные компоненты летописного портрета. Например: «дебел теломь, чермен лицем, великыма очима»;[271] «взором (т. е. с виду, — О. Т.) красен и телом велик»;[272] «лицем красен, очима светел и грозен».[273] Сходный отбор деталей находим и в «коллективном портрете» рязанских князей: «лецем красны, очима светлы, взором грозны».[274]

Эти обобщенные характеристики происходят не от неумения увидеть и описать действительно индивидуальные черты исторических лиц или литературных персонажей, а от осмысленного стремления следовать в характеристиках традиции, определенным «нормам», все тому же «литературному этикету». Писателю древней Руси были известны и иные приемы изображения внешнего облика героев; таковы, например, портретные характеристики Хроники Иоанна Малалы, переведенной еще в домонгольской Руси: «Елень бо (Елена, героиня греческого эпоса, — О. Т.) телом предобра и възрастом, добрососа, чиста акы снег, млада плотию, доброма бровма, доброноса, добралика, русовласа, нажелть, великома очима...»;[275] «Агамемнон бе велик, чист, доброносен, густобрад, чръновлас, велеок, книжен, веледушен, благороден».[276] В оригинальной древнерусской литературе такие портреты крайне редки. К числу их относится, например, характеристика князя Владимира Васильевича: «... возрастешь бе высок, плечима великь, лицемь красен, волосы имея желты, кудрявы, бороду стригыи, рукы же имея красны и ноты...».[277] Портреты Александрии, как видим, исполнены в этикетных традициях славянской литературы.

* * *

Анализируя приемы изображения человека в литературе XIV—XV вв., Д. С. Лихачев писал: «В центре внимания писателей конца XIV—начала XV века оказались отдельные психологические состояния человека, его чувства, эмоциональные отклики на события внешнего мира. Но эти чувства, отдельные состояния человеческой души не объединяются еще в характеры. Проявления психологии не складываются в психологию. Следующее объединяющее начало — характер человека — еще не открыто... Психологические состояния как бы „освобождены“ от характера. Они могут поэтому меняться с необычайной быстротой, достигать невероятных размеров. Человек может становиться из доброго злым, при этом происходит мгновенная смена душевных состояний».[278]

Эта «освобожденность от характера» очень наглядна в Александрии; не стремясь изобразить всю сложность человеческих чувств, корректируемых индивидуальным характером, автор ограничивается традиционными, этикетными формулами, долженствующими передать гнев и радость, скорбь и умиление. Так, в совершенно одинаковых выражениях передано чувство гнева, охватывавшего Александра и Дария при чтении «грамот» противника: «Александр же, слышав писание то, тогда ярости и гнева исполнися, похватив грамоту и раздравь ю» (л. 42); «Царь же (Александр, — О. Т.) ярости и гнева наполнися» (л. 48); «Дарей же грамоту прочет, ярости и гнева исполнися» (л. 71 об.).

Так же традиционны, лексически стереотипны и изображения других эмоций. Чувство радости передается обычно формулой «радостен бысть (быв)»: «царь Филипп радостен же бысть зело» (л. 37); «приат и прочет (грамоты, — О. Т.) велми радостен быв» (л. 45); «Сие славное сретение царь Александр видев, радостен быв велми» (л. 57); «Александр же^ сия дивные глаголы слышав, радостен бысть зело» (л. 59); «Александр же, сон видев, радостен бысть зело» (л. 85 об.—86) и т. д. Интересен в этой формуле распространенный в средневековой литературе «максимализм»: если радостен, то обязательно «зело» или «вельми», если плач, то обычно «велик», если кому-либо приносят дары, то обязательно «многоценны» или «велики».

В традиционных выражениях описывается в Александрии и зарождение любовного чувства. Нектонав, увидев Олимпиаду, «красотою лица ея уязвися, яко стрелою устрелен бысть во сердце любовию» (л. 25 об.); царь Анакорнос также «устрелен бысть красотою жены Филиппа» (л. 36 об.). Характерно, что почти теми же словами расскажет автор и о любви Александра к Роксане, хотя всячески подчеркнет, что их чувства не идут ни в какое сравнение с любовными помыслами Нектонава или Анакорноса. Любовь пришла к Александру мгновенно: когда умирающий Дарий вручил ему свою дочь, Александр «с престола встав и Роксану за руку прием, всем сердцем полюбивь ю, и сладко целовавь ю», и с того момента также оказался «устрелен во сердце женскою любовью». Не скрывает Александр, что взял Роксану в жены, «безмерную красоту лица ее видев». И все же, несмотря на традиционность в изображении всех любовных коллизий, в Александрии есть серьезная попытка сказать о любви нечто большее. Любовь смягчила суровую душу воина Александра: до тех пор, пока женская любовь не «объяла» мое сердце, пишет он матери, я «никако не помыслих о домашних и ни во что же вменях, где убити мя хотят, где ли аз убити хотех» (л. 108—108 об.). О глубине и силе своего чувства скажет Александр в предсмертном обращении к Роксане: «Отнели же совокупихся с тобою и толико извещение сердца моего показах к тебе, яко же ни един мужь жене своей» (л. 190). Так, наряду с этикетными изображениями мы встречаем в Александрии и попытки подчеркнуть индивидуальное, частное, попытки создания характера.

Тема непрочности человеческого счастья, превратностей судьбы, перед которой бессилен даже могучий «самодержец вселенной», — одна из центральных в Александрии. Поэтому автор особенно охотно изображает переживания человека, застигнутого горем среди счастья и удач, или наоборот, обретшего надежду в минуту отчаяния. «Несть бо радости, иже не пременится на жалость», — скажет автор в самом начале Александрии по поводу крушения государства Нектонава (л. 23). «Несть на земле радости, иже не преложится на жалость», — повторит ту же мысль Пор, узнав о поражении могущественного Дария (л. 100), а Дарий, получив его помощь, придет «мало некако от великиа скорби в малую радость» (л. 100 об.). Но тщетны надежды Дария: Персиду постигает участь Египта. Вот Александр помогает попавшему в беду Кандавкусу, и тот, счастливый, говорит македонскому царю: «Отколе образ твой сподобихся видети, вся прилучившаяся мне скорбь на радость пременися» (л. 154). А сам спаситель Кандавкуса, Александр, «прискорбен бысть, отнели же ему смерть провозвестися». «Всяк бо человек, смерть свою проповедует, радость на жалость пременует», — объясняет автор. Так, казалось бы, чисто этикетный прием — изображение сходных ситуаций в сходных словесных формулах — приобретает здесь новое звучание: он становится лейтмотивом, организующим произведение, заставляющим читателя на новых и новых примерах находить подтверждение авторской мысли о бренности земного счастья и могущества человека.

И все же автор Александрии смог по-своему, живее и ярче, чем это допускалось литературными канонами, передать различные эмоции своих героев. Вот Нектонав, убедившись во время гадания, что волшебные чары бессильны задержать вражеское нашествие, «в недоумение впад и восплакася» (л. 23); с нетерпением и надеждой ждет помощи Нектонава Олимпиада: «Что ми труд даеши человече? Аще возможно ти есть творити, и не медли!» — торопит она его (л. 25 об.); смущенно встречает веселящийся на брачном пиру Филипп Александра — «в раскаяне быв о том и поник лицем на землю» (л. 34 об.); тревога за надменную самоуверенность Дария звучит в словах персидского посла Кандаркуса, привезшего смелый ответ Александра на грамоту персидского царя: «Не подобает ти, царю, такую грамоту прием, смеятися ей, в малолетней юности многолетну старость видех, не исторгнеши ли кипариса млада, а о старом и не трудися» (л. 43—43 об.).

Мастерски передает автор и раздумья своих героев. Напомним хотя бы размышления Александра после вещего сна, предвещавшего ему скорую смерть: «И сия помышляя, царь Александр в недоумении пребываше, глаголя в себе: „Когда постигнет мене смерть, и кто мне памят сътворить по смерти моей? Будет ли телом востание паки, ли не будет?“... Дивляше бо ся, глаголя: „Како согнившуся телу и распадшуся костем, в то же ли бытие пакы приидет?“» (л. 173). Перед нами проходит целая вереница сменяющих друг друга эмоций: то это грустное раздумье о возможности забвения его величия и славы, то тревожное недоверие к обещанному «телом встанию», и тут же удивительно тонко найденная деталь — Александра волнует мысль: а что если его «премудрый разум» вернется не в его тело и он, Александр, не будет уже гармонически сочетать физическое и духовное совершенство, как при жизни?

А завершает этот внутренний монолог псалом: «Возвеличишася дела твоя, господи, вся премудростию сътворил еси» — грустный итог тяжелых раздумий неубежденного, протестующего, но бессильного перед неумолимым роком человека.

Тревогу матери за сына, находящегося в дальнем и опасном походе, передает автор в письме Олимпиады, интересном примере экспрессивноэмоционального стиля в Александрии: «... отнели же в Макидонии видения твоего сладкаго разлучихся, — пишет Александру мать, — оттоле сердце мое и душа моя рать межю собою сътвориша велику, и умирити их не возмогох. Да всегда слезами горкыми тружаема есмь, твоего помышляю разлучения, о сыну мой, вся царская богатьства и злато ни во что же вменяю, не зряще тебя, сладчайшаго моего света...» (л. 177 об.).

Интересны и лирические монологи Александрии, в которых также сухой повествовательный стиль уступает место эмоциональному, насыщенному яркими образами и экспрессией: «О Александре, всего света царю и храбры господине, — плачет над телом мужа Роксана, — ... не зриши ли мене, поне в чужей земли оставил мя еси, а сам, яко солнце с солнцем под землю зашел еси!... О земле и основание вечных утвержений, горы же и холми, плачитеся со мною днесь и поточите источници слезы, дондеже езера наполнятся и горы напьются пелыни, ибо и горести всякиа горчайши мне зело днесь» (лл. 192 об.—193).

Было бы ошибочно, однако, полагать, что плач этот совершенно самобытен. Он также подчинен этикету плачей, совпадая своей образной системой с древнерусскими плачами, которые в свою очередь находят параллели с народными плачами и причитаниями.[279]

Интересно сопоставить, например, некоторые образы из плача Роксаны с образами плача Евдокии в «Слове о житии и преставлении великого князя Дмитрия Ивановича»:

Плач Роксаны

Сам яко солнце, с солнцем под землю зашел еси.

Горы же и холми, плачитеся со мною днесь... горести всякиа горчайши мне зело днесь (л. 193).

Плач Евдокии

Солнце мое, рано заходиши.

Старые вдовы, потешайте мене, а младыа вдовы, поплачите со мною: вдовыя бо беда горчае всех людей.[280]

Перед нами особого рода этикетность — не этикетность устойчивых формул, а этикетность образов: сравнение умершего с заходящим солнцем, обращение к людям и природе с просьбой разделить горе вдовы, «плакаться» вместе с ней, ибо горе ее «горчае» всех других. Наличие параллелей сербского текста Александрии с созданным на русской почве плачем Евдокии говорит об общности этикетных формул плача в литературе и фольклоре разных народов.

Лиричны интимные обращения Александрии: «Свете очима и душа моя, милый живот, Олимпиада царица...» — обращается Филипп к Олимпиаде (л. 24 об.); «Душе и сердце и милый животе, свете очию моею, вселюбезная моя дщи Роксана!» — говорит дочери Дарий (л. 105). Сходны и обращение Олимпиады к Александру «Вселюбезный мой сыне и милый свете очима моима» (л. 176), и обращение ее к Роксане (л. 180 об.), и, наконец, предсмертные слова Александра к жене. Во всех этих обращениях присутствует оборот «свет очима моима», а в двух из них (лл. 24 об. и 105) встречающийся в тексте Ефросиновского вида оборот «милый животе» (сравни позднейшее «жизнь моя»). Сходные обращения — «утроба моя», «животе мои» и «живот мой драгый» — есть и в плаче Евдокии; редактор добавлял, следовательно, привычные для русского читателя формулы интимного обращения.[281]

Большей разработанностью стиля ораторской прозы, в котором древнеславянские литературы являлись наследниками и продолжателями античных и византийских традиций, объясняется, видимо, резкое отличие стиля обращений, диалогов, посланий от повествовательного стиля романа.

Слова автора, вводящие речь персонажа, обычно традиционны, эмоционально бесцветны. Это в подавляющем большинстве случаев обороты «рече же к нему», «он же к нему рече», «и рече» и т. д. Иные глаголы, вводящие прямую речь («возопити», «глаголати»), встречаются редко.

Редки и немногословны описания жеста или мимики, например: «Въстав же, Александр кубець в руце свои прием и, прослезився, к Филипу рече» (л. 78 об.); «Сию грамоту пред Дарием прочтоша, ко властелем своим озреся, рече» (л. 95); «И сих увидев, Дарей пренеможе душею и болев сердцем, и много плакався, Роксану за руку ем и жалостно притщца к своему сердцу и рече» (л. 105) и т. д.

Иногда и жест становится «универсальным»; таково, например, покачивание головой, выражающее самые различные чувства — восхищение, иронию, грусть и т. д.: «Нектонав же сию (Олимпиаду, — О. Т.) видев, неизреченней красоте и доброте лица ее подивися и очима на ню позирая и главою покивая» (л. 25 об.); «Александр же грамоту прием и прочет ю, главою покивав, рече: „Неизочтенно есть гордение твое.(л. 44 об.); «Филип же грамоту прочет, главою покива, прослезися много» (л. 79); «Дарей же, покива главою, рече: „Бог елико хощет, да творит“» (л. 91) и т. д. Одиноко в Александрии аффектированное описание гнева Александра, узнавшего о хитрости царицы Кандакии: «Сие слышав, Александр образ свой изменяти начат, зубы своими скрежташе и очима своима семо и овамо позирая» (л. 162), так же использующее, между прочим, «традиционную формулу» гнева: «скрежетати зубами».

* * *

Преклонение перед мудростью — постоянный мотив многих произведений древнерусской литературы. Оно не ограничивалось лишь декларативным ее прославлением, хотя и такого рода декларации были широко распространены,[282] но и порождало активную деятельность переписчиков и компиляторов, из-под пера которых выходили столь любимые в древней Руси сборники, как «Пчела», «Златоструй», «Маргарит» и др.

В Александрии это почитание мудрости не только присутствует, но и оказывает немалое воздействие на стиль и образную систему романа. О мудрости Александра сообщается с первых же строк: «словесным мудростям» обучает его Аристотель, «муж искусен и украшен всякою хитростию философскою», Аристотель, которого сам Александр характеризует в таком пышном обращении-приветствии: «Добре пришел еси, многочестная и мудрая главо, добре пришел еси, негасимый светилниче, казателю всему миру, философе великый и дивный Аристотелю! Добре пришел еси, его же мудрости подивишася еллини и почюдишася халдеи, его же хитрости подивишася египетстии волсви и мудреци!» (л. 174 об.). А мудрые островитяне заключают рассказ о себе следующими словами: «И пребываем зде, и разумом философскым потешаемся, да ничто же ти от нас взяти, точию что от мудрых наших, аще требуеши, возми колико хощеши, полезно бо ти не в кое время». На это Александр отвечал: «Поистине Соломон рече: мужь мудр — скровище неиздаемо, мужь мудр — источник неисчерпаемы есть, един мужь мудр множеством обладает людей, един муж безумен множество погубляет людей» (л. 118).

Сама же «мудрость» в виде афоризмов автора или афоризмов, вложенных в уста персонажей, пронизывает все произведение, оказывая, в частности, немалое влияние на приемы изображения духовного мира Александра и его сподвижников. Это проявляется хотя бы в том, что живой реалистический диалог персонажей иногда как бы подменяется изящным, но бесплодным состязанием философствующих мудрецов. Так, на вопрос Александра, как ему царствовать, «муж мудр» Филон отвечает: «Всяк възраст человеческий в чину потребен есть» (л. 38). Подхватывая его мысль, Александр отвечает также афоризмом: «Старость честна и немноголетна». В беседу вступает Селевк, в свою очередь цитируя премудрого Соломона: «Царство множеством людей състоится, царь же несоветен — не верен, саморатник есть себе».

Отдельные сравнения и афоризмы встречаются в Александрии по нескольку раз. Так, сообщая Нектонаву о нападении на Египет «восточных царей», вестник сравнивает царство с морем, которое «страшно плавающим является» (л. 22). А персидские вельможи говорят своему царю: «О великий царю Дарие, великим кораблем велико падение бывает ... И царства множеством людей не стоить, но храбрыми витязи състоится, яко же корабли в мори великыми волнами обуреваеми, страшно плавающим являются, но крепкими кормникы укрепляеми» (л. 89). Терзаемая тревогами человеческая душа также сравнивается с кораблем и в письме Александра матери («И мы сами обуреваеми есми, яко же корабль в пучине морстей волнами тружаем» — л. 133 об.), и в описании его собственных размышлений после вещего сна, предвещавшего ему смерть: «Сердце же его обуреваемо бяше, яко же некий корабль в пучине морьстей ветром и волнами обуреваем многими» (л. 170— 170 об.).

Важная для автора мысль о превратности судьбы иллюстрируется не только самим сюжетом романа, не только описанием переживаний человека, «пременующего» «радость на жалость», но и постоянным напоминанием о неизбежности возмездия за «превознесение» и гордость: «О горе тебе, во градех великый Египте, вознесыися до небес и до ада снидеши!» — восклицает вестник царя Нектонава. «Неизочтенно есть гордение твое, и от высокоумия твоего, Дарей ... до небес вознесеся и до ада снидеши», — пишет Александр. А сам Дарий скажет о себе то же самое и теми же самыми словами: «Аз есмь Дарей царь, его же прелесть временная до небес возвыси и честь неуставная до ада сведе» (л. 103 об.).

Встречается в Александрии и несколько традиционных для средневековой книжности рассуждений о женской «прелести». Царь Анакарнос поплатился жизнью за то, что забыл старую притчу: «Человече, не буди лепотою женскою уязвен» (лл. 36 об.—37). Из-за Елены разразилась Троянская война, и автор Александрии вспоминает по этому поводу судьбы Адама, Самсона, Соломона, вспоминает, что «изначала бо вся злая женою быша» (л. 64); филиппикой против «лукавых жен» разражается автор и в рассказе о Минереве, пославшей своим сыновьям яд для отравления Александра (л. 185 об.).

Это вкрапление цитат, афоризмов и целых притч[283] в литературные произведения самых различных жанров — летописи, повести, жития — было обычным явлением в древнерусской литературе. Этим повышался авторитет произведения, усиливалось его моральное воздействие. Включение цитат, дидактических рассуждений или молитв существенно определяло и стилистический облик памятника, становясь (наряду с употреблением традиционных формул, «плетением словес» и другими чисто языковыми приемами) средством создания «высокого стиля».

* * *

Бросающейся в глаза чертой Александрии является обилие в ней цифр: то это указание на численность войск, то подсчеты даров и захваченных трофеев, то перечисление статуй, украшающих царскую палату, или драгоценных камней на венце или короне. Эти цифры также играют определенную роль в образной системе романа. Цифры, сообщающие о численности людей, гиперболичны, они должны, видимо, потрясти воображение читателя, придать описываемым деяниям Александра поистине «вселенский размах». Причем характерно, что числа этой группы обычно кратны двум или десяти: тысячу тысяч и четыреста афинян «поим с собою» Александр после захвата Афин; в Риме его встретили четыре тысячи витязей, двести тысяч «людства» в роскошных одеяниях и «прочих людей» сорок тысяч.[284] 20000 летающих женщин перебили македоняне в волшебных странах. Дарий вручает своему воеводе Миманду 600 000 «избранных» персидских воинов, 200 000 мидийцев и 400 000 лучников. После разгрома Миманда Дарий собрал «две тысячи тысяч» воинов, Александр выставил ему навстречу «тысячу тысяч». Тысячу тысяч «дивиих» людей перебили воины Александра, потеряв при этом две тысячи конников. Те же числа — 1000, 400, 200, 100 — встречаются и в оазличных других ситуациях.[285]

Другая излюбленная система чисел кратна трем; среди них особой популярностью пользуется число двенадцать: 12 000 воинов должен посылать Александру силурийский царь, 12 «ритор» правят Афинами, с 12 вельможами советуется Дарий, в Персиде Александру досталось «злата 12 ковчегов полных и 12 пиргов полных» и т. д.

Иногда такие числа образуют целые связные сочетания: так, в венце Соломона «12 камени драгих по числу сынов Израилевых, на злате изваянны и 12 действ имущу исцеление, ины камение многоценны тысящ 12»; «гольи», на которых собирается переправлять свое войско Александр, 30 сажен в длину и 12 в ширину, и плавают по морю все четыре отряда голей «30 ден, 30 нощей»; напомним также людей, у которых 6 рук и 6 ног, 3000 разбойников, приведенных на суд к Александру, и пристрастие автора Александрии к определенным числам будет достаточно наглядно. Эта традиционность в употреблении определенных чисел, символика чисел — все это, в конечном счете, входит в единый ансамбль средств и приемов, создающих стиль сербской Александрии.

* * *

Несмотря на распространенность в тексте Александрии устойчивых формул, «украшение» ее цитатами и сентенциями, только что отмеченное внимание к символике и грандиозности чисел, стиль так называемого (в истории русской литературы) второго южнославянского влияния[286] отразился в Александрии слабо и неравномерно. Большинство случаев характерного для этого стиля «плетения словес» приходится на тексты писем и грамот или встречается в речи главных героев романа Александра, Дария, Олимпиады.

Одним из приемов «плетения словес» являлось повторение однокоренных слов. Так, в послании Дария к Александру пышность стиля достигается именно этим приемом: «Дарей, царь над цари, токмо и земный бог и по всей вселенной сияеть, и всем земным царством царствует» (л. 39 об.).[287] Аналогично в другом послании: «Дарей, царь над цари, царь велики силою и славою...» (л. 69 об.).[288] На повторении эпитета «великий» построено обращение персов к своему царю: «О великый царю Дарие, великым кораблем великое падение бывает, велици ветри велика древа поломляют, мала бывшая египтяном скорбь и ныне нашу великую воспомянут» (лл. 88 об.—89). Характерно, что слова «мала бывшая... воспомянут» присутствуют только в русском тексте: переводчик «подхватил» эту игру словом «великий» и закончил фразу антитезой «малой» и «великой скорби». После неудачного покушения Ависа на Александра македонский царь обращается к нему со словами: «О безумие Ависе ... убил бы ты мене днесь, бог не съблюде душю мою от тебе днесь, ты же днесь умерл еси по своему изволению» (л. 90 об.). Повторение слова «днесь» имеется только в тексте перевода. Также только в русском тексте созданы тавтологические сочетания слов: «дивляшеся дивному его образу» (л. 42) — в сербском тексте «поклонише се дивному образу»; «о коликою прелестию прельсти нас Филиппов сын» (л. 51 об.) — в сербском тексте «О како прельсти нась сынь Филиповь».

Приведем несколько примеров «плетения словес» этого же типа, находящихся и в сербском и в русском текстах: «Не воздавай зла за зло, яко да бог избавит тя от зла» (л. 104); «стоях противу великого царя Дариа, от него разбиваеми и его разбивающе» (л. 108); «вы бо... ратуещеся ратуеми, бъющеся и бъеми, закаляющеся закалаеми — подобии себе человеци».

Интересная риторическая фигура содержится в послании Дария: упреки персидского царя слагаются в ритмический ряд с созвучными окончаниями:

Слышание во уши мои мне вниде таково:

сын Филипов, всю землю единою гордостию обиат[289]

и до великого Рима дошед,

и вси западные страны пленил еси,

и сих до конца затерл еси,

и до Окиана-моря достигл еси,

вся западныя страны поколебал еси...

С требованиями литературного этикета связан и стилистический прием, названный нами «максимализмом». Суть этого приема в том, что автор с помощью устойчивых эпитетов подчеркивает необыкновенную силу чувства («радостен зело», «печаль велика»), грандиозность события («сеча зла», «победа велика») и т. д. Александрия в применении этих формул не отличается от других древнерусских памятников, например от летописей, которые начиная с Повести временных лет широко их используют. Так, формуле «радостен зело (или вельми)» в Александрии соответствует в Ипатьевской летописи столь же устойчивая формула «с радостью великой»: «И възваша кури иелисон с радостью великою»;[290] «И възрадовашася радостью великою»;[291] «И тако обедавше веселйшася радостью великою»;[292] «Выде противу ему с радостью великою»[293] Ту же формулу мы встретим в летописи еще более двух десятков раз.[294]

Этот «максимализм» присутствует и в других формулах. Умершего Филиппа македоняне несли к месту погребения «с плачем великым» (л. 38); «воплю и плачю велику бывшу зело», когда македоняне, преследуя разбитое афинское войско, дошли до «врат градных» (л. 51 об.), «с плачем великым» встречали индийская царица и ее приближенные тело убитого Пора (л. 146). Формула «плач; велик» обычна в русских летописях при описании похорон князя.[295]

Еще одним примером «максимализма» является описание даров, приносимых Александру или даруемых им. Все «вселенские цари» «принесоша ему бесчисленыя дары» (л. 54), «дары ему многоценные принесоша» «вся царствия западния» (л. 59), «дары ему изнесоша мнози царьския» в Трое (л. 65); «с дары великыми сретоша его» в Македонии (л. 68) и т. д. Обратившись к русской летописи, мы встретим то же явление: о «дарах многих» в Ипатьевской летописи говорится десятки раз: «дав им дары многы»[296] «и да Святославу дары многы»,[297] «и ту даристася даръми многыми» князья Ростислав и Изяслав.[298]

Не менее многочисленны случаи употребления этой формулы и в более позднем летописании.[299]

Распространены в Александрии и синонимические сочетания: «воиньство свое почте дивно и красно», «идяше к граду Риму великому и славному», «ты повелеваеши гоняти и воевати», «силу мою раздруши и разби», «в землю некую дивну и красну пришед», «срете мать свою чюдно и дивно», «во ми же день некую игру играху ... дивна же и чюдна зело». Из приведенных примеров большинство не имеет соответствия в южнославянском оригинале, синонимы подобраны русским редактором.

* * *

Итак, сербская Александрия, попав на русскую почву, продолжала свою литературную историю. В ее текст был внесен ряд сюжетных изменений и «идеологических поправок», а язык перевода носит следы попыток приблизить стиль Александрии к более парадному стилю русских воинских повестей периода второго южнославянского влияния. Различия этих стилей были немалыми. Достаточно сопоставить, например, сходные ситуации из Александрии и Повести о Мамаевом побоище (XV в.), чтобы наглядно их ощутить.

Александрия

Сие рек, Александр на великого своего коня всед и шелом на главу свою положив, воиньство свое на три части раздели и уряди, сам же в макидонском полку идяше...

И тако скочившу борзо, ударишася и оружья обломиша, и тако пилатикы и рогатинами ударишася и мечи исторгоша.

Перси же не могуще мечей острых макидоньскых терпети и начаша бегати, а макидоняне начаша их гоняти. (л. 84).

Сказание о Мамаевом побоище[300]

И вседе (Дмитрий Донской, — О. Т.) на избранный свой конь и взем копие свое и палицу железную и подвижеся ис полку и въсхоте преже всех сам битися с погаными от великиа горести душа своеа, за свою великую обиду и за святыа церкви и веру христианьскую.

И съступишася грозно обе силы великиа, крепко бьющеся, напрасно сами себе стираху... На том бо поле силнии плъци съступишася... И бысть труск и звук велик от копейнаго ломлениа и от мечнаго сечения, яко немощно бе сего гръкого часа зрети никако же, и сего грознаго побоища...

Сынове же русскые, силою святого духа и помощию святых мученик Бориса и Глеба, гоняще, сечаху их, аки лес клоняху, аки трава от косы постилается у русскых сынов под конскые копыта.

* * *

Подведем итоги нашим наблюдениям над стилем Александрии. Строгая этикетность в изображении явлений действительности и характера человека являлась серьезным тормозом на пути к «открытию» характера литературного героя, на пути к реалистическому отражению жизни, без которого немыслима современная литература. В то же время приходится признать, что древнерусский читатель не рассматривал этикетность как недостаток, препятствие, которое надо устранить с пути развития литературы. Вероятно, большинство писателей и читателей древней Руси смотрело на этикетность как на необходимую условность, условность, без которой немыслимо ни одно искусство. С этой условностью на каком-то этапе развития литературы не просто мирились, ее, наоборот, развивали, ревностно следили за ее соблюдением. Небольшая, но вполне сознательная стилистическая правка, проведенная русским редактором в тексте Александрии, свидетельствует об этом совершенно определенно.

Все то, о чем говорилось выше, отличает Александрию от современных романов. Но что ее с ними сближает? В Александрии нет еще характеров, но есть немало тонких психологических наблюдений, верных зарисовок отдельных эмоций, правда раскрывающихся по преимуществу через высказывания или внутреннюю речь персонажей. Это и есть первые ступени литературного процесса, приведшего впоследствии к открытию характера литературного героя.[301] Александрия обладает достаточно сложной композиционной структурой, почти не отличающейся от композиционных принципов современного романа. Александрия интересна не только как свидетельство духовных и эстетических запросов читателя средневековья, она представляет значительную веху в истории развития русской беллетристики, русской светской прозы.

О. В. Творогов.

Предыдущая главаГлава 5 из 8Следующая глава