К книге
Ялгуба (Онежские новеллы)ПЕРВАЯ ГЛАВА. УРАЗА
12%
ПЕРВАЯ ГЛАВА. УРАЗА
7

— Я был мусульманином когда-то. У всех религий, товарищ, свои предрассудки. Вот иранцы тоже мусульмане, но у нас нет «пирохан э мурад», а у них есть.

— Что такое «пирохан э мурад»?

— Это «счастливые в сорочке». Двадцать седьмого рамазана иранские женщины шьют эти сорочки в мечетях. Материал для этих сорочек, понимаешь, товарищ, покупается только на выпрошенные монетки. И вот за две, за три недели до двадцать седьмого рамазана женщины бегают по улицам, пристают к прохожим с просьбой дать несколько шай. Это делают и бедные и богатые. Ведь перед аллахом все равны. Понимаешь, как это ловко! Демократия аллаха старше британской. В мечети эта сорочка должна быть сшита в промежуток между двумя молитвами. И двадцать седьмого рамазана все мечети переполнены.

— А допускаются швейные машины к этому богоугодному делу? — спрашивает Леша.

— Как я ушел от демократии аллаха? Как отказался от райских пиршеств? Любви гурий? Как пророк оставил меня на путях своих и сделал безбожником и работником во славу безбожия? Но я скажу все по порядку.

Двадцать первый год.— это бессмысленный возраст. Двадцать первый год — это блаженный возраст. Двадцать первый год — это начало военной службы. И мне шел двадцать первый год. И это было в тысяча девятьсот шестнадцатом году.

В этом году я усомнился в мудрости аллаха, а первому сомнению, сомнению величиной в горчичное зерно, расширяясь, дано вытеснить веру, хотя бы вера была выше Гиндукуша.

Знаешь, у нас, антирелигиозников, есть пословица: если гора не идет к Магомету, то пусть она идет к чертовой матери.

Так вот, вместе со старшим братом моим, тоже Ильбаевым, ему было тогда двадцать семь лет, сейчас он кончает свою перековку на канале... Он был басмачом, а дело началось так. Он убил свою дочь, мою племянницу Зейтунэ, за то, что она участвовала в клубной постановке, призывавшей девушек открыть свои лица. Ты можешь не поверить, но это так... С этим братом взяли меня тогда в действующую армию. А надо тебе сказать, что наше племя никогда в русскую армию не брали. Мы считались слишком дикими.

Мы не выносили воины с единоверцами: турками, иранцами, афганцами; мы не выносили отдаленного от нашей страны климата; мы не выносили, наконец, мордобоя. Вот если бы я оставался по-прежнему таким, какими были тогда большинство моих единоплеменников, я должен был бы убить судью, приговорившего брата моего Ильбаева к работам на канале. Но если бы сам я был судьей теперь, то приговор не изменился бы.

Так вот, в армию нас не брали, потому что царский офицер терял свою честь, если не мог бить, мы теряли свою, если нас били, а правительство в результате теряло бы своих офицеров и своих солдат.

Но война с немцами все перевернула вверх дном, и нас стали забривать в армию. Правда, огнестрельного оружия нам не давали в руки, нам дали холодное: кирки, ломы, заступы, лопаты, мотыги,— одним словом, погнали на тыловые, на окопные работы.

Нас угнали из Узбекистана, увезли далеко от границ Оттоманской империи, от иранского льва» от афганских гор,— нас отвезли в Россию.

Мы ехали день, мы ехали два, мы ехали три, мы ехали четыре, пять, шесть, семь дней. И в пятницу нам дали остановку.

Людей было много, земли много, и мы видели, что земля такая же большая, как небо. И люди стали роптать — нет, не на пищу, она была еще сносной,— стали огорчаться и негодовать, что трудно молиться в битком набитой теплушке. Поезд трясет, омовение совершать невозможно, и вот нам дали пятницу...

Потом опять мы ехали семь дней. Солнце наших мест сначала бежало за нами, потом стало уставать, стало отставать, и по ночам прохлада забегала в теплушки.

Я видел сны: сохнет наш виноградник, разбежались бараны и Зейтунэ — ей было семь лет — не может их собрать. И я плакал ночью, что земля такая большая, как небо, и что пути нашему нет конца, и я молился.

Потом пошла дикая, ни на что не похожая страна — болотистые перелески, невиданные белые березы, покорные ели, мелкий дождь и ни одного тополя, ни виноградника. Мне грустно вспоминать об этом.

И вот нас высадили на одной печальной станции и погнали пешком. Приближался ураза... Мы должны были дойти к месту назначения до начала поста. Нас пугали слишком молочные ночи, и нам трудно было засыпать.

Мы шли пешком.

На нас насели неистребимые полчища комаров. Они усеивали наши лица, руки; они забирались в уши, в глаза. Мы вдыхали их с воздухом; они нас одолевали. Это было еще хуже, чем отсутствие молитвы.

Наши командиры имели покрышки от этого гнуса — накомарники. А мы были пищей комаров. Но и мы их тоже ели — в супе, в каше, во сне. И во сне тот, кто мог спать, видел только комаров.

Мы шли день, мы шли два, мы шли три, четыре, пять, шесть. Была пятница. Потом мы опять шли до другой пятницы.

Нас ел гнус. Ноги были изранены.

Если бы аллах существовал, то он приговорил бы меня за дела мои, в вечной моей жизни, к таким прогулкам. Но все это ничего. Приближался ураза. Знаешь, что такое ураза? Нет?

Ураза — это месяц поста и радости для правоверных. От восхода солнца до захода верующий мусульманин не имеет права взять в рот и маковой росинки. Но как только солнце зайдет, открываются вечерние и ночные пиршества. Днем же строжайший пост.

Ты, наверное, уже догадался, куда нас гнали. В те годы строилась железная дорога из Петрограда в Мурманск. Самая северная железная дорога в мире. Она строилась на костях. Там работали китайцы, мы, татары, финны, русские. Там впервые я в бараках узнал, что сортов людских не меньше, чем сортов винограда. Да, нас пригнали туда, куда не ступала нога мусульманина, куда не залетала слава о мудром Саади.

Я шел рядом с братом, и брат шел рядом со мной.

Иногда мы говорили о баранах, о виноградниках, о посевах, о родимом зное нашего лета и о Зейтунэ. Мы с братом никогда не ссорились. Отец завещал ему беречь меня, и к тому же брат хорошо учился в медресе. Он наизусть знал Коран и, если бы не война, может быть, стал бы муллой. Голос у него был протяжный, как у его учителя — нашего старого муллы. И в те часы твердил он из Корана, из книги «Пчела», данной в Мекке, стих девятый: «Он заботился о направлении дороги. Есть, которые от нее удаляются. Если бы он захотел, то направил бы всех вас».

Мы шли долго. Знаешь, здесь, на севере, горькие, странные ягоды — брусника, костяника, морошка. Есть грибы — не различить съедобные от ядовитых, и потом, повторяю тебе, этот гнус, этот невероятный гнус. Когда мы работали,— но это уже позже,— наши руки и лица были окровавлены. Люди доходили до безумия.

Едкий дым костров, разложенных, чтобы отгонять комаров, больше, чем комарам, досаждал нам.

Но все это после, а сейчас я подхожу к самому главному — к непереносимому ужасу бесконечного серого дня.

Нас опять посадили в теплушки, и в течение ночи мы ехали к северу.

Приехали рано утром. Высадились полусонные. Нам отвели землянки.

Ты знаешь, какие это были землянки? Наверно, нет. Ну, так тебе лучше и не знать! И здесь, у землянок, мы пали па колени и молились, ибо был первый день месяца ураза, месяца дневного поста.

Был первый день ураза.

Днем мы работали, не надрываясь, ведь есть ничего нельзя было. К вечеру оживились: скоро еда.

Нас повели к землянкам.

Дымились баки, где урчал и булькал, испуская к небу густой пар, почти готовый суп. Рядом стояли баки с пшенной, кашей. Каша, кипятясь, взрывалась, шипела, а кашевар стал заправлять ее льняным зеленоватым маслом. Был по всем вероятиям и предположениям вечер.

Скоро должна была начаться ночь... И тогда — о, тогда бы мы наелись вдоволь!

Но все же, хотя был вечер, было так же светло, как и в часы работы, как в часы полудня, и хотя должна была начаться ночь, она не начиналась.

Но, несомненно, она сейчас начнется,— так думали мы и весело шутили на пустой желудок.

Мы смеялись, но ночь не начиналась.

Суп был готов, каша поспела, но ночь не начиналась.

Суп выкипал, и кашевар унял огонь. Под баком с кашей тоже залили топку водой; пошел густой, едкий дым. Но ночь не начиналась.

Самые набожные из нас окончили свою вечернюю молитву и омовения. Прошло уже очень заметных два часа, но было так же светло, как и в тот час, когда мы приступили к работе.

О, мы были в первую ночь терпеливы!

Некоторые свалились в землянках и заснули, прося бодрствующих товарищей разбудить их, когда начнется ночь.

Многие, я и мой брат Ильбаев в том числе, остались — поедаемые гнусом и ничего не понимая — на дворе ждать наступления ночи.

Было прохладно.

Суп уже остыл, каша твердела в баках, и мы ждали.

Мой приятель по кишлаку, высокий, бритоголовый Зелим, сказал брату моему:

«Чего это аллах на небе своем зазевался и солнце прогнать забыл?»

И ему ответил брат из Корана, из книги «Паук», стихом первым:

«Элиф. Лам. Мим. Думают ли люди, что их оставят в покое, если только они говорят: мы веруем, и что их не приведут в искушение?»

«Но, искушение искушению рознь,— сказал высокий Зелим.— Это не искушение веры, а искушение желудка».

Я полностью был согласен с ним.

Брат мой ответил стихом вторым:

«Мы искушали тех, которые им предшествовали, и, вероятно, бог совершенно знает, которые говорят правду и которые лгут».

Уже к рассвету я забылся неспокойным кратким сном, и мне снилось,— но зачем тебе знать, что снилась мне Зейтунэ...

Я сказал, что заснул на рассвете, но это неправда, потому что рассвета не было. Был свет такой же мутно-молочный, такой же сероватый, какой был днем.

Проснувшись, я увидел свет и решил, что проспал ночь, но ночь не заметили и те, кто бодрствовал. Уже трубила труба.

Голод одолевал нас. Многих тошнило. Затверделая каша, как вещественное напоминание о рае для правоверных, стояла по-прежнему неприкосновенной.

Пришел русский начальник, и нас погнали на работу.

Какая может быть работа на пустой желудок? — спросишь ты. Но мы работали, потому что брат мой сказал, что аллах не послал нам ночь за то, что днем мы трудились не в полную меру.

Но высокий Зелим и я не верили ему. И почти не работали. К тому же тошнота подступала к сердцу моему.

И русский начальник, техник, который прятался от войны на работах в здешних промерзлых болотах, стал матерно ругаться и объявил нам, что мы дураки и что такой нескончаемый день, такой безобразный свет будет продолжаться больше месяца.

«И если вы, дикари, пищи принимать не будете, то скорее подохнете, чем ночь увидите».

Зелим ему сразу поверил, а я и другая молодежь не сразу. Люди же постарше стали честить его разными словами, и хорошо для него и для нас, что он не понимал по-узбекски.

Опять пришли мы к землянкам, опять нюхали с вожделением пар от супа и каши и опять ждали ночи. Один только сухопарый Зелим тайком взял миску каши и, забившись в угол землянки, украдкой стал уплетать. Но кто-то из старших заметил.

Зелима вытащили из землянки, избили, едва-едва не убили, и никто не хотел принимать к себе в землянку нечистого.

Так пять дней жил он без крова. И медленно погибал от гнуса и жестокой утренней росы.

А брат старший мой, Ильбаев, говорил стих девяносто пятый из Корана, из книги «Пчела»:

«Если бы бог захотел, то составил бы из вас один народ. Но он, кого хочет, заблуждает и, кого хочет, направляет. Некогда у вас спросит отчет о ваших действиях».

И многим слова эти были насущнейшей пищей и удерживали от еды.

Мы, верные, ждали конца испытания, мы молились горячо. Но ночь не приходила.

Отчаявшись, мы спали. Просыпались и засыпали, вновь и вновь просыпались, но ночи не было. Был свет, и было холодно.

Опять пришел русский начальник, опять ругался и говорил, что не мог предусмотреть аллах и пророк его Магомет всего, что творится на земле, что его, начальника, из-за нас сгноят и что ночи здесь тоже длятся по три месяца.

Но на работу мы не вышли и выйти не могли: ослабели.

Опять подогревали кашу и суп, но несколько правоверных во избежание соблазна опрокинули бак, вылили суп, а кашу выбросили в ровики, выкопанные невдалеке от землянок для нужного дела.

Молодежь начинала роптать и сомневаться, действительно ли всемогущ аллах, действительно ли он все знает и все предусмотрел, а если не предусмотрел, то не плохой ли он хозяин.

Бок о бок с нашей артелью работали финны.

Мы с ними объяснялись кое-как, большей частью руками. Они чуть-чуть по-русски говорили, мы тоже знали по-русски несколько слов.

Теперь смотри, как я по-русски щеголяю! А тогда знал всего лишь с полсотни слов.

Но все же и таким манером финны сумели объяснить мне и другим тоже, что летом здесь солнце светит круглый день месяца три, и так всегда, испокон веков.

Мы перестали молиться и, голодуя, сидели притихшие.

Старшие молились.

Ночь не наступала. Русский начальник ругался и обещал нам, если мы не выйдем на работу, сначала высечь, а потом — в тюрьму. Мы ждали ночи.

Некоторые не могли дождаться и тайком, озираясь, чтобы другие не видели, ходили к канавкам и выбирали там холодную кашу. Но они или отравились, или с голоду съели так много, что их стало корчить, и двое тут же скончались.

Фельдшер сказал: «Заворот кишок».

Брат и старшие говорили: «Аллах наказывает».

Закапывали умерших финны, потому что никто из наших не хотел пачкать рук прикосновением к отступникам.

Но я не вытерпел голода и пошел как будто для разговора к финнам и там у них тихо попросил немного супа, чтобы другие не знали, и, помня слова фельдшера, решил для начала есть немного.

Это уже кончалась третья ночь.

В землянке, куда привел меня финн, перед миской с супом сидели трое наших и медленно ели. Тут же с ними разговаривал фельдшер.

Эти трое ели здесь уже второй раз, и ничего с ними не случилось. Бушевавшие во мне сомнения поднялись с новой силой. Двое из моих единоверцев тоже уже не верили.

Вот путь моего ухода от аллаха.

Мы пришли обратно в наши землянки. Некоторые бредили в полусне, остальные, почти отчаявшись, ждали ночи. Но ночи не было.

И я затеял первый спор, страшный спор со старшим братом,— спор, который развел нас разными дорогами до конца жизни нашей.

К тому часу, когда должно было бы начаться утро, вскочил один из наших и, громко будя спящих, тревожа бодрствующих, закричал, что он видит — началась ночь, темная, настоящая ночь.

Он вертелся на одной ноге. Он кричал громко. Он плакал. Он просил плова, барашка и винограда. Его увели.

Тут я встал, и два товарища мои встали рядом со мной, и я объявил, что мы ели суп, что мы нарушили пост и все же стоим перед всеми здоровые и что аллах, если он есть, не знает, что делает.

Все переполошились.

Одни только и ждали, чтобы кто-нибудь начал, и сразу присоединились к нам; другие проклинали нас.

Подняли крик. Завязались горячие, горячечные споры.

Проклятья и имя аллаха, перемешиваясь, звенели в воздухе.

Брат мой ударил меня заступом по голове, но, к счастью, он был слишком слаб, и поэтому я сейчас иду по этой дороге в Ялгубу и разговариваю с вами, товарищи.

Что было потом?

В лазарете я узнал, что был бунт, что некоторые, смирясь, стали есть, многие умерли, а самых упорных увезли южнее. Работали мы на месте теперешнего Нивастроя.

Русского начальника за то, что он допустил такие волнения во вверенных ему частях, отправили на фронт.

А те двое, что ели в землянке суп, как и я, теперь активисты-антирелигиозники, ибо неисповедимы пути аллаха.

— Что же сейчас делаешь здесь ты, товарищ Ильбаев?

— Я был воспитателем посланных на Беломорский канал узбеков, таджиков и других мусульманских кулаков и басмачей. Я вел среди них разъяснительную работу, учил их грамоте, организовал рабочие бригады, объяснял религию. О, многие из этих людей стали басмачами только по своему круглому невежеству; по своей темноте. Они верили муллам и баям, а те указывали им неверную мишень. Мы повели с ними большую работу. Многие стали у нас честными людьми, настоящими работниками. Они теперь горькими слезами обливаются, когда вспоминают о своем диком прошлом. Мне пришлось одного бывшего муллу срочно переслать в другое отделение, потому что, когда мы открыли глаза на свет большевистской истины бедным дехканам, пошедшим в басмачи по его приказу и настоянию,— я не мог гарантировать ему безопасность.

Они работали в своей бригаде под красным знаменем, и каждый мечтал о том, чтобы прикончить эту тлю на теле — аллаха...

Мы подходили уже к самой деревне, до нас долетали звонкие выклики трехрядки, но Ильбаев продолжал свою речь:

— Иногда в работе я оглядываюсь, вспоминаю прошедшее и смотрю на теперешнее. И тогда думаю: вот канал строим в тех же местах, где когда-то прокладывали Мурманскую железную дорогу. И тогда нас прислали сюда насильно, и пленные австрийцы тоже не сами собрались сюда. И теперь рабочие, рвущие скалы, поднимающие землю, ставящие плотины, пришли сюда не по своей охоте... Но, черт дери, какая разница! Тогда нас, честных тружеников, оторвали от привычного и нужного дела, пригнали сюда и здесь обращались как со скотом, били кнутом, верное слово! И многих честных людей сделали преступниками — убийцами, ворами, бандитами, бродягами, потерявшими честь, совесть, свое лицо. А теперь мы привезли сюда преступников — воров, убийц, басмачей, бандитов, спекулянтов, бродяг, кулаков. Мы заставили их работать. Дали трудную работу. И грязную. Но мы обращались с ними как с настоящими людьми. И многие из них действительно стали настоящими людьми. В труде и поте своем обрели лицо честного труженика...— Глаза Ильбаева блестели.— И на каменистой земле мы проложили канал.

Предыдущая главаГлава 7 из 59Следующая глава