К книге
Я Родину люблю. Лев Гумилев в воспоминаниях современниковГумилёв Лев Николаевич
43%
Гумилёв Лев Николаевич
10

В нашей столовой на диване две фигуры, лица повернуты друг к другу и сияют счастьем. Это – Ахматова и ее сын… Нет, не так надо начинать… На диване рядом с Ахматовой сидит застенчивый, бедно одетый человек – и плачет, с трудом сдерживает рыдания, и слезы капают с его лица в тарелку с бульоном. На Ордынке – обед. Мы все сидим за столом, а этот гость явился неким предтечей Л. Н. Гумилева, предвестником его скорого освобождения. Он – поэт, еврейский поэт, пишущий на идиш. А фамилия у него совершенно неподходящая ни к облику, ни к профессии. Его зовут Матвей Грубиян. Он только что освободился из того самого лагеря, где сидит Лев Николаевич, и вот явился к Анне Андреевне с приветом от сына и со своими рассказами о тамошней жизни. Слезы текут по его лицу, слезы на глазах у Ахматовой, у всех у нас, сидящих за тем памятным мне обедом.

Это было в феврале 1956 года. А сам Гумилев появился на Ордынке ясным майским днем того же года. Он был в сапогах, в косоворотке, с бородою, которая делала его старше и значительнее. Бороду, впрочем, он немедленно сбрил, отчего сразу помолодел лет на двадцать. Анна Андреевна попросила меня помочь приобрести для Льва Николаевича приличное платье. Мы с ним отправились на Пятницкую улицу, и там, в комиссионном магазине купили башмаки, темный костюм в полоску, плащ… С этого эпизода началась моя многолетняя дружба с Гумилевым. Нам вовсе не мешало то обстоятельство, что он был старше меня на четверть века. Я всегда относился к нему, как почтительный ученик к учителю. Да к тому же Л. Н. чувствовал себя много моложе своих лет. – Лагерные годы не в счет, – утверждал он, – они как бы и не были прожиты. Лев Николаевич сидит на тахте. Поза – лагерная, коленки возле подбородка. Во рту дымится папироса. Он говорит:

– Моим соседом по нарам был один ленинградский филолог. По вечерам он развлекал нас таким образом. Он говорил:

Мать и сын

«Очень скоро произойдет мировая революция, и город Гонолулу переименуют в Красногавайск… Разумеется, там начнет выходить газета «Красногавайская правда»… И дальше импровизировал, сочинял статьи и заметки, которые будут печататься в этой «Красногавайской правде».

На первое время Гумилев поселился на Ордынке в нашей с братом «детской» комнате. В те дни я общался с ним едва ли не пятнадцать часов в сутки. Я жадно ловил каждое его слово, впитывал всякое его суждение. Мы с ним ходили в пивную на Пятницкую, пили водку у нас в «детской»… Выпив рюмку, другую, он сейчас же закуривал и задирал ноги на тахту… Сталина – а его личности разговор касался частенько – он называл по-лагерному «Корифей Наукович». Свои лагерные сроки – «моя первая Голгофа» и «моя вторая Голгофа». Мы едем с Львом Николаевичем по Ордынке в «шестом» автобусе. Пассажиров совсем немного. Вдруг я замечаю, что одна из наших попутчиц – высокая старая дама – смотрит на Гумилева не отрываясь, и на лице ее смятение. И тут я узнаю ее. Это Грушко – старая поэтесса, она живет неподалеку в Голиковском переулке. Имени ее теперь никто не знает, но многие помнят одно из ее стихотворений, его положил на музыку и пел Вертинский – «Я маленькая балерина». Дома я говорю: – Анна Андреевна, мы ехали в автобусе с Грушко, – и она буквально пожирала глазами Льва Николаевича. Ахматова усмехнулась и произнесла: – Ничего удивительного, у нее был роман с Николаем Степановичем, а Лева так похож на отца. Лев Николаевич с детства обладал сильным сходством со своим родителем. Это видно на широко известной фотографии, об этом упоминает в своих воспоминаниях В. Ф. Ходасевич…

Но в зрелые годы Гумилев стал похож на мать. Этому способствовало некое приключение на фронте. Было это, если я не ошибаюсь в Польше. Лев Николаевич попал под минометный обстрел. Одна из мин угодила в какой-то деревянный настил, взрывной волной оторвало доску, и она угодила Гумилеву в самую переносицу. В результате этой травмы нос у него стал с горбинкой – точь в точь, как у Ахматовой. Анна Андреевна говорила: – Лева рассказывал о войне:

«Я был в таких местах, где выживали только русские и татары». И сам Гумилев мне как-то сказал:

– Войны выигрывают те народы, которые могут спать на голой земле. Русские это могут, немцы – нет. В Ленинградском университете, – говорил Лев Николаевич, – шел экзамен. Одной студентке достался билет, в котором был вопрос о воззрениях Руссо. Ей подкинули шпаргалку. Но тот, кто это писал букву «д» выводил, как «б» с хвостиком наверх… И вот вместо того, чтобы сказать «человек по природе добр», студентка заявила экзаменатору – «человек по природе бобр»… Это не только забавно, но и не лишено смысла. Я в этом убедился на собственном опыте. Как бобер возводит плотины и хатки, которыми ему, быть может, не придется воспользоваться, так и я писал в лагере научные труды без малейшей надежды на публикацию.

Лев Николаевич прочел мне коротенькое стихотворение. Но при этом подчеркнул, что автор – не он. Строки эти я запомнил с его голоса, сразу и на всю оставшуюся жизнь.

Чтобы нас охранять,

Надо многих нанять,

Это мало – чекистов,

Карателей, Стукачей, палачей,

Надзирателей…

Чтобы нас охранять,

Надо многих нанять,

И прежде всего – Писателей.

Однажды Гумилев рассказал мне, что еще в юности решился стихов не писать ибо превзойти в поэзии своих родителей он бы не мог, а писать хуже – не имело смысла. Однако же, способности к стихосложению были у него незаурядные. Я вспоминаю такую фразу Ахматовой:

– Мандельштам говорил: «Лева Гумилев может перевести «Илиаду» и «Одиссею» в один день».

Мы с Львом Николаевичем идем по Тверской улице и смотрим на памятник Юрию Долгорукому. (Мой спутник, вероятно, первый раз в жизни.)

– Да, – произносит он, – об этом князе истории достоверно известны лишь три факта: то, что он основал Москву, а также, по словам летописи, был «зело толст и женолюбив».

Лев Николаевич говорит моему брату Борису:

– Я знаю, что такое актерский труд. Я вам так скажу: зимой копать землю труднее, чем быть актером, а летом – легче…

Гумилев рассказывал нам, что где-то в архиве хранится экземпляр «Путешествия из Петербурга в Москву» с пометками Императрицы Екатерины II. – Радищев описывает такую историю, – говорил Лев Николаевич, – Некий помещик стал приставать к молодой бабе, своей крепостной. Прибежал ее муж и стал бить барина. На шум поспешили братья помещика и принялись избивать мужика. Тут прибежали еще крепостные, и они убили всех троих бар. Был суд и убийцы были сосланы в каторжные работы. Радищев, разумеется, приговором возмущается, а мужикам сочувствует. Так вот Екатерина по сему поводу сделала такое замечание:

– Лапать девок и баб в Российской империи не возбраняется, а убийство карается по закону.

Гумилев говорит:

– Я в науке, разумеется, с вынужденными перерывами уже почти четверть века. Я никогда не видел в советской науке борьбы материализма с идеализмом, борьбы пролетарской идеологии с буржуазной… У нас всегда была только одна борьба – борьба за понижение требований к высшей школе. И эта борьба дала свои плоды.

– Я сидел за своим рабочим столом в Эрмитаже. Это было в сорок восьмом году. Ко мне подошла сотрудница и говорит: «У нас подписка. Мы собираем деньги на памятник Ивану Грозному. Вы будете вносить?» А я ей отвечаю:

«На памятник Ивану Грозному – не дам. Вот когда будете собирать на памятник Малюте Скуратову – приходите».

– Мама когда-то жаловалась мне на отца. «Сразу же после женитьбы он уехал в Африку». Я ей говорю: «А как же можно было отказаться от экспедиции?» А она мне говорит: «Дурак».

– В двадцатых годах в одной из бесчисленных анкет был такой вопрос: «Есть ли у вас земля и кто ее обрабатывает?» Павел Лукницкий написал такой ответ: «Есть в цветочном горшке. Обрабатывает ее кошка».

По поводу событий на Ближнем Востоке:

– Раньше все было ясно, были семиты и антисемиты. А теперь все антисемиты – одни против евреев, другие – против арабов.

Лев Николаевич пересказывал мне свой спор с одним ленинградским скульптором.

– Он мне говорит: «Вы, как интеллигентный человек обязаны…» А я ему отвечаю: «Я – человек не интеллигентный. Интеллигентный человек, это человек – слабо образованный и сострадающий народу. Я образован хорошо и народу не сострадаю».

На столе бутылка водки и пироги с грибами. Лев Николаевич поднимает рюмку и чокается со мною.

– Ну, Миша, выпьем за то, чтобы Ира была хорошая. (В его произношении – «Ива была ховошая».)

Сидящая с нами «Ива» (дочь Н. Н. Пунина от первого брака) кривится, Анна Андреевна хмурится. Это происходит в августе 1958 года в Ленинграде, в квартире на улице Красной конницы, где жили Пунины и Ахматова, после того, как их выселили из Фонтанного дома.

Грибов мы набрали в Комарове, домработница по имени «Анна Минна» напекла пирогов. В это время у Льва Николаевича уже была своя комната на самой окраине тогдашнего Ленинграда – в конце Московского проспекта. Про это место Ахматова отзывалась так: – Лева живет на необъятных просторах нашей Родины.

В 1964 году я крестился. Это обстоятельство еще более сблизило меня с Гумилевым. В нем я встретил первого в нашем интеллигентском кругу сознательного христианина. Я помню, как поразила меня его короткая фраза о Господе Иисусе. Он вдруг сказал мне просто и весомо:

– Но мы-то с вами знаем, что Он воскрес.

Много позже я понял, что взгляды его по существу вовсе неправославны. Хотя он-то, Царствие ему небесное, был абсолютно убежден в обратном. Он, например, говорил мне, что определенность в религиозных воззрениях (узость) – признак секты. А Церковь, дескать, на все смотрит шире. Теперь-то я бы ему ответил, что именно в Церкви, то есть в Писании и у Святых отцов все определено и притом весьма категорично. А что же касается до модной теперь «широты взглядов», то ни с какою широтой в «узкие врата», о которых говорит Христос – не пролезешь. Да, что там говорить, сама по себе теория «пассионарности» не могла бы сложиться в голове христианина, качества превозносимых им «пассионариев» – греховны, прямо противоречат евангельским заповедям. Я очень живо вспомнил все это, когда сравнительно недавно прочел у Владислава Ходасевича об отце Льва Николаевича:

«Гумилев не забывал креститься на все церкви, но я редко видел людей, до такой степени не подозревающих о том, что такое религия». Мне волей-неволей придется коснуться темы весьма печальной. В самые последние годы жизни Ахматовой у нее с сыном прекратились всякие отношения. В течение нескольких лет они не виделись вовсе. У них были взаимные претензии, и каждый из них был в свою меру прав. Однако же Льву Николаевичу следовало бы проявлять больше терпимости, учитывая возраст и болезненное состояние матери.

В самом начале 1966 года Лев Николаевич подарил мне свою статью «Монголы XIII в. и «Слово о полку Игореве», опубликованную отделением этнографии географического общества. Там много спорных утверждений, но главная идея, на мой взгляд, верна. «Слово» – отнюдь не произведение одного из участников похода князя Игоря, а сочинение более позднее, призывающее на самом деле к борьбе не с половцами, а другими «погаными» – с татарами. Этой темы мы с Ахматовой коснулись в самом последнем разговоре о ее сыне. Я очередной раз навещал ее в Боткинской больнице. Она знала, что дружба моя с ним продолжается, и спросила:

– Ну, как Лева?

– У него все хорошо, – отвечал я, – между прочим, он датировал «Слово о полку Игореве».

– Ну, вот в это я не верю, – отозвалась Анна Андреевна.

Наши близкие с Гумилевым отношения продолжались до 1968 года. Тогда в Ленинграде состоялось судебное разбирательство. Лев Николаевич, как законный наследник, оспаривал право Ирины Николаевны Пуниной распродавать архив Ахматовой. Я, как и почти все друзья Анны Андреевны, выступил на его стороне. Но, честно говоря, самый факт этого суда повлиял на меня очень сильно и, в конце концов отбил охоту тесно общаться с Гумилевым. В этом деле он действовал как-то странно, в течение продолжительного времени никаких шагов не предпринимал, в результате почти все бумаги Ахматовой были Пуниными распроданы и оптом, и в розницу – и в государственные архивы, и частным лицам.

Мы стоим на Фонтанке у здания Ленинградского городского суда. (Кстати сказать, там в свое время помещалось Третье отделение собственной Его Величества канцелярии. Мой любимый А. К. Толстой писал:

Стоит на вид весьма красивый дом,

Своим известный праведным судом.

Я говорю Гумилеву:

– В этой Пунической войне (суд с Пуниными!) вы вели себя, как Кунктатор.

Шутка приводит его в восторг:

– Я – Кунктатор!.. Я – Кунктатор! – повторяет он несколько раз и громко смеется.

Не могу умолчать тут об одном удивительном факте.

Году эдак в семьдесят восьмом я пригласил двух гостей – его учеников, с которыми он меня в свое время и познакомил – Гелиана Михайловича Прохорова и Андрея Николаевича Зелинского. (Друг друга они узнали, разумеется, тоже через Л.Н.). В ожидании их прихода я слушал Би-Би-Си. К тому моменту, когда гости подошли к моей двери, дикторша принялась читать стихи Марины Цветаевой, и они переступили порог квартиры, по которой разносилось:

Имя ребенка – Лев,

Матери – Анна.

В имени его – гнев

Волосом он рыж, —

Голова тюльпана! —

Что же, осанна

Маленькому царю.

Примерно через полгода после того, как это случилось, я поехал по делам в Ленинград. Там Прохоров предложил мне пойти на публичное выступление Гумилева. Состоялось оно на Васильевском острове, в роскошном здании на берегу Невы. До начала лекции я подошел к Л.Н. и рассказал о том, как мы трое слушали по радио стихи Цветаевой о нем. Он реагировал на это сообщение с некоторым даже неудовольствием: «С вами, Миша, всегда происходит что-нибудь в этом роде». Самое его выступление (а я ни до ни после его публичных лекций не слушал) произвело на меня несколько тягостное впечатление. Разумеется, говорил он блистательно – сыпал фактами, именами, датами, парадоксальными суждениями… Но все это как-то легковесно, несолидно, эдакий научный Аркадий Райкин, виртуоз на профессорской кафедре… Сама же теория «пассионарности», на мой взгляд, критики не выдерживает, ибо он объявлял явлениями одного и того же порядка и классическую греческую философию, и распространение Ислама, и Крестовые походы, и европейский Ренессанс. Я, помнится, тогда же после его выступления поделился с Г. М. Прохоровым такой идеей. Хорошо бы написать большой портрет Гумилева, а над ним лозунг – «Пассионарии всех времен – соединяйтесь!» И все же я жалею Льва Николаевича. Он в определенном смысле опоздал. Будь он лет на десять, на пятнадцать помоложе, доживи до девяностых годов не дряхлым и расслабленным, а полным сил, его слова были бы слышнее, а слава – громче. В наше смутное время «завиральные идеи» пользуются повышенным спросом. Пользуясь термином Пастернака, я могу утверждать, что Гумилев «мог бы в гораздо большей степени навязать себя эпохе».

Осенью 1991 года, когда он был еще жив, я специально включил телевизор, чтобы послушать Льва Николаевича, взглянуть на него. Он вещал, сидя в садике, на какой-то даче. Грустное это было зрелище. Он даже изумительный свой дар лектора утратил. В частности, сказал такое:

– Пассионарность передается половым путем. То есть по наследственности… Услышав это, я телевизор выключил.

Но вот вспоминается мне день смерти Ахматовой – 5 марта 1966 года. Я был тогда в Ленинграде, вечером поехал в ее квартиру на улице Ленина. Несколько позже моего появления – звонок. Дверь открывают, и в прихожую входит Лев Николаевич. Он снимает шапку, смотрит на нас и произносит:

– Лучше бы было наоборот. Лучше бы я раньше умер. Тогда же, в марте шестьдесят шестого состоялся наш с ним единственный разговор об его отношениях с матерью, о причинах ссоры с ней. Было это на девятый день после смерти Анны Андреевны, мы поехали к нему домой после панихиды в Гатчинской церкви. Он мне сказал такую фразу:

– Я потерял свою мать в четвертый раз. И далее он перечислил: первый – какое-то отчуждение в 1949 году, второй – в пятьдесят шестом, сразу после освобождения, третий – последняя ссора, когда они перестали встречаться.

В тот день я получил от него подарок – пять фотографий. Первая – сорок девятого года, до второго ареста. Затем последовательно – тюремная, лагерная, где он держит дощечку со своим номером, еще лагерная – из последних, с бородой, и, наконец, снимок пятьдесят шестого года, после освобождения. Помнится, он разложил это все на столе и говорит:

– Полюбуйтесь, путь ученого… Это – за папу… Это – за маму… А это – за кошку…

Михаил Ардов

Михаил Викторович Ардов – писатель, публицист и мемуарист, клирик Российской православной автономной церкви, протоиерей. Сын писателя Виктора Ардова.

Предыдущая главаГлава 10 из 23Следующая глава