К книге
Возвращенье на родинуВозвращенье на родину (отрывки из повести)[1]. Льян
100%
Возвращенье на родину (отрывки из повести)[1]. Льян
15

И вот – Христиания: вот многоверстные фьорды…

Опять – сряди них затерялся я, канул; окрестности стлались, вбегая от ног прямо в небо смолистыми соснами и зеленой растрепой елок, окрестности стлались, сбегая от ног лоболобыми толщами к живчикам струечек, лижущим каменистые лбы и бросающим пятна мути – медуз – на приподнятый берег.

Шатаясь глазами по далям, я сел в поездок; поездок меня выбросил: Льян[4].

Он сидел средь камней, протянув в бирюзовое все свои красные кровли из моховатых обвалин и каменных оползней; я под разлапыми соснами вновь собирал заалевшую ягоду; шишки сухие хрустели; громадный норвежец из мызы напротив переволакивал хворост, сося свою трубочку – в мызу напротив; мычал свою песню без слов, пронося ее в мызу напротив.

Здесь с Нэлли когда то, схватившися весело за руки, прыгали мы чрез продолблины, трещины, ямы – с лобастого камня на лоб головастого камня – к живеющим струям, ласкающим глаз вензелями своих переблесков; под нами, кивая беззвучно, смеялись над нами же: наши же лики. Нам звук разговорчивых вод полюбился; и нам полюбилися свисты синиц; и – далекие прокрасни осени (мхов и осин), и – далекие прожелтни трав, и – сырейшие прелости солнечных запахов отлагались в душе нам здоровьем и стойкостью; жмурилась Нэлли, следя за медузами и закрывая лицо такой маленькой ручкой, напоминающей стебелек от цветка о пяти лепестках; эти пальчики зацветали на солнце; а на маленьком личике Нэлли играли лукавости, будто она, позабывши глубокие думы свои, здесь, под солнышком, переживала живейшую радость – о чем? Ни о чем, может быть; моя Нэлли – мудреная, сложная, строгая, – начинала казаться мне фейкой над водами; проходила вверху облака, белотаи.

И ничего, кроме – паруса, воздухов овоздушенных береговых очертаний и вод не вставало пред взорами; уж норвежец-рыбак отправлялся на рыбную ловлю на лодочке месячной – по небу, тучи, и камни и оползня обливались багрянцами; возводились окрестности в негасимые просветни; в воздухе сеялись светени; чем златимей казались; они, тем сладимее были в нас души:

– «Голубка моя, – отчего ты – вчера…»

Вспоминался припадок ее беспричинного плача, когда, оторвавшись от роя бумаг, на которых начертаны были сложнейшие схемы, переплетенные в образы, Нэлли, ломая хрустевшие пальчики ручек, забилась головой о спинку огромного кресла; и – плакала: от неумения разрешить контрапункт быстрых схем в крест, увенчанный четырьмя головами животных (решалась для Нэлли проблема всей жизни ее – знал я это наверное).

– «Отчего эти слезы?»

Шутливо, напав на меня десятью лепестками двух ручек, зацветших багрянцами, переживая живейшую радость (о чем?), – закрывала мне рот моя Нэлли:

– «Смотри у меня ты – молчи; о вчерашнем не смей говорить…»

– «Ну, не буду, не буду; но Бога ради, не мучай себя; две недели сидишь ты безвыходно, не отрываясь от дум… Так нельзя же…»

– «Оставь».

Наши души суть просветни: лучезарились просветни оползней, туч, парусов, ясных воздухов, вод… Это было когда-то…

. . . . .

И то же все было теперь: под ногами хрустели еловые шишки; и просветни проговорила – о том, чего нет, но что было когда то; они говорили о Нэлли; и обливали багрянцами стекла приподнятой виллочки, где проживали мы, где и теперь проживает фру Нильсен.

Товарищ, которого я здесь водил, улыбаясь широкой улыбкою, оттого что мы снова на суше, и что за нами не бродит шпион, непонимающим взглядом вбирал в себя все: мызы, сосны, норвежцев, зеленую кофту работницы, ракушки; и – виллу «Нильсен».

– «Смотри: вот мы тут раз поспорили с Нэлли. Она, накричав на меня, повернула мне спину…»

– «Ах, ах, как чудесно: какие кусточки».

– «Да не чудесно, а очень здесь грустно мне было…»

– «А воздух-то, воздух!»

– «Здесь мы прочитали впервые о том, что человечество некогда образует десятую иерархию: любви и свободы…»

– «Вот как».

– «Тут же в этой вот вилле, мы жили».

– «Прекрасная вилла».

– «Смотри; высоко, высоко, над верхушками сосны нависает балкон; то – балкон нашей комнаты; я по утрам на нем сиживал».

Припоминались часы размышления: ясномыслие посетило меня; посетило и Нэлли: отсюда – писали мы доктору Штейнеру…)

. . . . .

Там, за окошком, обнявшись, стояли; и приникали в стеклу многоверстные фьорды; вперялася в нас многолетием жизнь (как нам жить).

Уже три с лишним года прошло с той поры…

И я думал: да, вот, – я блуждаю, хрустя пересохшими, прелыми прутьями; и со мной бредя рядом, хрустит пересохшими прелыми прутьями, брат по пути.

Между этим теперешним мигом и тем – (когда Нэлли, ступая легчайшими ножками, перепрыгивала через трещины камней и зацеплялась за сучья атласным своим капюшоном) – легли: дважды Берген (тот Берген и Берген вчерашний), Ставанген, Ньюкастль, Лондон, Берн, безумевший Париж, Базель, Цюрих, Лугано, Монтре, Сен-Морис, непонятная встреча в Лозанне, Лозанна, Лугано; и далее: Бруннен, Флюэлен, Герзау, Амстэг, Гешенен, Андерматт, Тун, и – далее, далее: Штутгарт, Пфорцгейм, Нюренберг, Мюнхен, Прага, веселая Вена, Берлин, Лейпциг, Сасениц, Архона, Норд-Чеппинг; и – далее, далее, далее: Дорнах.

То – было ли. Или то – только сон; лишь мгновение мысли, мелькнувшее в Льяне (на этой прогулке): вернуться к фрау Нильсен – вернуться бы мне; может быть, поджидает меня моя Нэлли, фру Нильсен и прочие: старый учитель и Андерсен (копенгагенец) – ужинать.

Не изменилось – ничто.

. . . . .

Здесь – жили; под окнами, за столом, сплошь заваленным роем бумаг, мы сидели часами, а воздухи веяли; гонг ударял, призывая нас вниз; оторвавшись от дум и от книг, чтоб размяться, я схватывал Нэлли в охапку, приподымал ее с кресла и – влек, предвкушая различные вкусности: коричневатые ломти норвежского сыру и белые ломти пахучего тминного сыру; вот мы – за столом; сединистый учитель, мотающий прожелгнем уса, с непозволительно синими, как у младенца, глазами, живущий года у фру Нильсен, приветствует нас; церемонный поклон музыкантше направо, сердечный кивок адвокату (масону) налево; и вот – мы за сыром; учитель, мотающий прожелтнем уса и с индиго-синими, как у младенца, глазами, любитель лингвистики, показавши трясущимся, третьим (не указательным) пальцем на красные корни редиски, бывало, начнет:

– «Как по-русски?»

– «Редиска…»

– «Не слышу: отчетливей…»

Я прокричу ему в ухо:

– «Ре-дис-ка».

– «Рэдис-ка? Рэдис?»

– «Да, да».

(То же было – вчера).

– «А по-норвежски то – „Rädiker“».

– «Вот как?»

Мы с Нэлли тут делаем вид, что в глубоком волнении мы: всюду сходственности словесных значений.

Старичок продолжает:

– «Racine», по-немецки же «Râtzel!».

– «Но то не „редиска“ уж; – „смысл“».

– «Но „корень“ есть „смысл“».

Уже я продолжаю:

– «Редис, радикал, руда, рдяный, rot, rouge, roda, роза, рожай, урожай, ржа, рожь, рожа…»

Перечисленье корней продолжается вплоть до кофе; уже музыкантша – за Григом; учитель отрезывает – все еще – ломти сыру; закутавшись плотно в плащи, – мы забродим у струечек (непрерывно бесилися блески меж всплесками влаги).

– «Смотри» останавливаю мою Нэлли, – в который раз.

– «Что такое?»

– «Вода, воздух, парус».

И – дразнится Нэлли:

– «Вода, воздух, парус; еще вот – медуза; вчера, как сегодня; сегодня, как завтра:»

– «Нэлли».

– «Устала от этого я…»

– «Красота-то какая…»

– «Какая то злая она, – красота… Красота красотой, но не эта: она – стародавняя; про себя самое – не про нас… Что в ней проку-то. Воздухи, воды, фьорды, леса, Холмен-Коллен[5] – какое-то древнее все это; ясности, будто ласкают, но если вглядеться, прислушаться к ласке, – обман эта ласка: под нею скрываются: холод и злость. Помнишь „Грушеньку“ Достоевского: так вот и эта природа; и эти воздушные ясности – „Грушенька“… Только отдайся им».

Тут, повернувшися спинами к озлащениям облаковой каймы, возводившим окрестности в негасимые просвистни, – повернувшись спиной к живопляске и к прокрасням мхов и осин, начинали скорей перепрыгивать через трещины, ямы, обмоины гололобого камня, через изрезины круглых обвалин, вступая в мир сосен, елей, треска шишек и шорохов, в сумерки грустных дремот; нам казалося, что убегала под нами вода; и казалось: соскакивали, нас обскакивая, те вон домики красными кровлями; грузный норвежец из мызы напротив опять перетаскивал хворост, сося свою трубочку – в мызу напротив: мычал свою песню без слов, пронося ее в мызу напротив; красноволосая дочка, слепя раззеленою кофтою, вешала на веревке белье.

Да вот – думалось: что-то древнее повисало над прелою желтизною сырых плоскогорий; и – над дымочками; это Норвегия прибегала оттуда вот, припадая к фиордам, как зверь к водопою, поднявши на север хребты; если стать на хребты, они скажутся низом: на севере обнаружится новый хребет; дальше, дальше – сверкнут позвонки звонкозубыми льдами: миры мерзлых глетчеров чуялись Нэлли из северных дымок зеленого Льяна; их близость нам чуялась злостью, –

– свергающейся бесконечности лет громопенным «Скьегельтгас-фоссеном»[6]; тут начинались подъемы к Трондгейму и к Бергену; там – над страной продичал Ромсдальсгоерн[7]; Юстедальская; ледяное поле, вися целенелыми массами льда, угрожало: прирушиться – к Льяну. Там толпы гигантов, воздев бремена на граненые головы, приподымали на головах: миры льда: Свартизена.

Все то возникало во мае: не перечил я Нэлли; и, повернувшись назад – в воду, в воздухе, – чувствовал: ужас. Казалось: вот, вот, не успевши вскричать, – опрокинемся вниз, в бирюзовые воды; прочертятся образы нас же самих к нам оттуда; и – скажут:

– «А».

– «Здравствуйте».

– «Милости просим».

– «На дно».

– «В вечный сон…»

. . . . .

Воспоминания охватили меня; Нэлли – не было. Я смотрел как вокруг припадала Норвегия к фьордам, отрясывая из-за северных дымок дичайшими гребнями: миры мерзловатых камней; Скьегельтгасфоссен, потопной пучиной спадая оттуда, топил мою душу:

– «А!»

– «Милости просим».

– «Ко мне».

Бесприютности мира – меня охватили; и – Нэлли растаяла; и – до-нэллина жизнь протекла мне в обратном порядке: Скьегельтгасфоссен.

. . . . .

Здесь прожили мы пять недель: я и Нэлли; невероятная совершилась работа; взорвался покров «биографии», не когда – здесь; после высекся «миг» христианийского курса: и прогремел осветленным безумием: Берген.

Так думалось мне вблизи виллы фру Нильсен: а что, не пойти ли к ней ужинать.

Нет: не раздастся приветливый гонг для меня; я – один. Нэлли – в Дорнахе; и, как бездомный скиталец, сижу под былым нашим кровом; пора – в Христианию; завтра с утра попридавят нас хлопоты: консульство, виза, билет в Хапаранду.

Вскочил и пошел к поезду, чтоб до ночи вернуться; представьте же: встретил учителя, проживавшего с нами; узнал старика я по прожелтню уса, по индиго-синим глазам, на меня устремленным (хотя он был в шляпе, а шляпа меняла его).

– «Вы?»

– «Как видите»

– «Что же вы – к нам, поселитесь у нас?»

– «Я – проездом».

– «В Россию?»

– «Ну да».

– «Жена?»

– «Я – оставил ее вблизи Базеля».

– «Ай-ай-ай: как же так?»

. . . . .

– «Да вот – так».

Предыдущая главаГлава 15 из 15К книге