К книге
Духовидец. Гений. Абеллино, великий разбойникКАРЛ ГРОССЕ ГЕНИЙ. ЧАСТЬ III
21%
КАРЛ ГРОССЕ ГЕНИЙ. ЧАСТЬ III
8

— Эльмира, о Боже! — вскричал я. — Как ты сюда попала? Ты ли это, моя божественная, из мертвых восставшая жена?

— Да, Карлос, я!

— Ах, как я могу поверить, что снова сжимаю тебя в своих объятиях! Как крепко должен я тебя держать, чтобы ты не ускользнула от меня в третий раз, моя золотая, незабвенная супруга! Взгляни, вот носовой платок, которым я отер твою кровь в карете и с тех пор всегда носил его при себе. Не узнаешь ли ты свою кровь, хотя она с тех пор уже запеклась?

Эльмира удивленно взглянула на платок и затем вновь перевела взгляд на меня.

— Что ты такое говоришь, Карлос? Я истекала кровью в твоей карете? Нет, я не понимаю тебя!

— Как? Ты все уже совершенно позабыла? Как нам удалось бежать от Духа? И как я нес тебя на этих самых руках к карете, чтобы навеки бежать с тобой из замка? И как ты была смертельно ранена — во всяком случае, так мне тогда казалось — пистолетным выстрелом, после чего долго не приходила в сознание? Неужели ты все, до самой последней очевидной подробности, позабыла?

Она взглянула на меня с горькой усмешкой.

— Бедный юноша! — заметила она. — Приди же наконец в себя. От радости ты лишился рассудка! Подумай только, что ты мне только что рассказал.

— Как же такое возможно? Ха, у меня только что повязка упала с глаз! Неужто я был вновь обманут? Скажи мне, Эльмира, помнишь ли ты хоть что-то из того, что я тебе сейчас поведал?

— Совсем ничего, мой супруг.

— Значит, это кровь некой обманщицы.

Я отшвырнул платок прочь от себя.

— Если ты не бредишь, это ее кровь.

Какие только сцены чистейшей радости не последовали за нашей встречей! Нам было что друг другу рассказать, но мы молчали. Никогда слова не казались мне столь незначащими, как в тот миг. Даже глаза наши были всего лишь несовершенными и сбивчивыми переводчиками наших мыслей. Утро занялось, но мы не ведали, что полночь уже миновала.

* * *

— Итак, здесь достигаю я цели моих странствий, куда вела меня судьба столь много дней! — воскликнул я, пробуждаясь. — Течение времени влечет нас преднамеренно совсем иным путем, чем мы предполагаем и намечаем. Меня увенчало оно прекраснейшими гирляндами цветов, которые имело наготове; я прижимаю свою супругу с необыкновенным счастливым трепетом к своей раскрепощенной груди и чувствую с вдохновенной страстностью, что она истощила свои возможности.

— Истощила? — с улыбкой переспросила Эльмира. — Когда ты перестанешь выдумывать? Разве ты забыл те несколько счастливых часов, когда я была твоей невестой, забыл монастырь Святого Яго?

— О, Эльмира, какие воспоминания!

— И если я с предусмотрительностью, ради своего счастья, желаю удержать тебя, старайся и ты удержать меня для себя.

— Что имеешь ты в виду? Разве второе желание не содержится уже в первом?

— Нет, мой супруг. Первое имеет в виду разлуку через смерть, а второе — ах! еще более ужасное — разлуку через измену.

— Возможно ли, что Эльмира в это верит?

С мягкой, ангельской улыбкой она зажала мне рот.

— Ах! — вздохнула она стесненно. — Карлос, Карлос! Я боюсь, что сегодня празднуем мы двойное воссоединение.

— Как? Тебе известно...

— Да, мне известна твоя история, Карлос. Бедный юноша, сколь коварно ты был соблазнен, и имелись очевидные причины посвятить меня во все мучительные подробности. Но мне повезло больше, чем тебе, и я выскользнула из их рук в тот самый миг, когда они верили, что держат меня наикрепчайшим образом. Я бежала от них в чужую страну, унося с собой всего лишь твой портрет, несколько колец и драгоценностей — их хватило, чтобы купить здесь хижину, основать небольшое хозяйство. Все богатство твоей супруги, Карлос, этой избалованной и изнеженной женщины, состояло за истекшее время из двух коров, небольшого сада и двух рук, чьей белизне и мягкости тебе не придется более удивляться.

— Эти руки были доказательством твоей красоты, Эльмира, и теперь они мне еще дороже как доказательство твоей добродетели. Даже пред алтарем не целовал я их с такой страстностью, как теперь. Ты была началом моего счастья, не захочешь ли ты теперь его продлить?

Альфонсо, мой добрый старый слуга, вошел при сих словах в комнату. В течение всей ночи он оставался за порогом, чтобы не помешать нам. Сейчас припал он к ногам своей госпожи, она протянула ему еще обворожительно прекрасную руку, которую отняла от моей, слуга оросил ее горячими, искренними слезами, безмолвно и невнятно всхлипывая. Сама Эльмира была ему рада необычайно, она полагала также, что его хозяйственность окажется неоценимой поддержкой в нашей домашней жизни, а его верность и бдительность послужат нам надежной охраной и станут, таким образом, залогом длительности нашей любви и воссоединения.

Наступило светлое, ясное утро, и Эльмира принялась водить нас по дому, чтобы показать, как она обустроилась. Никогда не видел я более изящного домоводства. Все было отмечено простотой, и простота эта носила оттенок изящества. При помощи соседей собрала она небольшую библиотеку, и красивая лютня не была ни запылена, ни расстроена. Кухня содержалась в образцовом порядке и была ослепительно чиста и уютна, утварь молочной кладовой выглядела располагающе опрятно. Эльмира показала нам то, что она сшила и также вышила, — большинство платьев выткала она сама для себя, и все же можно было заметить, что никогда не забывала она свое происхождение. Графиня фон С*** и маркиза фон Г**, казалось, просто имела небольшую прихоть поменять свой замок на хижину и некоторое время поиграть в обворожительную крестьянку. При ней была единственная служанка, девушка, которая через общение со своей госпожой достигла столь высокого уровня культуры, что часто побуждала саму Эльмиру к дальнейшему совершенствованию и помогала коротать время, свободное от домашних дел.

Сад Эльмиры выглядел прелестно, и, хотя каждый уголок в нем имел хозяйственное назначение, можно было видеть, что по временам он служит также к удовольствию. Большая беседка сирени образовывала притягательный сумрак, защищая под своей сенью от полдневного зноя и вечерней прохлады. Все свои любимые цветы собрала Эльмира в этом священном для нее месте. Ее рассказы оживили в моей душе прошлое; ей была известна история каждого цветка и каждого дерева, и она великодушно делила теперь свою радость созидания со мной. В больших, светящихся счастьем глазах Эльмиры читал я прекрасную истину: ни одно состояние не бывает столь ужасным, чтобы не доставлять хоть какой-то радости, и даже в дни испытаний обнаруживаются моменты, которые, в отсутствие надежды на более светлые дни, делают его переносимей.

— Все, что ты видишь, — заметила она вдруг вдохновенно, — все, Карлос, принадлежит также и тебе. Но вот этот розовый куст я не могу с тобой разделить.

— Но почему, моя дражайшая супруга?

— Потому что он мне не принадлежит.

— И кто тот счастливец, которому ты в твоей собственности отвела святейшее место?

— Если ты мне пообещаешь заранее, мой супруг, любить его хотя бы вполовину столь нежно, как люблю его я, тогда я познакомлю тебя с ним.

— Как горят твои глаза! Как раскраснелись твои прекрасные щеки! Эльмира, драгоценнейшая жена! Владеет ли твоим сердцем еще кто-либо помимо меня?

— Некто, ради которого даже Карлос пожелает отнять частичку своего сердца от Эльмиры. Пообещай мне заранее, что он будет тебе желанен не менее, чем твоя супруга!

— Я доверяю тебе безгранично. Вот тебе в том моя рука. Ты не можешь дарить нежность тому, кто также и мне не дорог.

Дрожа от радости и нетерпения, провела она меня опять в дом. Мы быстро поднялись по лестнице. Она высвободила свою руку из моей, прошла вперед, открыла комнату, которой я раньше не заметил, проскользнула туда на цыпочках и, когда я приблизился к двери, сказала негромко:

— Тише, тише, Карлос! Он еще спит.

— Кто еще спит? — спросил я удивленно.

Эльмира взяла меня за руку, подвела к кровати и отдернула завесу. Боже милостивый! Что я узрел! Прекрасный полуобнаженный, словно сотканный из роз, мальчуган лежал мягко, как на цветах, раскинувшись и почивая, разрумянившийся от сладкого сна. Моя жена обвила вокруг меня свою прекрасную руку, спрятала у меня на груди свое вспыхнувшее лицо и прошептала:

— Это твой сын, Карлос! Не должен ли он разделить твое сердце вместе со мной?

* * *

Я узнал в нем своего сына. Его юные черты несли обворожительную печать того полного наслаждений вечера. У него был мой лоб, мой рот. Невинное очарование здоровья лежало, розовея, на его молочно-белых членах; довольное выражение лица, божественная улыбка, ясное чело свидетельствовали о том, что то был плод высочайшего жара всех чувств, но не питомец, взращенный горем. В этот миг он проснулся. Он открыл синие, как у Эльмиры, глаза. Поначалу смутился он при виде незнакомца, но, когда заметил мать, стоящую подле его ложа на коленях, протянул маленькую ручонку, улыбаясь, обнял ее за шею и спрятал свое счастливое личико у нее на груди; одной рукой держал он ее крепко, другой обвил меня и притянул к себе.

— Милая мамочка, — пролепетал он под моими поцелуями, — это отец? Ты всегда говорила, что он будет любить нас, когда разыщет.

* * *

Любезный граф, вы многое видели, многое пережили. Счастье щедро одаривало вас. Вы любили многих женщин, и одна обожала вас. Ваша сестра умерла, снедаемая заботой о вас. Но в одном-единственном вы уступите мне первенство. Вам незнакомо то мечтательное очарование, с каким отец обнимает своего ребенка, напоминающего ему о радостях, в коих тот был зачат; вам неведомо, как он в этот миг еще раз неразрывно сочетается со своей супругой и чувствует ее сердце еще крепче сплавленным со своим; как наслаждение ласками поднимается до бесконечного очарования, вместе с удовлетворением оттого, что он заботится теперь о двоих; как ревностно он ловит каждый взгляд ребенка, с какой радостью замечает его к себе внимание и наблюдает любое его движение. Речь обнаруживает тогда свою бедность и замолкает, но находится другая, которую понимаешь в совершенстве и которой вполне удовлетворяешься. Гармония душ сливается в единый тон, и ее нежные волны смешиваются с чувствами, которые каждый читает в лице другого. Тогда постигаешь впервые, что ты со своей женой составляешь единое существо, имеющее срединный пункт, в котором находится бескорыстно слившаяся нежность обоих.

* * *

День прошел в обустраивании нашего будущего хозяйства. Я дал себе и Эльмире пламенное обещание никогда не оставлять это прелестное место. Как хорошо припомнился мне пример старого отшельника и его учение. Счастливая жизнь старца была тем идеалом, который я держал перед глазами, со сменой труда и отдыха и глубоким искусством распределять время. Ему удалось научиться быть счастливым в любом состоянии. Сословные стены, отделяющие меня от других, пали; разрушая сии преграды, я не презирал их, но они сделались мне безразличны.

Как радовал нас вечер с его освежающей прохладой! Какие замыслы, какие божественные предвкушения приносил он нам! Отшельнический идеал сделался для меня еще утонченней: обворожительная женщина значила для меня более, чем друг; и я воспитывал для себя еще некое создание — маленького Карлоса, стараясь научить его моему восприятию радостей и страданий. Тихая разумность Эльмиры, которая в нем жила, привила ему вскоре сладостную обязанность любить своего отца. За короткое время он успел ко мне очень привязаться, и его юная душа высказывала себя в ласках там, где он не находил еще слов.

Радостное опьянение первого утра было настолько сильным, что я не сумел составить четкого впечатления о моем новом пристанище. Но наступил вечер — время, отведенное для покоя, мысли мои прояснились, и досуг способствовал сосредоточению на отдельных предметах. У Эльмиры было много работы по дому, ее девушка помогала ей; Альфонсо, который с радостью принял свои новые обязанности, поил лошадей и коров; на мою долю досталась уборка комнат и работа в саду, с чем я быстро управился. Взяв своего милого крошку сына за руку, я поднялся с ним на небольшой холм, высившийся в конце сада, с которого можно было свободно обозревать окрестности. В густой траве было много луговых цветов. Я усадил своего маленького Карлоса на траву и велел ему нарвать для мамы букет. Он кивнул мне с прелестной улыбкой в знак того, что он меня понял, и принялся за работу с усердием, трогательным до слез.

Солнце село, еще пылая после знойного дня, точно так же, как в первый вечер, когда я жил у отшельника. Легкие облачка, будто клочья пены, тянулись перед ним, образуя для него мягкое ложе; длинная серебристая полоса реяла в преломленном свете вдоль почти всего горизонта, и над одним из концов ее легко и радостно мерцала вечерняя звезда. В зарослях воздух уже был прохладен, и река вдали утопала все глубже в собственных сумерках. Земля прощалась с согревающим ее другом и куталась зябко в туманное покрывало. Птицы еще раз поприветствовали друг друга громким свистом, кругом становилось все пустынней и темней.

Чувствовал ли я себя счастливей в этот миг? Нет; но я был счастлив, сам того не сознавая. То скользящее мгновение, которое могло бы пробудить меня к восприятию настоящего, исчезло прочь, угасло вплоть до последней искорки. С переменой платья и вида деятельности обрел я также новые мысли, представления и желания. Чувствования мои остались все те же, но, освобожденные от требований этикета, упростились до чистейшей естественности. Я словно бы упал из заоблачного мира на землю; в течение этого путешествия я забыл все, что касалось моей прежней жизни, и не нуждался более ни в чем, кроме унаследованной из прошлого утонченности воображения и чувствительности восприятия. Полностью растворившись в вечернем настроении, никогда я еще так не наслаждался. Я ощущал себя удовлетворенным во всех своих желаниях, все мучительные страсти улеглись. В душе моей было еще покойней, чем вокруг меня. Я едва слышал удары своего сердца. По мере того как гас, расплываясь, блеск вечерней зари, чувства мои смягчались, хотя я не переставал любоваться всем, что окружало меня.

Вскоре я заметил, что не являюсь единственным наблюдателем. Мой малыш, который все это время оставался спокоен и молчалив, выронил цветы и, скрестив ручонки, смотрел пристально на светлый блик, стоявший в небе там, где только что закатилось солнце. Поймав мой взгляд, он поднял свой букет, разделил его на две части и протянул мне одну с невинной ангельской улыбкой; подползши ко мне, он с нежностью склонил голову мне на колени. Я притянул его к себе; обожаемый мною прелестный ребенок покоился в отцовских обятиях, глядя на меня темно-голубыми, ясными глазами Эльмиры, лепеча что-то своим выразительно очерченным ротиком.

Наши ласки были, однако, прерваны. Появилось еще одно прелестное личико, которое втиснулось между нами. Эльмира обняла нас обоих и затем отняла у меня свое божество, шутливо заявив, что хотя бы ненадолго желает обладать им одна, но малыш продолжал то дружески на меня взглядывать, то ласково тянуться ко мне. Второй букетик он воткнул Эльмире в волосы и играл ее локонами. То глядел он ей неотрывно в глаза, то лукаво зарывался личиком в ее шейный платок. Мать тихо созерцала его с улыбкой, коей могли бы позавидовать ангелы.

Становилось все темней и прохладней, и мы побрели вполуобнимку домой, неся на переплетенных руках маленького Карлоса. Мы готовы были соперничать, кто из нас мог более им гордиться. То было наше триумфальное шествие. Малыш казался нам сокровищем, которое нам удалось спасти, несмотря на все невзгоды, залог нашего будущего, с ним связывали мы все наши лучшие надежды, и каждый из нас втайне поклялся пойти на все ради его блага. Мы вернулись домой, и тут мне предстояло еще раз убедиться, какая замечательная хозяйка моя Эльмира. Владея искусством кулинарии, она своими руками приготовила к ужину несколько блюд, которые не во всяком городе можно заказать и отведать. Посуда была глиняной или деревянной, но никогда не пробовал я ничего более вкусного даже и с серебряных блюд. В нашем доме не существовало разницы меж сословиями. На стол ставилось пять приборов, и рядом с маркизом и маркизой фон Г**, меж которыми сидел их наследный принц, располагались в доверительном единодушии их слуга и горничная. Оба представляли собой довольно достойную компанию. Альфонсо по отношению ко мне уже давно забыл сословные предрассудки; он делил со мной все невзгоды, служа мне опорой; и любовь, которую он ко мне испытывал, надзирая за мной в годы моей ранней юности, сделала его душу утонченной, что проявлялось теперь в манере его поведения. Клэрхен, служанка моей супруги, была привязана к ней самым нежным образом — она ухаживала за ней при родах и при последовавших за ними болезнях с необыкновенной заботливостью, что послужило к неоценимому совершенствованию ее природных качеств.

Однако понять, как мы тогда были счастливы, может лишь тот, кто наслаждался подобным счастьем, кому довелось изведать те же повседневные хлопоты и присутствовать при столь же непринужденных беседах за ужином. Любезный граф, мне пришлось бы вновь и вновь описывать их, чтобы вы смогли получить об этом наиболее исчерпывающее представление. Ибо воображение, не подкрепленное опытом, не способно получить представление о чем-либо[190] в его естественной полноте на основании описаний и в соответствии с ними сделать свое знание достаточно наглядным.

Эльмира надзирала за нашими повседневными трудами. Она давала поручение каждому, что следует делать по хозяйству. Деньги, которые я взял в дорогу, не были истрачены и пригодились для того, чтобы в доме стало удобней, уютней, хотя простота обстановки не была нарушена. Мы теперь держали больше скота, что лежало на моем попечении. Мне помогал Альфонсо, так же как и с работой в саду. Молоко и овощи мы отдавали Эльмире, и она наполняла кладовую обработанными или сушеными овощами и изготовляла превосходное масло и сыр. Наши трапезы не были обильны и отличались простотой, но нас привлекали в них три следующие приправы: они утоляли голод и уже тем приходились нам по вкусу, служили вознаграждением наших трудов и, наконец, мы получали их из рук Эльмиры.

Первые лучи рассвета заставали нас обычно уже за работой[191], день проходил быстро, и наступал вечер. За усердными трудами часы пролетали незаметно; чем увлеченней мы работали, тем стремительней проходило время. Солнце быстро садилось за горизонт, и едва оно касалось его края, мы оставляли все дела. Мы с Эльмирой, взяв Карлоса за руку, обходили сад, радостные и довольные; желая солнцу доброй ночи, мы любовались великолепными красками облаков, наслаждались пением вернувшихся в свои гнезда птиц, первыми трелями соловья, ароматом цветов и тихим веянием ветра в беседке. Мы срывали цветы, плели из них венки и украшали ими друг друга. Мелодичное пение сопровождало каждый наш шаг, мы не шли, но словно бы плыли по воздуху.

В особенно хорошие вечера под большим ореховым деревом, что росло перед входом в дом, ставили скамью. Это служило знаком для наших соседей. Не проходило и четверти часа, как уже собирались все целыми семьями. Усевшись доверительно в тесном кругу, каждый доставал принесенное из дома, и мы ужинали из единого котла, беседуя непринужденно друг с другом, пока наши дети играли подле нас в траве. Встав из-за стола, те, у кого были скрипки, принимались играть, и начинались танцы. Все веселились — и стар и млад, и веселье наше длилось до тех пор, пока вечерняя прохлада, поднимающийся туман и темнота не напоминали, что пора расходиться по домам. Тогда мы, четверо домохозяев, оставались еще на полчаса, обсуждая завтрашние дела, или Эльмира пела и играла для меня на лютне, и потом я засыпал в объятиях лучшей из жен.

Если же из-за плохой погоды приходилось сидеть дома, часы безделья помогала скрасить наша домашняя библиотека. Эльмира не любила романов, но имела большую склонность к философскому чтению. Это помогало ей изучать природу и людей. Стихотворчество и музыка придавали ее серьезности особенную утонченность, сообщали ей подлинную жизненность и выразительность.

Любезный граф, вам, наверное, не терпится спросить, как мы воспитывали нашего Карлоса. Учили мы его не слишком много[192]. Сообщая ему некоторые наши представления, чтобы не оставить его в полном неведении, мы предоставили этого прелестного воспитанника окружающей его природе и собственным размышлениям; мы предохраняли его только от дурных впечатлений, незаметно расширяя круг его опыта и не отнимая преимущества самому составить о чем-либо представление, которое было несравненно ясней, самобытней и четче, чем если бы он получил его по чьей-либо подсказке. Выгоняя скот на пастбище, я брал Карлоса с собой; малыш лежал неподалеку на пригорке, вдумчиво наблюдая природу вокруг. Мне не приходилось ему говорить: взгляни, как живописно красив поток, который прокладывает себе путь среди деревьев; с какой изысканной простотой клубится дым, выходящий из трубы одинокой, окруженной деревьями хижины; как изобильно наше поле, как высока трава нашего луга и как благословенно наше стадо, и подумай о том, кто сие сотворил, — и без понуканий впитывала его ангельская душа с тихим восторгом все эти картины, и тайная радость светилась все явственней в его темно-синих очах, вперявшихся в мирозданье. Ах! то были часы, которыми можно безоглядно наслаждаться. Когда человек самостоятельно взращивает свое второе «я», с огромной радостью восстанавливает он в своей памяти сию школу первых впечатлений.

И все же человеческое счастье непрочно и не может продолжаться вечно. Болезненность Эльмиры, которой она была подвержена с самого детства, усугублялась несмотря ни на что и стоила мне многих слез и мучительных часов. Она понимала это и пыталась скрыть от меня снедающий ее недуг, но слабость ее оттого становилась лишь очевидней. Часто порывалась она встать с постели, но тут же, обессилев, опускалась на подушки. Чтение ее с каждым днем становилось все серьезней и меланхоличней; если же она бралась за лютню, вместо прежних веселых, радостных песен звучали унылые похоронные напевы.

По этой же причине я не пытался расспрашивать ее о том, что она пережила за время нашей разлуки. Она сама не избегала этих бесед, часто начиная рассказ о каком-либо эпизоде, но затем от волнения чувствовала такое стеснение в груди, что я предпочитал отвлечься на другую тему. Однажды призналась она мне упавшим голосом:

— Милый Карлос, пока я жила здесь одна, всякий свободный час писала я свою историю, которую ты найдешь вон в той шкатулке вместе с другими записками.

С тех пор я опасался даже помыслить о событии, в результате которого мог сделаться собственником этих тайн.

Но я должен вам рассказать еще одну историю — ту, что обещал, начиная свои записки: красноречивый пример скрытого влияния невидимого Братства, который я узнал случайно. Я не подозревал о том, что у Эльмиры был брат, пока Карлос не принес мне маленькое колечко, которое он нашел. Это было простое золотое кольцо, с одной стороны несколько уплощенное, и на нем выгравировано имя «Эмануэль». Эльмира застала меня за разглядыванием кольца, взяла его поспешно прямо из моих рук, поцеловала и, прижав к груди, обратила на него взор и вздохнула:

— Ах! Мой бедный брат!

— У тебя есть брат, моя милая супруга?! — изумленно воскликнул я.

— Да, у меня был брат; несчастный сделался жертвой того самого Общества, от которого нам по счастливой случайности и путем многих стараний удалось уйти. Ах, эти гнусные варвары ввергли в несчастье всю нашу семью!

Я почувствовал, что она может рассказать мне сейчас о произошедшем, не раня своих чувств, и просил ее об этом. Сейчас я изложу все точь-в-точь, как услышал из ее уст.

— У меня было двое братьев. Когда мне исполнилось двенадцать лет, младший — горячая голова — отправился на войну, необыкновенно отличился боевыми заслугами и вскоре пал на поле битвы. Старший, Эмануэль, опора семьи и наследник всех наших титулов, после смерти отца поселился в одном из принадлежащих нам имений, чтобы поправить пошатнувшееся состояние обдуманным и рачительным ведением хозяйства. Это был добродушный, превосходный юноша, открытый, искренний, скромный; надежный друг и заботливый родственник, а также благодетель и отец для всех наших слуг и работников. Его чтили и порой готовы были почта на него молиться. Он был способен на все ради тех, кого любил, — даже самого себя принести в жертву; эта черта характера, к сожалению, обусловливала некоторые его слабости — их охотно использовал кое-кто из его знакомых.

Он любил скромные увеселения, общество друзей, и постепенно ему удалось собрать круг приятелей, которые гостили у нас не только в теплое время года, но постоянно навещали и зимой. Среди них был некий дон Педро Г*.

— Дон Педро Г*? — перебил я Эльмиру изумленно. — Но продолжай свой рассказ, о лучшая из всех жен; возможно, тот, кого я знаю, всего лишь его тезка.

— Дон Педро был одним из ближайших друзей моего брата, вкрадчивый, чистейший и законченный проходимец, в отличие от простодушного Эмануэля, который в каждом, как в зеркале, видел лишь собственный облик. При помощи множества уловок он сумел внушить Эмануэлю недовольство семьей, скромным доходом, привычным образом жизни, и мой брат утратил былую непосредственность души и перестал считать уединение и самоуглубление высшим благом, сделался духовно опустошенным и ненасытным в поиске развлечений. Отчий дом, семейный очаг стали ему слишком тесны и скучны, и он предпочитал им общество чужаков. Но и вся округа была недостаточно велика, чтобы он мог вполне развернуться: он играл, он охотился, он посещал балы без устали; он по целым неделям не бывал дома.

К счастью, по завещанию отца основной наследницей была наша мать, а ему назначили годовой доход, величина которого полностью зависела от ее решения. Благодаря этому она могла несколько умерить его размах, но, к сожалению, восстановила его тем самым против себя до чрезвычайности; и вскоре, поскольку ему не советовали примириться с ней, но только незаметно подливали масла в огонь, случились в нашем доме ужаснейшие события. Я очень страдала в те дни и как могла старалась утешить свою мать, но все попытки смягчить Эмануэля были напрасны, ибо его сердце день ото дня все более отвращалось от нас, и он видел во мне соучастницу материнского преступления.

Но вскоре выяснилось, в чем тут дело. Причина была такова, что ее стало невозможно слишком долго скрывать. Дон Педро познакомил моего брата с одной девицей, самым хитрым, злокозненным и похотливым созданием, которое когда-либо существовало под луной. Не покривлю душой, если скажу, что она была очень красива, прелестное лицо, живые глаза, но ее искусство применять чары или скрывать их по своему желанию делало моего брата совершенно несчастным в угоду ее эгоизму. Он и не подозревал о том, насколько она сообразительна, гораздо сообразительней, чем он. Разумеется, перед ним она прикидывалась простушкой, и он горячо старался убедить ее в том, что она сама же ему незаметно внушала. Ему так нравилось бывать с ней, что вскоре он не мог терпеть подле себя никого другого, кроме нее. Разлучаясь с ней даже на несколько часов, он делался печален и мрачен, и его неистовая любовь выражалась часто в столь безумных вспышках, что они повергали в ужас не только меня, но даже мою мать.

Мы чувствовали, что он вынашивает некий ужасный замысел, но пока еще не решился на него окончательно. Мы узнали об этом спустя некоторое время, когда уже было слишком поздно. Он был оскорблен из-за того, что мать во избежание растрат ограничивает его в деньгах и ему неоткуда взять средств для своих многочисленных издержек и увеселений. Ему не только внушили легкомыслие, но и постепенно подтолкнули к преступлению; ему делали множество намеков и наконец объяснили, как он может получить состояние, которого — убедили его — он совершенно несправедливо лишен; его осаждали со всех сторон, он чувствовал себя в безвыходном положении, его мнимые друзья были или представлялись бедными, и мой брат метался, не зная, на какое злодеяние решиться.

В спальне моей матери ночевала лишь одна камеристка. Однажды обеих женщин пробудил шорох. Мой брат ворвался в комнату со свечой в одной руке и ножом в другой; бледный, с искаженными чертами лица, он выглядел почти неузнаваемо. Он бросился к постели матери, занес руку с ножом... но через несколько мгновений, опомнившись, разразился рыданиями. Швырнув нож в сторону, он поставил свечу на стол, упал подле кровати матери на колени, поцеловал ее свисающую руку, затем вновь вскочил, метнулся к окну и выбросился из него во двор. Окаменевшая от потрясения камеристка, к которой в этот миг вернулся голос, подняла крик, мы все сбежались — но поздно. Голова его была разбита вдребезги.

Нетрудно вообразить, как велико было наше горе. Мать последовала вскоре за ним, я сама оказалась на краю могилы. У смертного одра матери пообещала я никому не рассказывать об этом случае и сдержала свое слово. Но позднее я сравнила произошедшее со всем, что мне стало известно о Братстве из его действий, равно как и со слов близких друзей, и поняла: и тут не обошлось без его пагубного влияния.

Здесь Эльмира завершила свое грустное повествование.

Значит, это был тот самый дон Педро, отметил я про себя, твой приятель, который уже тогда исподволь пытался влиять на твои представления. И соседство, чтобы против моей воли руководить мной, и притворные мины, коими я так искусно был вводим в заблуждение, служили, следовательно, некой более далекой цели? Я вспомнил вновь скрытый смысл, содержавшийся в его речах, и мне стало ясно, что он должен был влиять на меня к моей пагубе точно так же, как повлияла на брата Эльмиры его возлюбленная. Он навязывал мне те самые представления, в которых, казалось, я сам убедил его после жарких споров, он сопровождал меня до самой хижины, чтобы тем вернее привести жертву к западне, и ускользнул потихоньку, с целью избежать случайного разоблачения, могущего произойти при малейшей ошибке. Прочие неясности его поведения, включая взаимоотношения с Франциской, я вознамерился раскрыть при более подходящих условиях, ибо рассказ Эльмиры восстановил меня еще более против преступной деятельности Братьев.

Но какие же страдания ожидали меня вновь! Медленное угасание Эльмиры приносило мне несказанную муку; было невыносимо наблюдать увядание этой прелестнейшей, благороднейшей женщины, видеть, как в часы томленья холод приближающейся смерти омрачал ее лоб и гаснущие глаза. Гений вечности парил уже над ней, она улыбалась ему приветственно и протягивала к нему руку.

Вновь должен был я стать свидетелем ухода в иной мир любимого мною существа. Отшельник оставил меня, едва я начал постигать, что значит быть счастливым; Эльмира покинула меня, одарив немногими днями блаженства. С обоими счастье мое было слишком велико, и оттого я потерял его. Человеческая жизнь состоит из крайностей, одни грезы сменяются другими, и нет ничего ужасней, как пустые промежутки между ними, когда человек уже очнулся от своих мечтаний, но еще не пришел в себя.

В скором времени Эльмира настолько ослабела, что совершенно перестала подниматься с постели. Я почти не отходил от нее; но ни тщательный уход, ни лекарства не помогали, и напрасно лучшие врачи округи пытались побороть ужасную болезнь. Наконец кровоизлияние оборвало ее жизнь — ей едва хватило времени на то, чтобы препоручить мне нашего Карлоса, обнять меня, с последним дыханием сцеловать мои вздохи и слезы и угаснуть в моих объятиях.

Казалось, что и Карлос не нуждается в моих будущих попечениях. Он впитал яд, которым была заражена его мать. Он постоянно лежал рядом с ней на ее кровати, ласкаясь, и не покидал ее ни днем ни ночью. И когда она перестала отвечать на его милый лепет, когда ее глаза сомкнулись и ни единой миной не выражала она ему свою любовь, когда все его усилия пробудить ее от этого глубокого сна остались втуне, когда увидел он меня, оцепеневшего от горя, и Альфонсо с Клэрхен и прочих соседей заливающихся слезами, начал он понимать, что его любимая мама оставила его навсегда. Он не плакал, но весь день искал чего-то и потом пришел ко мне, прильнул своим пылающим личиком к моим коленям и спросил: наверное, придется еще долго ждать, пока мама наконец не проснется? Не сердита ли она на него и почему она ему больше не отвечает? Мое стесненное молчание сказало ему достаточно, и Карлос постепенно все понял. Услыхав, что вскоре ее вынесут прочь, нарвал он букет ее любимых цветов и положил ей на грудь.

Часто заставал я его за тем, что он задумчиво бродил по саду, рвал цветы и, смяв их, вновь бросал на землю. Однажды, увидев меня, разделил он букет на две части — так он делал всегда, — протянул мне половину, но потом опустил голову, и цветы — один за другим — выпали из его рук. Он громко всхлипнул, поднял их и протянул к небу, потому что Эльмира сказала ему, умирая, что туда она взойдет. Так увядал на глазах этот красивый мальчуган. Не прошло и двух месяцев, как лежал мой сын, сокровище моей души, в могиле рядом со своей матерью.

Друзья, которых я приобрел себе среди соседей, пытались утешить меня как могли. Их простая, бескорыстная участливость немало подбодрила меня. Я понял, что кто-то в этом мире меня еще любит, и чувствовал себя не столь одиноким и покинутым. Маленькие радости, которые мне пытались доставить, бесхитростные торжества, которые устраивались в мою честь, рассеивали мои угрюмые мысли, и я чувствовал себя не столь подавленным, пока отвлекался.

Наибольшее же успокоение я находил в записках Эльмиры; по ним понял я впервые, сколь много я потерял с уходом этой прелестнейшей женщины. Ее сдержанные записи запечатлели в себе столь сильную натуру, что она должна была еще и мне доставить утешение. Полная покорность судьбе, непринужденная естественность, с которой Эльмира встречала все обстоятельства, и причины, позволившие ей над ними возвыситься, были поведаны моей душе с гармонической легкостью. То была тихая философия жизни, которая проявляла себя при каждой жизненной случайности.

Еще одно обстоятельство касательно сих записок послужило мне в утешение. Я поспешил воспользоваться моим правом на них, едва его обрел, что и спасло их для меня, поскольку едва я их унаследовал, как пытались их у меня похитить. Но замки в моих ящиках оказались достаточно прочны, и требовалась недюжинная сила, чтобы их сломать, а у покушавшегося, вероятно, не было ни времени, ни настроения для дальнейших попыток. В ту же ночь, как похоронили Эльмиру, я прочел записки от первой до последней страницы и утром сжег их, не оставив ни малейшего клочка. Но они запечатлелись в моей памяти столь прочно, что ни один человек не мог теперь встать между мной и покойной. Благодаря этой поспешности узнал я некоторые прежде скрытые от меня тайны и от души посмеялся над Незнакомцами; я не оставлял еще надежды отыскать средство, которое помогло бы мне в борьбе против них.

Любезный граф, я хочу наконец поведать о тех эпизодах из истории Эльмиры, которые вам еще неизвестны. Память моя всегда верно служила мне, и я запомнил все точь-в-точь, как мне рассказала и изобразила Эльмира. Было бы жаль предать ее историю забвению; никогда еще не видел я столь живого свидетельства женского совершенства, как эти записки.

* * *

«Когда я очнулась после долгого обморока, то чувствовала себя еще одурманенной. Я увидела, что нахожусь в гробу. Подле меня стояло еще несколько гробов, и в воздухе пахло тленом. Белый высокий свод был едва освещен единственной подвешенной в центре мерцающей лампадой, по ее мертвенному свету уже можно было догадаться, где я нахожусь. Подвластно ли воображению, что чувствует человек, очнувшийся после глубокого обморока в склепе, причем в неясных воспоминаниях еще хранится образ недавнего счастья! Я не знала, как мне быть. Должна ли я звать на помощь или спокойно дожидаться, пока меня не обнаружат? Судя по горящей лампаде, гробницу навещали, и, помимо общей вялости и затуманенности всех чувств, меня ничто не беспокоило. Но мне не пришлось слишком долго раздумывать. Вскоре из коридора, начало которого я различала в полутьме, отчетливо донеслись человеческие голоса. Я даже могла понять, о чем и что именно говорится. Одни осуждали чудовищную жестокость Карлоса, другие проклинали мою неосторожность, третьи извиняли меня, находя совершенно естественным, что слабая, влюбленная девушка доверилась хитрому, закоснелому злодею. Перед входом в залу все остановились на некоторое время, храня молчание. Наконец они вошли в склеп. Это была длинная процессия из мужчин и женщин, лица которых выражали скорбь. Они принесли светильники, чаши и бокалы, а также одеяния и покрывала. При более ярком свете я увидела, что завернута в шерстяное покрывало и подле меня тоже стоит несколько чаш.

Тут они заметили, что я очнулась и сижу; раздались громкие радостные восклицания. Все засуетились, забегали, стараясь довершить чудо воскресения. Меня подняли из гроба, перенесли из склепа в светлую, просторную комнату и положили на окуренную благоуханными ароматами кровать. Соблюдая приличия, все удалились, кроме двух женщин, которые одели меня, и я постепенно согрелась и полностью пришла в себя.

Увидев, что мне стало лучше, они поздравили меня с освобождением и возблагодарили Бога, что он избрал их для того своим орудием.

— Возблагодарите и вы Создателя, графиня Эльмира, — заговорила одна из женщин, — что он вырвал вас из рук предателя и злодея и передал нам.

— Кто этот предатель и злодей? — спросила я изумленно.

— Ваш прежний возлюбленный Карлос, маркиз фон Г**.

— Умолкни, несчастная, и не пятнай имя того, кого я боготворю!

— Не горячитесь, благородная графиня, — возразила мне та совершенно спокойно. — Через несколько дней вы убедитесь в нашей правоте. Все мы принадлежим некоему Обществу, цель которого — освобождать страждущих от страданий и несчастных делать счастливыми — является делом каждого из нас; нам представляется, графиня, что мы, по крайней мере, заслуживаем вашей благодарности.

Что могла я ответить этому презренному созданию на сию пламенную речь? Я промолчала, решив скрывать все мои мысли, но втайне я знала этим людям цену. Мне было слишком ясно, в чьих руках я нахожусь, и мне вновь вспомнилось то, что я слышала об Обществе накануне свадьбы. Я еще не вполне поняла, почему нахожусь среди них, однако могла уже строить некоторые предположения.

Существовала лишь одна возможность (что было скорее догадкой, чем убеждением) вырваться из этой мышеловки — последовать их примеру и разыграть хорошо обдуманный спектакль. Я старалась показать, что постепенно усваиваю их идеи и без возмущения освобождаюсь от своих мечтательных заблуждений; я искала одиночества, но это их устраивало. Однако чем пристальней я за ними наблюдала, тем больше находила поводов для сомнений, и беспокойство мое только росло. Я не могла без внутреннего негодования воспринимать их попытки меня развлечь. Меня пытались втянуть в разнообразные рассеяния, поводом для которых служило якобы их желание сделать меня, после похищения из злодейских рук моего супруга, вновь счастливой и затем спокойно передать моим родственникам. Бодрость, которая меня никогда не покидала и которой я старалась придать вид естественности, обращаясь со всеми как можно приветливей, убедила этих безумцев, что я на их стороне; так обрела я надежду, улучив счастливый момент, когда за мной не будут столь строго наблюдать, убежать от них. Меня не заботило то, что мне неизвестны внешние обстоятельства; я верила, что избежать ядовитого влияния Незнакомцев значило уже почти победить.

Тем временем вокруг меня собралось общество, состоящее из весьма изысканных дам и кавалеров. Ночью мы совершили увеселительную поездку в соседний замок, и на следующий день мне объявили, что он предназначен для меня. Надо признать, окрестности замка были очень красивы, большой сад вокруг него разбит со вкусом, и прогулки там стали основным моим времяпровождением. Я никогда не оставалась одна, по крайней мере, за мной постоянно наблюдали издали, и хотя миг моего счастливого освобождения должен был наступить еще не скоро, я подбадривала себя надеждой незаметно приблизить его.

Было очевидно, что меня старались всячески развлечь. Празднества на открытом воздухе, непринужденность изысканного общества, очаровательные, любезные дамы, юные, достойные восхищения кавалеры должны были, наслаждаясь весельем и грациями, довершить то, что было начато при столь серьезных обстоятельствах. Все было проникнуто почти незаметным, деликатным стремлением мне понравиться, желания мои исполнялись прежде, чем я успевала их выразить. И в самом деле, вскоре случилось так, что хотя бы на минуту, но им удавалось достичь своей цели. Как зачарованная отвечала я невольно на проявления их дружеского расположения. Я сделалась менее замкнутой; и если бы не доводилось мне наблюдать за некоторыми из них незаметно, после чего я получала совершенно противоположные и более сильные впечатления, я могла бы быть ввержена в пучину несчастья.

Среди молодых людей, которые меня окружали, один казался наиболее достойным — писаный красавец, перед пылкостью которого трудно было устоять, вкрадчиво любезный и всегда готовый исполнить любое мое желание. Он превосходил всех в стремлении добиться моей благосклонности, он жил только моими взглядами и бывал счастлив или несчастлив в зависимости от смен моего настроения. Никогда еще все искусства совращения не соединялись столь согласно; все обстоятельства способствовали ему; все, что ни делало и ни говорило остальное общество, становилось выражением поддержки ему или служило похвалой. Убежденная в чистоте его любви благодаря его долгим и неослабевающим стараниям, должна была я окончательно пасть, однако небольшое происшествие развеяло все его надежды, вернув меня к моим прежним мыслям.

У него была маленькая болонка[193], она мне безумно нравилась, и я постоянно давала ему понять, как мне хотелось бы стать ее хозяйкой. Но он, очевидно, не желал расставаться с нею. Однажды утром пообещал он мне все же, что вечером подарит ее мне. За час до того, когда обыкновенно собиралось все общество, я прогуливалась по дорожкам сада; тихо пройдя мимо входа в замок, я увидела сего кавалера, занятого своей маленькой любимицей. Отступив назад, я спряталась за кустарником. Старательно повязав собачке на шею ленту с бантом, он поцеловал свою питомицу и не удержался от того, чтобы сказать:

— Бедный Тонон, итак, мы должны расстаться; но я всегда буду любить тебя более тех удовольствий, что получу взамен обладания тобой.

Эти слова пронзили мне сердце будто кинжал. Я тут же увидела все отчетливо и без прикрас. От потрясения я едва не лишилась чувств, и мне стоило немалых усилий взять себя в руки и предстать перед ним совсем иной Эльмирой, чем та, которую он знал прежде. К счастью, ярость и боль пересилили мои вздохи и слезы; подавив всхлипывания, я вернулась незаметно в свою комнату.

Как только я немного успокоилась, я поняла, как важно не разыгрывать дальше начатую было роль. Я постаралась казаться веселой и, как прежде, невзыскательной; песик был мне вручен с необычайной торжественностью и принят с дружеским изъявлением благодарности. От меня ожидали и требовали наконец награды за жертву, но поскольку я была заранее предупреждена, то смогла успешно уклониться от настойчивых ласк и нежных угроз моего кавалера.

Так протекло еще несколько недель, но случая к бегству по-прежнему не предоставлялось. Опасность моего длительного пребывания среди Братьев возрастала с каждым днем; однако я не знала ни окрестностей, ни живущих поблизости соседей, и редкий час за мною не наблюдали. Наконец, предвидя новые затруднения, я отважилась на то, что никогда не смогла бы сделать даже при более благоприятных обстоятельствах. На одном празднестве, затеянном в мою честь, когда глаза всех должны были быть устремлены на меня, соскользнула я с трона, на котором сидела, ожидая процессию, залезла на ближайшее дерево и схоронилась в его кроне до наступления ночи.

С приходом сумерек я слезла с дерева, и тропинка привела меня к отдаленной деревне. Темнота и случай благоприятствовали мне. Готовая ко всему, я смело шла моей судьбе навстречу. Сменив платье и вымазав лицо, я, прося милостыню, прошла через все провинции Испании и Франции, пока не добралась до этой деревни. Часть драгоценностей, которыми меня украсили в день празднества, я растеряла во время путешествия, но все же мне удалось спасти достаточно, чтобы купить этот небольшой крестьянский двор и завести все необходимое для хозяйства. Тут надеялась я прожить весь остаток моей недолгой жизни».

* * *

На сем, любезный граф, заканчивается лаконичная выдержка из истории Эльмиры, относящаяся к тому времени; я изложил ее так, как сумел запомнить. Вы видите, как все в высшей степени необычно сложилось. Если бы я когда-либо сомневался в воле Провидения, тут был бы случай вновь обрести благоразумие. История моя и Эльмиры показывает, сколь далеко может воплотиться высшая премудрость в нашей жизни, которую мы не всегда способны даже в конце постичь.

Но рассказ мой близится к концу. Позвольте же мне в нескольких словах изложить краткое и незначительное завершение этой истории. Клэрхен влюбилась в ухаживавшего за ней молодого крестьянина; но она была бедна, а отец ее избранника довольно богат. Тут смотрят на это так же, как и везде в мире. Я дал ей в приданое приличную часть из того, чем владел сам, ибо не хотел ни продавать, ни дарить вещи, которыми владела Эльмира, увязал снова мой узел и, преодолев путь из Швейцарии в Германию, оказался в окрестностях Г***, где имел счастье с вами познакомиться.

С той поры вам известна моя история. Пока вы участвовали в войне против британцев[194], я перебрался в Б**, чтобы предаться хоть и не вполне деятельной, но и не совсем праздной жизни и развлечениям, к которым привык. Я не стану описывать маленькие приключения и истории, в которых беспрерывно бывал замешан несколько лет, и рассказывать, как я был окружен и наблюдаем всяческими тайными орденами, обществами и разного рода носителями суемудрия; я разгадал их тайны и понял, что они либо подчинялись тем, кого я уже знал, либо находились с ними в некоторых сношениях, однако довольно скудных и непрочных.

* * *

Здесь хочу я вновь соединить, после стольких различных отступлений, нити тех обстоятельств, о которых я поверхностно упомянул в середине записок, что писал для графа. В наших окрестностях появился человек, который, как я опасался, подбирался ко мне очень близко и чье появление угрожало мне новыми напастями; я предполагал, что через сердце графа он искал иных путей влияния на меня. Но это продолжалось недолго. Он хоть и приобрел дом по соседству, но через несколько дней снова исчез. Говорили, что поводом для его отъезда была чья-то женитьба в Б**, и это меня успокоило.

Однако сей случай произвел на меня неизгладимое впечатление. Я отказался от некоторых своих планов, в частности от намерения возвратиться на родину. Кое-какие вещи стали для меня ясней, и я понял, как являлся мне Амануэль. Мне казалось, что тут Незнакомцы допустили ошибку. Возможно, они хотели меня подобным образом запугать, чтобы я всегда чувствовал их незримое присутствие; однако после раздумий все мистическое в явлении Амануэля, имевшее власть над моими потрясенными чувствами, развеялось. Я был знаком с искусством «естественной магии» и знал еще более о влиянии взвинченного воображения. То был не более чем причудливый розыгрыш[195] для детей, но он слишком затянулся, что и выдало Орден.

С этого удивительного момента можно было видеть, как паутина тайных сетей Общества отпала и влияние его ослабло, приглушенное покровом обыденности. Появление Якоба нанесло моей зависимости от Незнакомцев первый разрушительный удар, и мой дух, освободив чувства от опутывающих чар, ступил на более твердый путь.

Граф очень огорчался по поводу исчезновения столь полюбившегося ему чужака. Уже в самом начале я пророчествовал ему о том, что это произойдет, почти с удовольствием. Но я не знаю, что удерживало меня говорить о нем далее. Прежде чем я закончил свои записки, надеясь, что через них смогу ему все лучше объяснить, дела принудили графа оставить меня довольно надолго. Но как я уже упомянул, из-за частых увеселений я тогда мог писать только по ночам либо во время какого-либо краткого недомогания.

На сей раз отсутствие моего друга затянулось, так как дело его очень осложнилось. Казалось, противники его пустились на все уловки, чтобы через возможные процедуры и придирки измучить его вконец и заставить потратить как можно больше времени самым бессмысленным образом. Он писал изредка, заключая каждое свое послание сетованиями, что вынужден еще долее задержаться. Так как он знал, что мне хорошо известны его замыслы, он совсем забросил управление имением, и это вынуждало меня все более углубляться в хлопоты. Никогда еще в моей жизни не было такого времени, когда каждую минуту нужно было посвящать делам; да и самые минуты приходилось считать, от раннего утра до позднего вечера. Вначале все эти скучные работы, постоянно одни и те же, не нравились мне; но после нескольких недель принуждения сделались они мне столь легки, что я уже никогда бы не смог от них отвыкнуть.

Я был тут более полновластным хозяином, чем сам граф, который уже долгое время не общался с нижестоящими сословиями и не обладал их познаниями. Я же, напротив, разговаривал с каждым, выслушивал советы и часто находил нужным принять к сведению тот или иной из них, сопоставляя и объединяя его с моими собственными замыслами. Я проводил целый день в седле или обходил пешком каждый угол; наконец, когда все успокаивалось, я приводил в порядок счета за день, брал книгу, ложился на софу и в покое и уюте наслаждался ужином. Затем посвящал я некоторое время своим запискам, пока не укладывался спать, доволен целым миром и прежде всего самим собой. Записывание моих мыслей шло очень быстро, и менее чем через месяц, когда граф наконец возвратился, рукопись уже была готова. Я несколько обработал ее и вскоре отдал графу для прочтения.

Я всегда был страстным садоводом, и, если мой друг обладал в этом деле превосходным вкусом, ему не хватало терпения в мелочах. Я предпринял некоторые работы в его великолепном парке, чтобы придать ему некоторую завершенность; отдельные старые здания и павильоны я назначил к перестройке, и особенно один павильон в дальнем углу парка, который мне казался более других отвратительным и куда не следовало заглядывать тем, кому жизнь дорога. Павильон был скрыт густыми зарослями и как бы самой природой предназначен к уединению, и я задумал устроить здесь некое жилище отшельника, состоящее из нескольких комнат, в сладостной надежде переехать сюда уже следующим летом. Идея и план пришли ко мне однажды ночью. Ранним утром я вышел в сад и, увидев несколько человек, которые чистили водоем, не говоря ни слова, взял несколько кирок и ломов и повел работников к павильону. Я велел им сейчас же снести постройку. Люди принялись за работу, и после того как часть боковой стены обрушилась сама, был сворочен в сторону огромный камень, который, по-видимому, поддерживал другую ее часть. Нам бросился в глаза вход в узкий коридор, мы переглянулись с удивлением, и я спросил, не зажжет ли кто-нибудь огонь. Рабочие ответили утвердительно, отломали от ели старые сучья и сделали что-то вроде факелов. Все, смеясь, последовали за мной в пещеру с надеждой обнаружить клад и также не остаться при этом без вознаграждения.

Мы весьма храбро спустились вниз, и я, признаюсь, тоже имел надежду обнаружить кое-что ценное для себя, хотя совершенно другого, чем вообразили себе работники, свойства. Сцена в саду, участниками которой явились мы с графом, расположение павильона неподалеку от той самой дерновой скамьи и прямое сообщение между ними через заросли, отдаленное и укромное расположение постройки — все это обещало мне некую находку, одновременно вызывая во мне большую тревогу. Предприятие само по себе было столь неожиданным и ошеломляющим, что казалось опасным; однако, не будем забывать, я находился в компании семи дюжих немцев, помимо смелости вооруженных кирками и лопатами. Это снова придало мне мужества, я продвигался вперед посмеиваясь и призывая других не отставать, хотя сердце мое сильно билось от волненья. Одного из работников я оставил у входа, дабы подстраховаться от возможного нападения извне и также на тот случаи, чтобы он поднял тревогу в замке, если мы примерно через час не вернемся назад.

После того как мы почти вертикально соскользнули вниз, проход сделался до того узок, что пришлось пробираться с большими усилиями. Я продолжал держать факел в вытянутой руке и особенно старательно светил под ноги, чтобы мы не провалились в какую-нибудь ловушку. Но вскоре впереди показалось отверстие, проход сделался ровней и шире, и не прошло и минуты, как мы очутились в зале с каменными сводами, который ранее, очевидно, служил погребом. У стены стояли плетеные стулья и несколько старых истлевших столов; к просторному помещению примыкала небольшая комната, обитая досками, где находился стол и два довольно приличных новых стула. Я осветил стол и заметил с краю весьма свежую выемку, как если бы кто-то хотел уничтожить прежде вырезанные буквы. Рассмотрев выемку получше, я обнаружил слабые следы буквы «Э».

Я не мог поначалу догадаться, что сие значило; потом вспомнилось мне, что граф имел привычку чертить на песке или вырезать на дереве именно эту букву; я полагал, что то была начальная буква имени его бывшей возлюбленной. Кроме двух помещений, мы ничего не обнаружили — ни входа, ни продолжения подвала. Я велел работникам осветить все углы в надежде найти что-либо ценное, но нигде не было заметно и следа человеческого пребывания. Я уже направился к выходу, намереваясь выбраться наружу, когда услышал восклицание одного из работников, который нашел несколько сложенных листков бумаги. Я взял их у него, отделил один от другого — на них ничего не было написано; наконец на третьей или четвертой странице была написана одна фраза. Представьте себе мою оторопь, когда я прочел:

Предупреждение графине Эльмире о том, что молодой маркиз Карлос фон Г** замыслил против нее преступление.

Я не смел верить своим глазам, но это, вне сомнений, была та самая записка. Мои спутники определенно заметили мое недоумение и стояли, глядя на меня с удивлением. Несколько отстранившись и поразмыслив одну минуту, я сказал:

— Черт занес сюда этот клочок бумаги. У кого вторая половина?

Я взял другие листки, скомкал их и совершенно хладнокровно швырнул назад в тот угол, где их нашли.

Так завершилась моя экспедиция. С легким сердцем выбрался я наружу, но мои провожатые повесили головы, поскольку из ожидаемых сокровищ ничего не было найдено. Чтобы не оставить их без вознаграждения, я дал каждому по одному гульдену, взяв обещание никому ничего не рассказывать. Я видел, что предупреждение возымеет совершенно обратное действие и что все в замке вскоре будут осведомлены о нашем приключении, и поэтому решил понаблюдать, как поведут себя слуги графа, которые были мне в высшей степени подозрительны. В самом деле, вскоре приключение наше стало достоянием всей округи, и началось паломничество в подвал. Смельчаки, посетившие его, рассказывали множество легенд о подземных замках с богато изукрашенными залами. Наконец мне надоела вся эта суматоха и слишком частые визиты в сад, и я приказал засыпать вход в подземелье, который сделался местом встречи всех слуг, к величайшему огорчению последних. Так закончилась эта история. За короткое время был возведен и обставлен новый павильон, и, прежде чем приехал граф, я имел удовольствие там завтракать.

Наконец он возвратился домой, необыкновенно утомленный обстоятельствами и хлопотами, которые столь долго его задерживали. Дело было завершено, процесс выигран. Но это стоило немалых денег, которые не удалось спасти, не говоря уж о потраченном времени и здоровье. Однако возмещением всех хлопот стало небольшое открытие, к которому граф пришел совершенно случайно и рассказал мне безо всякой утайки, как только прочел мои записки.

— Мы должны действовать решительно, любезный Карлос, наперекор козням этих негодяев, — сказал он мне. — Мы не обязаны держать обещание, к которому нас принудили столь ужасными средствами. Однако история тех несчастных дней, когда я исчез прямо у вас на глазах, не поможет нам ничем. Вы обнаружили тайную пещеру, по-видимому уже давно покинутую Незнакомцами, с которыми я связан словом. Что нас сейчас должно занимать, это те невидимые руки, которые ведут поблизости от нас свою игру. Они запутали мой процесс донельзя; я догадываюсь, что они стремятся повергнуть нас в еще большие несчастья. Маркиз, вы мне друг?

Он протянул мне руку, я пожал ее с горячностью.

— Да, я ваш друг.

— Навеки?

— Клянусь небом, навеки!

— Приди же к моему сердцу, мой друг, и прими от меня равный обет. Я клянусь тебе в вечной, нерушимой дружбе, и да не будет мне утешения в мой последний час, если я нарушу хоть на миг верность клятве. Небо сохранило тебя для меня, большего я не желаю.

— Людвиг, я последую за тобой, куда бы ты ни устремился, при любых жизненных обстоятельствах.

— Так выступим же против дерзких злодеев, стремящихся вплести свою пагубную нить в наши судьбы, чтобы оградить от них хотя бы следующую половину нашей жизни. Пусть мы пожертвуем еще несколькими годами; мы не пожалеем ничего, чтобы уничтожить врагов в их же логове.

— Вот тебе моя рука, я следую за тобой.

— Едем в Париж; мы сплотим вокруг нас твоих друзей, потом отправимся в Испанию. Охотно отдал бы я для этих разысканий часть своего имущества, чтобы обрести наконец покой!

* * *

Все наши занятия в это время имели единственную цель — привести дела графа в порядок. Не прошло и полугода, как мы уже были у цели, пересекли границу и в скором времени увидели вдали столицу Франции.

Для того чтобы быть в состоянии что-либо открыть, а также обрести поддержку своим планам, нам необходимо было смешаться с большим светом. Граф не экономил ни на чем, чтобы сделать честь своему титулу и ранту, а также желая обратить внимание на свое появление. Его экипаж был одним из роскошнейших в Париже, ливреи его слуг говорили о хорошем вкусе, платье подобрано с большой элегантностью, и не прошло и нескольких недель, как мы уже были вхожи в лучшие кружки города и приобрели доверие у некоторых лиц.

Всем известны увеселения Парижа. Театры, балы, приемы и в особенности наслаждение прекрасными искусствами — во всем этом никогда не было недостатка. Однако граф, хоть и поддался их очарованию, платил им весьма умеренную дань. Я же, в согласии со своей натурой, охотно ими увлекся. Мы принимали участие во всевозможных развлечениях, но не забывали о главном. Мы завязывали и поддерживали знакомства, однако не жертвовали для этого многим; у нас всегда находилось время для рассуждений наедине, в тиши кабинета.

Наиполезнейшим для наших целей было то, что некоторые мои друзья вновь собрались вокруг меня. Сначала возвратились дон Бернардо и граф С—и, которые, когда я их оставил, все еще хранили верность нашим планам; оба были потрясены происшествием с графом фон С** и жаждали выяснить все подробности. Характеры их закалились и сделались сходными от пережитых трудностей, и за обсуждением наших идей мы находили более успокоения, радости и перспектив, чем кто-либо из нас мог предполагать.

Также и поведение наше изменилось благодаря обстоятельствам. Мы перестали робеть и более не делали тайны из наших планов, но говорили о них повсюду, где только ни встречались, громко и во всеуслышание. Тем самым мы заслужили доверие многих и нашли нескольких помощников, которые поддерживали нас скрыто, но тем сильнее было их влияние. Также обнаружились незаметные и подходящие источники поддержки, и, таким образом, многие замыслы Незнакомцев не получили воплощения, поскольку действовали означенные источники тем верней и неожиданней, чем уединенней и скованней были наши противники.

Однако существенно мы не продвинулись. Все наши усилия были направлены более на предотвращение и отражение нападений, по мере того как они затевались, чем на воплощение в жизнь неких новых и полезных для нас заключений и дел. У нас не было никакого определенного плана — мы ожидали того, что должно произойти. И это не принесло никаких ощутимых плодов. Граф хотел ехать в Испанию, и я последовал бы за ним охотно, если бы он решился расстаться со своим кружком и особенно с доном Бернардо. Последнего он считал единственным, с кем можно рассчитывать на успех какого-либо предприятия. Но и здесь нечего было ожидать, поскольку тактика Ордена изменялась весьма легко, и обстоятельства не раз показывали нам, что он может действовать всякий раз иначе. Так убаюкивали мы себя, вместо того чтобы пребывать бдительными. Мы впадали в пренебрежительность, не имея никаких побуждений для изменения привычного хода жизни. Маленькие развлечения расхолаживали наш пыл к осуществлению великих замыслов, и женщины не позволяли нам много думать о серьезных мужских делах. Бесконечные увеселения утомили нас, и планы, которые еще недавно поглощали все наши мысли, стали для нас предметом шуток.

Вскоре подвернулось одно обстоятельство, которое и вовсе заставило нас позабыть о наших замыслах, — то была неизлечимая любовь, превратившая нас с графом на некоторое время в соперников и лишившая меня его привязанности и доверия задолго до того, как я нашел в себе силы что-то для него предпринять. Любовь эта застигла нас совершенно неожиданно, и злосчастное соперничество почти что сразу заслонило цель наших разысканий. Лишь чистейшая случайность свела нас вновь, убрав неожиданно пелену тайны с наших глаз.

Каролина фон Б* происходила из одного древнего и весьма знаменитого нормандского рода[196]. Семья не обладала большим богатством, но ее имущества вполне хватило, чтобы дать Каролине превосходное воспитание и сделать из нее не последнюю партию. Красавицей ее нельзя было назвать, но она была свежа, имела изящное телосложение, вела себя естественно и по временам наивно; она обладала некой совершенно непритязательной бодростью, которая придавала ее движениям прелесть, разнообразие и новизну. Каролина не отличалась ни выдающимся остроумием, ни особенно глубоким умом, но в ее мыслях неизменно присутствовала теплота, редкая скромность и, если позволительно так выразиться, темперамент духа. Если бы меня спросили о ее характере, я бы ответил, что она не наделена никаким характером, — по крайней мере, таковой в ней не заметен. Она была отражением всех мыслей, которые высказывались в ее присутствии и которые она понимала; каждый видел в ней свой собственный образ. И этой ее черте никто не мог противостоять при более близком знакомстве. Короче говоря, портрет, в который художник ничего не внес от своей собственной фантазии, нравится более, хотя он не так прелестен, чем искусный портрет красавицы, носящий отпечаток взволнованного воображения. Таковой безыскусный портрет являла собой Каролина. В ней не было ни одной мины, которая не принадлежала ей вполне, ни одного жеста, который не сопровождался бы искренним движением души, ни одного взгляда, с которым не находилось бы в согласии ее сердце. А сердце ее было чистым и благородным.

К несчастью для нас, мы познакомились с этим милым созданием слишком поздно. Увидели бы мы ее при первом входе в общество, возможно, впечатление от нее оказалось бы менее сильным либо и вовсе могло оно затеряться посреди других впечатлений. Но когда мы утомились от многих искусств и наши сердца, через всевозможные уловки тончайшего кокетства, пребывали столь долго в непрерывном напряжении, мы почувствовали наконец необходимость в отдыхе на лоне природы.

Уже первое знакомство с Каролиной было весьма примечательным для нас. Оно состоялось на одной вечерней ассамблее[197], которую мы посещали почти ежедневно, чтобы играть в карты. Поначалу Каролины мы не застали, так как она сопровождала одну из своих подруг в загородной поездке; она была каждодневным членом этого общества, и из-за ее отсутствия обычное распределение партий спуталось. Понадобилось внести некоторые изменения, и случайно выпало так, что я и граф оказались игроками за ее столом. Вернувшись и обнаружив это, она объявила совершенно несдержанно и громко, что не желает играть с нами, и попросила для себя своих старых партнеров. Ее предложение повергло все собрание в замешательство. Те партнеры, которыми она хотела заменить нас, привыкли к своим новым напарницам и не обнаружили ни малейшего желания их оставить; что же касается их дам, то и они не хотели быть покинутыми ради Каролины. Общее замешательство разрешилось наконец громким смехом, заставившим бедную девушку густо покраснеть, и она сказала наконец, что будет сегодня упрямицей и не желает вообще играть. Внешне снова установились порядок и покой, и я сел с Каролиной рядом на софу, не так уж недоволен таким исходом.

Но у графа на душе было совсем иное. С его чувствительностью, не притупленной обстоятельствами, пережитыми мной, переносил он подобные случаи не вполне равнодушно. Желчь разыгралась в нем, и он ждал только повода ее излить. Глаза его гневно сверкали, что мне было хорошо знакомо, и он искал кого-либо, на ком мог бы сорвать свою досаду. Смеясь, я пытался утешить его, но он ответил мне:

— Карлос, стыдитесь своей холодности! — и устремил взор на одного немецкого дворянина, который играл неподалеку от нас, посмеиваясь над собственным невезением. — Разве тебе не понятно, — продолжал граф, — что все это подстроено?

Возможно, он был отчасти прав, подозревая, что шутка сия подстроена преднамеренно и не без злорадства немецким дворянином, именовавшим себя бароном фон Х**. Но граф был не из тех, кто позволяет безнаказанно над собой смеяться. Он знал барона еще со времен Гибралтара, где они вместе сражались против англичан и, по странному совпадению, соперничали за сердце одной испанской дамы. Из-за этого произошла история, значительно увеличившая его ненависть к барону, и ее-то хочу я теперь рассказать.

Граф содержал одну актрису из королевской оперы, прелестную юную красавицу, необычайно остроумную и проницательную, весьма занимательную, но, по слухам, не отличающуюся верностью. Он ее не слишком-то любил и отдавал лишь дань моде, однако рассматривал ее благосклонность как на определенное время купленный товар, на который только он один имел право. Его тщеславие обостряло чувство его чести, и он не мог думать ни о чем другом, как только о надежной охране своей Амазии. Но как он мог проследить за тщеславной, страстной и алчной девицей, ставшей докой в науке пленять мужчин и изменять им, держа в своих оковах? Короче, у него было достаточно поводов, чтобы разыгрывать ревнивца, и особенно по отношению к своему давнему сопернику, барону фон Х**.

Одно странное происшествие заставило вспыхнуть этот тлеющий жар, подобно пламени. Однажды вечером граф шел через Понт-Нёф[198], чтобы навестить актрису. Он любил посещать ее инкогнито, причем всякий раз являлся неожиданно, ревнуя и надеясь разоблачить ее неверность. В тот раз он облачился в голубой камзол и взял с собой единственного слугу, который следовал за ним на некотором отдалении. Но едва достиг он середины моста, как его окружила компания развеселых мужланов, подступивших к нему с громкими возгласами. Это были честные горожане, которые изрядно подвыпили, желая забыть свою бедность и разжечь в себе смелость для множества глупейших затей. Так, например, один из них утверждал, что способен по внешности любого человека определить род его занятий; и вся компания остановилась теперь на мосту, наблюдая прохожих. Они поспорили на пару луидоров[199], и граф оказался первым, кто обратил на себя их внимание.

Тот, кто собирался отгадывать, подошел в большом смущении. Несмотря на простое платье графа, детина понял по изящному сложению и походке, что перед ним уж никак не мастеровой. Помимо этого черты моего друга были тонки и цвет лица чрезвычайно нежен. Несколько мгновений верзила стоял напротив неподвижно, скрестив руки и пристально глядя прямо в лицо графу, которому сие явление показалось слишком необычным. Мой друг не сумел удержаться от смеха, что придало безумцу еще больше мужества. Он повернулся к своим приятелям, подтрунивавшим над его нерешительностью, и крикнул им:

— Черт меня подери, если я угадаю его ремесло, но ставлю луидор, что это рогач!

Шутка вызвала среди его товарищей веселое ржание, и поскольку исход пари зависел от того, подтвердит ли догадку предмет спора, все приступили с диким весельем к бедному графу, заставляя его признаться, что он и в самом деле рогач. Не имея при себе шпаги, вооруженный всего лишь легкой тростью, граф рисковал быть растерзанным; он оборонялся мужественно, но, если бы не подоспевшие на помощь солдаты, которые были привлечены шумом, навряд ли он бы сумел достойно выпутаться из этого происшествия.

Сие приключение завершилось удачно, однако граф, обдумав его, заподозрил, что выходка подвыпивших горожан доказывает неверность его возлюбленной; ему возомнилось, что весь город оповещен уже о его рогачестве. Его горячий темперамент дал внезапную вспышку, он ускорил шаг по направлению к дому актрисы, ворвался вне себя к ней и забросал бедную, дрожащую от страха девушку горчайшими упреками в неверности. Но она быстро овладела собой и после того, как попытки смягчить его при помощи слез и просьб не удались, спросила наконец совершенно холодно, должна ли она позвонить и вызвать своих людей, или он сам, без провожатых, покинет ее дом, чтобы никогда уже более не возвращаться. На следующий же день появилась она на публике под руку с бароном фон Х** как со своим официальным любовником.

Сия история живо вспомнилась графу, и, увидев в усмешке барона намек на нее, он подошел к нему и шепнул на ухо:

— Господин барон, позвольте вас спросить, эта шутка случилась не без вашего участия?

Тот ничего не ответил, но склонил голову, улыбаясь, и сказал по-немецки:

— Милостивый государь, если вы желаете, я готов объясниться.

Однако было неуместно продолжать разговор в присутствии многих, и граф, сделав вид, что удовлетворен ответом, отошел от барона. Но вне всяких сомнений, он что-то замыслил.

Тем не менее Каролина старалась загладить перед нами свое упрямство. Она явила нам весь свой одухотворенный темперамент с обворожительным настроением, естественностью и утонченностью. Она хотела лично утешить графа и сказала ему с улыбкой, что утром попытается играть с ним в карты, но он был настолько не в духе, что слова ее не произвели на него ни малейшего впечатления. Я же, напротив, блаженствовал подле нее по-королевски и собирал все мои познания, стараясь показаться ей интересным, не переставая быть понятным. Граф так и просидел до конца в угрюмой мечтательности, из которой он порой пробуждался лишь на краткие мгновения.

Наконец подоспело время ужина. Разговор зашел о Гибралтаре, об осаде крепости[200], многие пожелали слышать подробности, и все повернулись к графу. Тот изысканно и скромно отклонил всеобщие просьбы и обратился к барону фон Х**, который якобы тоже мог предъявить много доказательств своего мужества и находчивости. Барон фон Х**, который отнюдь не жаждал, чтобы весь свет знал о действительном положении дел, принял предложение графа как дешевую дань своим заслугам с благородной усмешкой и принялся рассказывать.

Удивительно, с какой изобретательностью этот человек сочинял свои многочисленные приключения; не было ни одного сражения, в котором он не играл бы решающей роли, он заставил все общество содрогаться от опасностей, пережитых им, и лишь из-за присутствующих дам удержался от перечисления также своих подвигов, совершенных по отношению к прекрасному полу. Я был уверен, что под конец он и сам поверил в свои небылицы, столь мало внимания обращал он на скрытые усмешки слушателей. Он долго бы еще предавался самозабвенным воспоминаниям, если бы граф не прервал его очередное длинное повествование об опаснейшем приключении, спросив:

— И тут вы проснулись?

Приглушенный, однако довольно примечательный шум за столом, последовавший за репликой графа, заставил рассказчика очнуться, и примерно полминуты он молчал, багровый от стыда и гнева.

В ярости он хотел было наброситься на графа, но тот перебил его с невиннейшей миной, обернулся к обществу и попросил позволения поведать еще одну историю из тех времен. Все мы выразили ему одобрение, но лишь немногие подозревали, что за этим воспоследует. Граф принялся рассказывать, многозначительно поглядывая на барона; тот порывался заговорить, но недовольные возгласы гостей, которым был понятен смысл намеков, заставили его умолкнуть. Итак, граф продолжал:

— Когда мы только что возвратились с Гибралтара, большинство из тех, кто ожидал от экспедиции каких-либо почестей или выгод, потеряли всякую охоту к новым попыткам. Трое моих друзей и я, распрощавшись с Гибралтаром, намеревались как можно дальше забраться в сельскую глушь, чтобы отдохнуть от бранных трудов, но прежде мы хотели посетить одного из моих ближайших друзей, который женился недавно на некой знатной и богатой испанке. Поездка была весьма приятной, как это обычно и случается, когда путешествуешь по Испании. Двое моих товарищей, сходные со мной темпераментом, находились в столь же прекрасном настроении, не упуская ни одной возможности поразвлечься, и если таковой не находилось, то ложь и россказни нашего четвертого спутника заставляли нас забыть и о неудобствах пути, и о скудости постоялых дворов.

Дон Антонио, назовем его так, — один из примечательнейших людей, которых только когда-либо производила природа; человек неглупый и с немалым жизненным опытом, он, однако, был необычайно странен. Несмотря на то что мы присутствовали с ним вместе при всех обстоятельствах и наблюдали все его подвиги, все же сочинил он о своих приключениях множество небылиц, которые принимался нам рассказывать с необычайно важной и серьезной миной, как если бы собирался тысячекратно поклясться в достоверности своих слов.

— Прекрасный вымысел, по крайней мере, — восклицали мы не раз, — даже если в том нет ни капли правды[201].

Однако он клялся своею жизнью и, что еще более примечательно, своею испытанной отвагой, что все это случилось с ним на самом деле. Тогда мы сговорились, что при первой же возможности попытаемся проверить, насколько в самом деле можно полагаться на его смелость.

Наш общий друг, как мы и ожидали, встретил нас с полным добросердечием; он предпринял все, чтобы мы прогостили у него как можно дольше, и показал себя весьма любезным хозяином. Сельская жизнь в это время года в Испании особенно прелестна. Однако никакие наслаждения не могли вытеснить из наших сердец склонность к веселым шуткам. Они сменялись одна другой или незаметно переходили одна в другую. Мы то и дело изобретали всяческие розыгрыши и, полные дружеского согласия, никогда не почитали себя обиженными, если порой наша преувеличенная веселость преступала границы дозволенного. Нашему хозяину и его жене были также хорошо известны слабости дона Антонио, и однажды мы втайне сговорились отплатить ему за все его россказни, которыми он нас столь часто донимал. Случай не заставил себя ждать.

Однажды вечером, когда мы еще ужинали в одном из павильонов в саду, из замка донесся шум. К нам прибежали испуганные, взволнованные слуги и прошептали своему хозяину на ухо, что в замке появился призрак. Маркиз тут же ознакомил нас с новостью. Дамы побледнели и повскакали испуганно со стульев; мужчины, справившись с первым приступом страха, принялись громко смеяться и подшучивать над трусостью слуг. Однако маркиз воспринял известие совершенно серьезно, приказал слугам зажечь факелы, попросил дам успокоиться и дожидаться его возвращения, взял свою шпагу и посоветовал нам вооружиться нашими.

Тут разыгралась весьма нежная сцена. Как замужние, так и влюбленные дамы принялись громко протестовать против этого решения, столпились у двери, загораживая нам проход, и умоляли не покидать их. Маркиз же поклялся, что не позволит так запросто их похитить. После некоторых речей, увещаний и напоминаний меж перепуганными женщинами и весело отвечающими им мужчинами все наконец решили идти в замок вместе. Дамы примкнули к своим кавалерам, нас окружили слуги с факелами, и мужчины обнажили шпаги.

Я, честно говоря, не знал, что и думать. Происшествие казалось совершенно неожиданным и не менее странным. Похоже, и сам хозяин пребывал в недоумении; он, очевидно, искренне волновался, да и по природе своей он совершенно не был склонен к притворству. Я не мог допустить мысли, что он намеренно желал напугать всех нас лишь для того, чтобы проучить одного-единственного бахвала. Поэтому, предположил я, и в самом деле что-то произошло; в привидения я не верил, следовательно, в замок проник злоумышленник. Я решил быть отважным настолько, насколько мне дозволяло мое несчастливое воспитание.

Наконец я сделался совершенно хладнокровен, так что мог наблюдать за остальными. Поначалу все хранили глубокое боязливое молчание, лишь изредка прерываемое вздохами. Наконец дон Антонио выругался столь замысловато, как только может человек, охваченный превеликим страхом. Его путница, которую он не взял под руку, чтобы обоим было проще пуститься наутек, умоляла его успокоиться. Однако в ответ на ее просьбу он разразился новыми восклицаниями и исчерпал все свои клятвы, которыми, возможно, ему доводилось клясться в течение всей своей жизни, — последние должны были подтвердить его заверения, что ему не терпится получить удовольствие от беседы с привидением. Это не мешало ему, впрочем, настороженно озираться по сторонам и идти меж двумя замыкающими слугами; при всяком шорохе ветра в листве он стучал зубами, по мере приближения к замку делался все тише и наконец совсем умолк. Остальные тоже были в той или иной степени напуганы; страха не удалось избежать никому.

Но подлинный ужас наступил тогда, когда ветер задул несколько факелов. Тут же дамы стали уверять, что они и шагу не сделают дальше, если им вновь не дадут огня. Поэтому мы были вынуждены остановиться; понадобилось несколько попыток, чтобы зажечь факелы, поэтому процессия растянулась беспорядочно. Те, кто стоял впереди, принялись строить боязливые предположения и заразили своим страхом слуг, которые поначалу держались довольно бодро.

Наконец достигли мы двери замка. Комната, где являлся призрак, находилась на втором этаже, но уже лестница, ведущая ко входу в залу, представилась всем полным ужаса препятствием. Все терялись во множестве опасливых догадок и тем не менее старались не выказывать свой страх перед остальными. Пересчитав друг друга, дабы проверить, не отстал ли кто, мы с превеликим изумлением обнаружили, что исчез дон Антонио. Уже у многих на языках вертелись колкости и общество было готово разрядить свой испуг громким смехом, как вдруг узрели мы доказательство нашей неправоты по отношению к вышеупомянутому шевалье. С большой поспешностью, отирая со лба пот, он торопился к нам, ибо нужда заставила его отлучиться. Он громко спросил нас, чего мы еще ждем и над чем раздумываем; подбодренные его возгласами, все принялись подниматься по лестнице.

Однако тут же возникло новое затруднение — никто не желал первым ступить на площадку. Маркиза пыталась удержать супруга за край камзола; прочие дожидались, чем кончится эта сцена. Она отпустила его, лишь когда маркиз, взглянув на нее сердито, спросил, не принимает ли она его за дитя; после чего дон Антонио вновь крикнул снизу, почему опять произошла остановка. Маркиз стал подниматься по лестнице, а я и один из моих друзей, который держал меня под руку, протиснулись сквозь толпу и последовали за ним по пятам. Прочие же, в меру своего страха или своей отваги, тянулись вперед или отступали назад; поэтому, когда мы добрались до конца лестницы, вся она, состоявшая самое меньшее из тридцати ступеней, была забита сверху донизу. Мы, не глядя на остальных, направились в комнату втроем, и все трое, смею утверждать, с учащенно бьющимися сердцами.

Так как слуги несколько отстали, я вернулся на лестничную площадку и взял у одного из них факел. Этот маневр вызвал волнение посреди толпившихся внизу, которые внимательно следили за нашими жестами: те, кто был уже наверху, приготовились при малейшем же признаке опасности к отступлению. В этот миг я не мог удержаться от усмешки над страхом мужчин, которые храбро, как львы, сражались при Гибралтаре, с презрением перенесли все тяготы осады, но здесь, под влиянием предрассудков, сообщенных им религией и воспитанием, были охвачены безмерным страхом. Впрочем, мое мужество при виде их страха лишь удвоилось. Смеясь, я вернулся к своему другу, отворил дверь и осветил ему путь. Однако даже он вдруг отступил, побледнев, на два шага назад, и все, кто был на лестнице и подле нее внизу, облились холодным потом. Тут же остались только мы трое и еще один слуга, который был особенно предан маркизу и не желал покинуть его в минуту опасности. Но то, что мы увидели, действительно потрясало воображение. Некая чудовищная громада с кроваво-красным ртом и огненными глазами надвигалась на нас. Не знаю, возможно, что прежний, но уже прошедший испуг придает чувствам небывалую остроту; однако я вскоре сделал наблюдение, которое немало уменьшило мой страх.

Во-первых, явление сие было слишком гротескно. Намеренный обман удается, но чрезмерный всегда терпит провал. Я не мог не отметить, что обликом монстр напоминает великана, с которым желал сразиться Дон Кихот[202]. Эта забавная мысль, которая пришла мне в голову наряду с другими, пробудила у меня подозрение. Тут же, осветив помещение, я увидел, как еще один отступил в сторону и скрылся в смежной комнате. Она, как мне было известно, имела потайную дверь в покои маркизы, откуда было можно выйти прямо в сад; и мы сейчас находились в помещении, служившем маркизу кабинетом. Все эти мысли вихрем пронеслись в моей голове, и тут же я заметил исчезновение больших серебряных настольных часов, украшавших комнату, которые, я помнил, еще стояли тут незадолго до того, как мы отправились в сад ужинать, что и привело меня к окончательной догадке.

Я взял заколебавшегося маркиза за руку и сказал:

— Клянусь жизнью, это воры; взгляните: ваши часы пропали.

Он тут же заметил пропажу, и мы со шпагами в руках атаковали ряженого, но у него оказалась большая дубина, которой он превосходно парировал наши выпады. Поскольку в комнату тотчас вошли слуги с факелами, я уже не нуждался в моем и метнул его прямо в лицо противнику, что несколько попортило его головной убор, выбило стеклянные глаза и открыло перед нами весь обман. Увидев это, я отшвырнул в сторону свою шпагу и крепко ухватился обеими руками за его дубину. Маркиз последовал моему примеру, мы атаковали детину со всех сторон и, повалив его на пол, пытались побороть. Он в отчаянии сопротивлялся с необыкновенной силой. Будь он вооружен, он мог бы убить нас наверняка. Однако теперь, имея дело с четырьмя противниками, вскоре сдался. Сдавленным голосом он попросил пощады. Маркиз пообещал ему, что обойдется с ним милостиво, и тогда детина поведал, что принадлежит к воровской шайке из пяти человек, которая сегодня намеревалась ограбить и поджечь замок, — короче, он рассказал все, что знал и что можно было легко угадать.

Связав разбойника и оставив его под надзором слуг, маркиз и мой друг бросились в комнату, надеясь настичь его сообщников, а я заторопился вниз по лестнице, чтобы послать других слуг им на помощь. Повсюду царила мертвая тишина. Ни одной живой души вокруг. На лестнице стояли несколько светильников, брошенных во время бегства. Внизу у подножия ее я нашел одну даму, которая лежала в обмороке; чуть поодаль, почти в том же состоянии, находился дон Антонио. Заслышав мои шаги, он накрыл платком голову и в смертельном страхе дожидался конца.

— Готовься к смерти, дон Антонио! — вскричал я, приближаясь к нему.

— Ах, минуй меня на этот раз! — пробормотал он едва внятно.

— На этот раз не будет тебе спасенья! — смеясь, отвечал я ему своим естественным голосом. Узнав меня, он снял платок с головы и воззрился на меня в изумлении, после чего сказал с величайшей радостью:

— Ах, любезный граф! Живите еще много лет! Вы, однако, мило надо мной подшутили.

Я пересказал ему вкратце все обстоятельства и указал на лежавшую без чувств даму. Он тут же оживился, вскочил и, сама любезность, поспешил к ней.

Я нашел слуг, которые разбежались по всему саду, и призвал их на помощь маркизу. Что касается дам и кавалеров, то они опять собрались в садовом павильоне и со страхом ждали развязки. Когда я вошел, все громко вскрикнули. Никто не предполагал увидеть меня, но все приготовились увидеть привидение. Никогда не видел я более примечательной сцены — условности и различия меж полами были позабыты. Все забились в угол комнаты и сидели там съежившись: чопорнейшие из девиц на коленях у своих возлюбленных, вечно вздорящие супруги в теснейшем и теплейшем соприкосновении и злейшие враги и соперники в самом дружественном объятии.

Наконец меня узнали. Послышались оживленные возгласы:

— Ах, так это вы, граф!

Можно представить, с каким изумлением и с какими выражениями радости я был принят. Сие происходило, разумеется, не из симпатии ко мне, но от счастья видеть, что смертельная угроза миновала. Я коротко обрисовал случившееся, и тут же вошел наш друг со своей дамой под руку.

— Дон Антонио был также при этом?! — воскликнул кто-то.

— Разумеется, он сыграл главную роль, — ответил я.

Дон Антонио тут же вообразил, что я ничего еще не успел рассказать; мои слова он принял за похвалу своему мужеству, поклонился и с полной беззастенчивостью принялся живописать собравшимся приключившуюся историю с изменениями и добавлениями собственного сочинения. Общество с беспримерной терпеливостью выслушало ее до конца. Тем временем в дверях показался граф и также принялся слушать, не проронив ни слова. Он незаметно кивнул мне и, когда я вышел к нему, сказал, что придумал, как заставить дона Антонио провести ночь несколько иначе, чем тот предполагал.

Для этого были уже сделаны некоторые приготовления, и осталось только подать знак маркизе, что мне отлично удалось, когда я вернулся в павильон. Она поняла меня как нельзя лучше, и, возможно, мы предварили ее желания: настолько дон Антонио успел досадить всем.

С нашим возвращением все вновь пришли в доброе расположение духа. Мы бодро вернулись за стол, изредка обмениваясь впечатлениями о всеобщем страхе и хваля отличившихся героев происшествия. Ничто не придает больше смелости, как только что миновавшая опасность. Чуть ли не каждый из нас был готов хоть сейчас бросить вызов всей преисподней с ее чертями, и лишь единицы не провозглашали во всеуслышание, что привидений, скорее всего, не существует, так как несколько минут назад имели счастье убедиться в их человеческом происхождении. Нетрудно догадаться, чей голос звучал громче всех. Дон Антонио заявил, что ему был смешон наш страх и что он желал меня опередить, когда я поднимался по лестнице, но вынужден был побеспокоиться о лишившейся чувств даме.

Тут наша хозяйка словно невзначай заметила, что она должна извиниться как за свое воспитание, так и за еще одно обстоятельство и что она не столь склонна отрицать явление духов, как большинство из нас. Все, настроенные слушать истории о привидениях, хотели знать, что же это за обстоятельство. Хозяйка позволила еще некоторое время себя уговаривать и уверила нас наконец, будто каждому известно, что в церкви при замке каждую ночь слышится такой шум, как если бы все там переворачивалось вверх дном. Маркиз первым начал смеяться, и остальное общество последовало его примеру; но громче всех смеялся дон Антонио. Вспомнив, что полночь уже приближается, он потребовал, чтобы мы тут же все вместе отправились в церковь. Маркиза, сделав вид, что не слышала его предложения, притворилась пристыженной и сказала, что господам вольно смеяться, но наверняка ни один из них не отважится принести ей веер[203], который она сегодня забыла там на своей скамье.

В ответ на ее заявление воцарилась полная тишина. Маркиз, позабавившись над этим, первым нарушил молчание, сказав, что готов спорить, что среди мужчин не найдется ни одного, который не почел бы себя счастливым сию же минуту сослужить эту службу. Мы подхватили, что маркиза наверняка проиграет спор, и предложили ей выбрать любого из нас по своему желанию. Маркиза охотно окинула каждого взором; когда она задерживала свой взгляд на доне Антонио, тот всякий раз бледнел. Множество раз, к его великой радости, маркиза притворялась, что почти уже остановила свой выбор на одном из нас, и наконец она окончательно предпочла дона Антонио, который был связан честью и словом, и ему не осталось ничего другого, как выразить согласие и поблагодарить маркизу за оказанное ему доверие. После того как он потихоньку вытащил часы и убедился, что уже далеко за полночь, он взял свою шпагу, с самым непринужденным видом надел шляпу и пожелал обществу всего доброго. Но мужество сопровождало его не далее чем до дверей. Так как из-за поспешности он оторвал от своей шляпы кокарду, она упала прямо ему на лицо. Он чрезвычайно испугался, но, поскольку мы принялись смеяться, утверждая, что это, несомненно, дурной знак, он снова взбодрился, взглянул на нас с презрением, как на трусов, и швырнул кокарду в угол.

Мы подобрали ее, решив, что она нам еще сгодится. Едва дон Антонио вышел за дверь, как граф тут же посвятил нас в свой план. Он предложил мужчинам выбрать, какую роль каждый из них желает исполнить. Двое вызвались охотно на главные роли — дон Иоахим Ф*, необыкновенно высокого роста, и дон Ромеро Л**, маленький, будто карлик. Мы наскоро обсудили наш замысел и направились к церкви, держась на некотором расстоянии от дона Антонио, но стараясь где только возможно его опередить.

План наш удался как нельзя лучше. Ночь выдалась облачная, однако в рассеянном сумраке можно было различить некоторые предметы на расстоянии, причем довольно четко. Мы видели, с какой робостью дон Антонио останавливался перед каждым кустом и прислушивался, прежде чем двинуться дальше. Шаги его становились все медленней по мере того, как он приближался к стене, которой был обнесен церковный двор. Он несколько раз проткнул воздух перед собой шпагой, чтобы никакие духи не посмели на него напасть.

Наконец он достиг входа во двор. Дверь отворилась с громким шумом и так же громко захлопнулась. Дон Антонио принялся петь и свистеть изо всей мочи, натыкался на все кресты, которые ему попадались по пути, но это рыцарское занятие заставило его заплутаться, и он налетал на одно надгробие за другим, тогда как мы окольным путем проскользнули в церковь и дожидались его еще десять минут, прежде чем он туда вошел. Кроме того, он не сумел найти главный вход, через который только и можно было добраться до скамьи графини, не перелезая через другие.

С нами была всего лишь одна дама, которая чуть было не выдала наше присутствие. Как только она увидела бедного шевалье, оглядывающегося растерянно меж скамей и неустанно вздыхающего, она рассмеялась, и смех ее гулко отозвался под церковными сводами, причем попытка его сдержать придала ему лишь более странное звучание. Я стоял у органа и не нашел ничего лучшего, чтобы исправить ошибку, как сопроводить вырвавшиеся звуки бессвязным музыкальным сопровождением. Музыка превзошла все мои ожидания, так как воздуха в мехах было немного и я не был мастером игры на органе.

Бедный дон Антонио замер от испуга. Он почти бездыханный уселся на скамью, подле которой стоял, и, словно оглушенный, дожидался исхода сего приключения. Если бы он надеялся невредимым выбраться из церкви, то позабыл бы и про веер, и про свою репутацию. Наш друг вновь огляделся, желая найти место, где бы спрятаться, и так как он в сумраке заметил впереди что-то белое, а это были колонны кафедры, то, воспрявши духом, стал перебираться в этом направлении через скамьи, порой сваливаясь в проход между ними.

Мы почли за должное немного посветить ему при этом предприятии. Большая электрическая машина, которую маркиз велел установить неподалеку от кафедры, весьма пригодилась для этой цели. Поначалу из кондуктора вылетели большие искры, и наконец из одного острия вышел весь электрический заряд. В середине светильника были помещены намазанные смолой и серой пучки пакли, некоторые из них в тот же миг загорелись. Прикрепленные к фитилю шутихи, едва успев вспыхнуть, погасли одна за другой с оглушительным взрывом. При этом разбились стекла в некоторых окнах, и осколки их упали на пол. Двери отворялись и захлопывались вновь, мы искусно подражали мяуканью дерущихся кошек, меж скамьями началось ползанье, надувные баллоны резко выдували воздух прямо в лицо, во всех углах слышалось шипение и свист, повсюду развевались натертые фосфором платки, вспыхивая по временам, и так как машина работала все с большей мощью, электрические разряды пронизывали все пространство. Что было еще хуже, дону Антонио обвязали путами ноги и туловище, и он вынужден был сидеть как в столбняке. Короче, эффект оказался столь силен, что мы сами в какой-то степени стали испытывать ужас.

В это время алтарь наполнился большими клубами дыма, которые, сгущаясь, приняли очертания двух фигур. Вперед выступили дон Иоахим Ф* и дон Ромеро Л**, наряженные как двое чертей, и они выглядели тем ужасней, что друг подле друга казались один чересчур огромным, а другой чересчур маленьким. Оба были вымазаны фосфором, и у дона Иоахима Ф* на голове красовался продолговатой формы фонарь, где было выведено красными буквами: «Грешник! Готовься к своему последнему часу!» Что касается дона Ромеро, то у него на лбу пламенела кокарда, которую дон Антонио столь небрежно швырнул в угол.

Оба простерли к нему светящиеся до локтей руки, к которым были прикреплены когти, и завыли глухим голосом что-то неразборчивое. Дон Антонио, завидев, как эти двое приближаются к нему, закрыл глаза да так и не открыл их более.

Вскоре, к нашему всеобщему испугу, сцена преобразилась. Дверь кафедры отворилась, и мужчина в белом, вооруженный длинным крестом, с фонарем в руке, ступил на кафедру. За ним следовал другой, облаченный в черное.

То были священник и органист, которых маркиз забыл известить о своем плане; заслышав шум в церкви, они, открыв боковую дверь, поднялись на кафедру, дабы увидеть, что случилось, и тут же принять необходимые меры. Мы тут же узнали обоих, но играющие роль чертей никогда прежде их не видели и, возомнив, что само небо посылает им наказание за святотатство, в ужасе бросились прочь. Они также заблудились среди церковных скамей, — у одного фонарь свалился с головы прямо в лицо другому, оба перепугались, но коротышка быстро пришел в себя, прижал фонарь к своему длинному рукаву и, поставив его на плечо, счастливо добрался до двери. Верзила следовал за ним по пятам.

Но тут приключилось им новое несчастье. Поскольку священник принялся громко изгонять бесов, оба не удержались и обернулись, при этом меньший ударил с размаху большего фонарем в лицо так сильно, что тот полумертвый упал на пол. Дон Ромеро сам испугался тому, что натворил, швырнул все, что у него было в руках, прочь и быстро побежал, резво перескакивая через надгробья. Однако ноги его делались все тяжелее, и он почти без сознания опустился на одно из надгробий, чтобы там дожидаться развязки.

Маркиз пришел к решению прекратить розыгрыш; он подал слугам условные знаки, машину спрятали, и все мы один за другим потихоньку выскользнули из церкви, а потом собрались вновь перед главным входом. Первым делом мы привели в чувство дона Иоахима, разыскали дона Ромеро, зажгли их светильники и, шумя и переговариваясь, вошли в церковь.

Священник еще читал молитвы, изгоняющие бесов. Маркиз приблизился к кафедре и с изумлением спросил, что все это означает и не сошел ли священник с ума. Однако тот не сразу смог узнать голос своего господина. Широко распахнутыми от изумления глазами он посмотрел на нас и коротко рассказал обо всем со своей точки зрения. После того как маркиз настойчиво посоветовал ему отправиться домой и лечь спать, мы взялись за бедного шевалье.

В нем не было заметно никаких признаков жизни. Ни пульса, ни дыхания. Маркиз уже корил себя за свой замысел, предполагая, что розыгрыш зашел слишком далеко, как вдруг дон Антонио открыл глаза. Но он был уверен, что его обступили духи, и потому стал громко кричать и звать на помощь. Мы так и не смогли его убедить, что пришли сюда его искать. Не оставалось ничего, как доставить его домой и уложить в постель. Казалось, он полностью потерял дар речи. Но когда мы его навестили на следующее утро, он был снова бодр и рассказал нам, что заснул в церкви от усталости и ему привиделся дурной сон.

На этом граф закончил свою историю; мы все выразили ему дружное одобрение, хотя среди нас были немногие, кто ее не знал либо же не был знаком с доном Антонио. Барон от стыда потерял дар речи так же, как и той ночью; но он был достаточно умен и сдержал свой гнев. Что было еще забавней, за столом находился также дон Ромеро Л**, человек редкого мужества, искренний и простодушный, который никогда не утаивал своих ошибок; по окончании истории он тут же заверил всех:

— Чтоб мне провалиться, я тогда насмерть перепугался!

— Так вы при этом также присутствовали? — спросил его кто-то со смехом.

— Да, разумеется! — подтвердил он. — И барон был неподалеку.

Смех еще больше усилился; однако барон остался по-прежнему мрачен и не сказал ни слова, дожидаясь удобного обстоятельства, чтобы отомстить графу за свой позор. Повод для этого случился, как вы увидите, в тот же вечер.

Тем временем истории об осаде и завоеваниях закончились; гости еще поболтали немного и пришли почти к полному согласию. Каролина подала графу руку, чтобы тот посадил ее в карету, после чего он, довольный и счастливый, поехал вместе со мной домой.

Граф имел привычку каждый вечер, прежде чем идти к себе, болтать со мной в моей спальне примерно с четверть часа, растянувшись на софе, и иногда при этом засыпал. Когда я хотел уже лечь спать, я будил его и отсылал вниз. Но в тот вечер он был столь полон впечатлений, что забыл зайти ко мне и направился сразу же в свою комнату. Это послужило причиной одного из самых забавных приключений, которые мне только довелось пережить.

Чтобы мой рассказ был более понятен, я должен описать в общих чертах, кто и как в нашем доме располагался. Первый этаж занимала хозяйка, торговавшая галантерейным товаром; граф снимал комнату на втором этаже, а я со своими слугами жил на третьем. Хозяйка, молодая, бодрая женщина, которая до тонкостей понимала свою профессию и желала полностью использовать ее маленькие преимущества, не только сдавала свободные комнаты на первом этаже нуждающимся в помощи дамам для коротких тайных свиданий, но и по отношению к себе была столь благосклонна, что разрешала доступ в свою комнату молодым учтивым кавалерам как днем, так и ночью. Мне и графу ее занятия были настолько не по нраву, что мы решили на следующей же неделе подыскать другую квартиру.

Барону довелось нас несколько раз навестить, и наша маленькая хозяйка попалась ему на глаза. Он, однако, никогда не упускал возможности сказать даме что-либо приятное и потребовать за это столь же приятную награду. Она же не спешила с выражением благосклонности, и потому прошло несколько недель, прежде чем он со своими подступами продвинулся хотя бы на шаг. Узнав, что в доме вскоре освободятся два этажа, он тут же заплатил деньги вперед за квартиру графа и сделался наконец благодаря этому обладателем столь долго преследуемого счастья. Той самой ночью он как раз нанес даме галантный визит, и они оба уже находились в кровати, когда случилось приключение, о котором я хочу вам рассказать.

Как я уже упомянул выше, при нашем возвращении из общества граф, против своей привычки, не зашел ко мне в спальню, но сразу же отправился к себе. Приказав слугам раздеть его, он заметил, что еще слишком рано для того, чтобы спать; улегшись на софе, он вновь принялся вспоминать все обстоятельства истории с бароном. Он не мог успокоиться и некоторое время еще мучил себя, пытаясь представить все последствия сегодняшнего вечера. Однако постепенно мысли его возвратились к Каролине, и, переходя от одной приятной мечты к другой, он наконец уснул.

Спать на софе было неудобно. Примерно через час он пробудился, еще довольно сонный и в убеждении, что, по своей привычке, лежит на софе в моей комнате. Взяв свечу и увидев на ней нагар, он извинился передо мной, пожелал мне доброй ночи и потом очень осторожно спустился по лестнице, чтобы лечь в постель, никого не потревожив.

Войдя в комнату, где продавщица галантерейного товара сладко почивала в объятиях влюбленного барона, и заметив, как изменилась комната, он направился все же к постели, дивясь своей сонливости, по причине которой, как ему мнилось, все предметы казались преображенными; радуясь предстоящему ночному отдыху, он стал раздеваться. Тихо раздвинув занавески, он, как обычно, переставил к кровати столик со свечой, чтобы ему удобней было ее погасить, уже находясь в постели. Но так как возле самой кровати валялся сапог барона, столик накренился, свеча съехала вниз и упала, угодив барону прямо в лицо.

Можно себе представить, с каким воплем тот пробудился. Граф, желая поймать свечу, чтобы не загорелась постель, только в этот момент обнаружил, что кровать занята. Как же велико было его удивление, когда ему навстречу подпрыгнул белый ночной колпак и он узнал барона. Граф был и до того возбужден, но теперь его изумление по поводу новой дерзкой выходки барона перешло в ярость. Граф обрушился на него с проклятиями, а потом ринулся в угол, где оставил свою шпагу, не обнаружил ее, принялся искать повсюду, но поскольку шпага так и не нашлась, он, увидев шнур от колокольчика, с такой силой дернул за него, желая вызвать слуг, что шнур оборвался. Не понимая истинной причины своего нового приключения, он положил примерно наказать барона.

Барон тем временем поторопился выбраться из постели; он оказался счастливей, чем граф, поскольку ему удалось найти свою шпагу. Вообразив, что и тут граф является его соперником, он вознамерился сразиться с ним насмерть. Пока его прекрасная подруга кричала что есть мочи, зовя на помощь, барон в рубашке атаковал бедного графа, который в одной руке сжимал еще свои штаны, а в другой — трость барона, вынужденный ею парировать удары. Однако трость была отменно крепкой, а граф был отличный фехтовальщик. Встав в позицию, он ринулся на своего противника, не думая о том, что у него в руке всего лишь трость, и нанес ему такой сильный удар, что барон схватился обеими руками за бок и во все горло принялся звать на помощь.

Дама, вопли которой не прекращались, стала ему вторить еще громче. Она не сомневалась, что одно-два ребра ее Адониса этим ударом непременно сокрушены. Итак, она кричала во всю силу своих легких. Теперь проснулись все, кого не пробудил звонок графа. Один за другим в комнату вбегали люди в ночных рубашках. Казалось, они весьма охотно готовы были поспешить на помощь хозяйке дома. Некоторые уже стали подступать к графу с вертелами и ухватами, когда наконец шум разбудил моего кучера, который спал поблизости от лошадей. Также встревожились мои и графовы слуги. Кучер вскочил, взял свой длинный кнут и нашел комнату, из которой доносился шум. Так как он был исполинского роста и столь же силен, взглянув через головы всех, он обнаружил графа в величайшей опасности. Пробиваясь к нему, он попросту хватал своих полуодетых противников за ноги и отшвыривал их в сторону, и это положило конец схватке. Еще несколько движений и ругательств, которые перекрыли шум, — и все было кончено. Враги его побросали оружие и пустились наутек.

Едва граф освободился от своего противника, он немного задумался. Наконец он заметил, что находится не в своей комнате. Присутствие дамы, которую он еще не вполне узнал и которая так и продолжала кричать, находясь в постели, заставило его удвоить внимание. Он подошел к кровати, чтобы вытащить ее оттуда. Но едва она предстала перед ним в ночной сорочке, как граф тут же понял все обстоятельства. С присущей ему галантностью он попытался утешить сердитую и пристыженную красавицу, наговорил ей множество учтивостей и любезностей и, поскольку перед ним были некоторые ее прелести в полной наготе, пылко обнял ее.

В эту минуту я вошел в комнату со шпагой в одной руке и со свечой в другой, за мной следовали вооруженные слуги. Они разбудили меня сразу же, как только заметили, что постель графа пуста. Более забавного происшествия я никогда еще не наблюдал. Сначала попались мне навстречу некоторые служащие лавки, которые, полуодетые, вприпрыжку убегали прочь. У дверей я встретил моего кучера, который, пристально глядя на то, что происходило в комнате, от смеха держался за бока. Посредине комнаты стоял барон, также схватившись за бок, но совершенно по другой причине. Наконец я увидел и графа, который, одетый только в ночную сорочку, нежно и ласково обнимал полуобнаженную даму. Она все более и более заливалась краской, но не от гнева; бросая на отлично сложенного графа жадные взгляды, она позволяла ему себя целовать и, похоже, была недовольна лишь тем, что находилась не в кровати, а подле нее и что в комнате было слишком много наблюдателей. Увидев меня во главе толпы слуг, она стыдливо вскрикнула, высвободилась из объятий графа, прыгнула в постель и задернула завесы.

Первым делом я бросился на помощь бедному барону. Граф, не переставая смеяться, принялся мне помогать, но пострадавший был так слаб, что едва мог говорить. Он жаловался на невыносимую боль, и действительно — из раны обильно струилась кровь. Я тут же послал за хирургом, мы одели пострадавшего и, так как лежащая в постели дама объявила, что не желает его больше терпеть в своей комнате, отвели его в карету и, всячески выражая свое сочувствие, доставили домой, где передали в руки слуг.

Хоть мы и постарались, чтобы о происшествии не было никаких слухов, наши хлопоты оказались напрасны. На следующее же утро история со всевозможными добавлениями была у всех на устах. Куда бы мы ни являлись, повсюду приносили нам поздравления, и нам приходилось рассказывать ее вновь с самого начала. И едва барон поправился и покинул комнату, как граф получил вызов на дуэль с предложением выбрать род оружия. Из великодушия граф выбрал пистолеты.

Условились о времени и месте. Граф словно предчувствовал несчастливую развязку; написав завещание и передав его мне, он, под предлогом небольшой поездки, нежно распрощался со всеми друзьями. Не забыл он и Каролину. Он воображал, что никому не известна истинная цель его путешествия, но, хоть никто ему ничего не говорил прямо, все прощались с ним весьма трогательно, нанося ему визиты, словно в последний раз. Каролина, расставаясь с ним, поднялась с софы, бледная, почти без чувств, и протянула ему руку для прощального поцелуя. Ревность обострила мою наблюдательность, и я заметил, что граф, от которого также ничто не ускользнуло, на сей раз был особенно растроган.

Рано утром мы выехали из дома. Барон уже дожидался нас со своим секундантом. Поскольку противники были стрелки неважные и одному из них предстояло здесь остаться, каждый привез с собой две пары пистолетов, которые секунданты зарядили и обменяли. Прочие церемонии были довольно коротки, мы отмерили шаги, и дуэлянты встали к барьеру. Пять выстрелов прозвучали без того, чтобы кто-либо был задет. Барон стрелял так плохо, что чуть в меня не попал, хоть я и стоял на расстоянии шести шагов от графа. Прежде чем он выстрелил в последний раз, я сказал, что ему следует стыдиться — так сильно у него дрожит рука. Но в шестой раз ему повезло больше: граф упал на землю и сказал, что ранен в бок. Я бросился к нему — кровь текла из раны. Барон также поторопился к лежащему. Граф молча протянул ему руку и сделал знак уходить как можно скорей. Барон, искренне растроганный, обнял его и меня, сел на лошадь, которую держал под уздцы его секундант, и ускакал прочь. Если бы граф был убит, я бы, возможно, воспользовался другой парой пистолетов и льстил себя надеждой, что везение было бы на моей стороне. Но я должен был заняться спасением друга и оставить мысли о мести.

Я не верил, что рана смертельна, так как пуля, казалось, сидела не настолько глубоко, чтобы повредить ткани. Опасность происходила лишь от сильного кровотечения. После того как я и мой слуга использовали все, что можно было употребить, для перевязки, мы отнесли графа на руках в близлежащую деревню. Хирург, которого я пригласил, был одного со мной мнения. Оно подтвердилось успешным лечением. Графу пришлось провести всего несколько недель в постели и в покое, чтобы полностью выздороветь.

Вопреки моему желанию, о дуэли и о ранении графа приятели наши узнали сразу же после того, как мы вернулись в Париж. Тогда мы убедились, что и в самом деле имеем несколько искренних друзей. Все они были охвачены боязливым стремлением увидеть графа и чем-либо помочь его выздоровлению. В особенности дамы не желали покидать наш дом, и, когда он немного поправился, но врач еще не разрешал ему оставлять дом и посещать общество, у нас в доме возобновились наши маленькие пирушки, и графу не уставали наносить визиты. Даже Каролина, в сопровождении престарелого дяди, посещала нас и более всех принимала участие в его выздоровлении.

Однажды мы сидели тихо и радостно за ужином — накануне граф объявил, что ему разрешено наконец покинуть свою комнату, — и болтали о том, как будем праздновать в его честь. Никто тут не был более изобретателен, чем Каролина. Она сидела напротив меня, и все ее лицо рдело тихой радостью, которой полнилось ее искреннее сердце. Я бессознательно углубился в созерцание ее прелести, чувствуя, что мое сердце бьется в такт с ее сердцем. Я находил в этом тайное наслаждение, к коему примешивалась некоторая горечь. Я предавался наблюдениям украдкой, как истинный влюбленный.

Вдруг она побледнела; ее большие, незадолго до того подернутые обворожительной дымкой глаза с радостью воззрились на дверь, она не смогла проглотить куска, который поднесла уже ко рту, и вынуждена была воспользоваться салфеткой, несколько откинувшись на спинку стула. Только я хотел вскочить и прийти ей на помощь, как другие также обернулись к двери. Все повскакивали со стульев, заторопились туда; под всеобщие радостные возгласы я тоже обернулся — ах! Граф был уже здесь и в наших объятиях.

Он хотел нас удивить неожиданностью своего появления. Какое празднество для нас! Он стал нашим утраченным и вновь обретенным сокровищем. Ласки были неистощимы, и мы не знали уже, чем только могли бы его порадовать. Он отвечал несколько слабо и придал нам, растроганным его мягким обращением, еще более огня. Он уселся меж нами посредине, мы не знали, какая подушка была бы самой мягкой и какой стул самым удобным для вернувшегося к нам беглеца. Каждый отдался сладостному очарованию его сердца. Это был наш монарх, которого мы чтили. Каролина с милой наивностью уселась подле него, чтобы перенять роль главной сиделки. Он был очень тронут ее добротой, но не находил слов для выражения своих чувств.

Веселое настроение возвратилось к нам, вновь послышались шутки, мы чувствовали прилив новых сил и юной крепости. Грации резвились непринужденно, и бог Радости был вакхически изобилен[204]. Наша беседа искрилась остроумием. Каждый становился все раскованней и открывал в себе новые таланты. Граф держался с тихой бодростью и улыбался там, где мы смеялись. Каролина подбадривала его полускрытыми-полуявными ласками, и дружеская теплота разгорелась скоро пламенем любви. Всё кругом рукоплескало графу, и только я — о, несчастный! — в этот блаженный миг чувствовал, как меня пожирает некий тайный пожар, причины которого я не понимал и не хотел понимать.

Здесь жизнь моя достигла поры, за которую я сам себе делал упреки, в которую я, охваченный неодолимой страстью, позабыл все, что мне прежде было дорого и что целую вечность должен был бы хранить неповрежденным. И что это была за страсть? То не была первая любовь, когда кровь, разгорячась, вскипает надо всеми понятиями и предрассудками; то не была любовь, которая счастливо возвышается над всеми оковами человечества и смело покидает даже свои собственные нежные узы. Нет, это была страсть, завершающая первый период расцвета после тысячи мучительных опытов, собственно даже после истощения в любви и через любовь; страсть несчастливая, безнадежная, подстрекаемая ревностью, пламенеющая от безнадежности и борющаяся против священнейших обязательств. Что за несчастье — столько времени быть баловнем удовольствия! Никогда до сих пор не встречал я сопротивления. Но тут настал конец моему всемогуществу. Я хотел было простереть его и далее, но угодил в опасность через воображаемое обладание потерять истинное, а именно — своего друга.

Я был единственный, кто в тот вечер не разделял искренне всеобщего веселья. Уста мои улыбались, но в сердце схоронилась смертная тоска.

В глазах у меня стояли слезы, и я ничего не мог различать. Когда Каролина взглядывала на графа приветливо, я чувствовал, будто острый нож вонзается мне в сердце, и при каждом ее ласковом жесте у меня стеснялось дыхание. Я смеялся, притворяясь, будто бы слезы мои выступают от смеха, стараясь дышать свободно, как при естественной веселости.

Но граф заметил странную перемену во мне. Он мало участвовал во всеобщем опьянении весельем и потому не утратил наблюдательности. Один раз, стараясь снискать мое расположение, он протянул мне руку через стол. Я взял ее, но не смог бы пожать, даже если бы мне это стоило жизни. Моя веселость была слишком принужденной, слишком бравурной; я удивлялся, что не все это заметили.

— Милый маркиз, — спросил он, когда мы вновь остались одни, — что с вами?

Я сидел на софе, забившись в угол, против обыкновения молча и, чтобы скрыть слезы, глядел мимо графа в окно, где только что показалась бледная луна. Тягостные сцены прошлого вновь представали перед моим мысленным взором, и я с грустью подумал о том, насколько скорби перевешивали в моей жизни радость. Иногда воспоминания заставляют нас вновь остро почувствовать все, что мы пережили и от чего теперь страдаем, все наши страхи и желания предстают перед нами с новой силой, вместе с нашими надеждами и ожиданиями. Так розы тонут в слишком бурном потоке и камушки вымываются со дна.

В тот миг я видел, что не одни только радости вплетены в поток моей жизни, и как же мне было не страшиться будущего после такого начала? Не отдавая себе отчета в истинной причине моего печального настроения, я чувствовал, что оно отравляет все мои ожидания и душит надежды. Душа моя как никогда предавалась отчаянию, охваченная сильной, необоримой страстью, еще не осознавая ее первых мучительных судорог.

Я едва ли слышал, что спрашивает граф, однако заметил, как укоризненно он покачивает головой.

— Вы не перестали плакать, любезный Карлос? — спросил он меня вновь. — Я серьезно опасаюсь за ваше здоровье!

— Да, — ответил я машинально. — Полагаю, вы правы; здесь, слева, у меня что-то болит.

Граф улыбнулся моему признанию, развеселился и сказал:

— Тем хуже, Карлос, потому что болезни на этой стороне неизлечимы.

Он ожидал, что я приму участие в его веселой шутке и таким образом открою наполовину свою тайну. Но я ничего не отвечал, и тогда он взял другой тон:

— Скажите ради Бога, маркиз, что с вами происходит? Вы так переменились за этот вечер! Думаете, я не заметил ваших слез, которые вы под видом смеха пытались скрыть; вы ни разу не пожали мне руку, которую я вам так часто и с искренним дружелюбием протягивал!

— Ах, прекратите, пожалуйста, любезный граф, я вправду занемог.

— В самом деле? Наверное, болезнь овладела вами с тех пор, как я в первый раз за все время почувствовал себя здоровым?

— Милый граф, прошу вас не быть пристрастным. Видит Бог, сегодня мне такое не перенести.

— Не быть пристрастным! — воскликнул он с изумлением. — Я слышу от вас этот упрек в первый раз. Я так долго был несчастлив, но оставался беспристрастным, — следовательно, причина кроется в моем счастии! И все же, — добавил он, смягчившись, — неужели вы считаете меня столь ненаблюдательным, полагая, что я мог не заметить, на кого вы чаще всего смотрели?

— И на кого же?

— То на мою соседку, то на меня! Слезы в ваших глазах не могли угасить жара вашей ревности.

— Жара ревности, говорите вы? Ради Бога, я не понимаю, что вы имеете в виду.

— О, как полностью, как неузнаваемо переменился Карлос! Это ли мой Карлос, которого я боготворил, в котором находил идеал, соответствующий всем моим мыслям; мой ангел-хранитель, наперсник всех моих глубочайших тайн и сокровеннейших мыслей; образец для подражания, в котором видел я собственное улучшенное отражение? С его помощью оставил я ложе опасной и тяжелой болезни, и вот он не желает даже порадоваться плодам собственного труда!

— Я не заслужил твоих упреков, Людвиг. Клянусь Богом, никогда не любил я тебя крепче, как в сей несчастный миг. Но ты прав. Я болен, очень болен — и не узнаю себя больше.

Тут я едва не задохнулся от подступивших к горлу слез. Я не плакал, мои сухие глаза горели, и пульс с каждым ударом становился все горячей. Жар охватил все мои члены, и на меня напала частая необоримая дрожь. Никогда еще я не подмечал у себя подобных симптомов, никогда еще теснящие грудь ощущения не приводили к конвульсиям всего тела. Граф с изумлением наблюдал за моим состоянием, которое я без успеха силился преодолеть. Я пытался с ним заговорить, но лишь стучал зубами в лихорадке, произнося отдельные сбивчивые слова; я желал бы броситься ему на грудь, но почти в бессознании склонил голову на софу.

— Что за необъяснимое явление! — воскликнул граф. — Неужто вы действительно заболели? Милый маркиз, не хотите ли вы, чтобы я пригласил врача?

Я, сам ужасаясь своей лихорадке, попросил его смешать в стакане немного воды с вином, так как во рту у меня пересохло и я мог только с усилием шевелить одеревеневшим языком. Он дал мне его тут же, и напиток освежил меня.

Он подсел ко мне ласково, чтобы носовым платком отирать мне холодный пот, крупными каплями катившийся со лба.

— Придите в себя, пожалуйста, милый граф, — повторял он. — Вот увидите, все еще будет хорошо. Ты знаешь, — добавил он, — сколь мало значит для меня моя жизнь. Если в ней нет никакой пользы для тебя, не следует ли мне уступить тебе мое счастье?

— Ах, Людвиг! — воскликнул я устало. — Лучше тысячекратные упреки или даже смерть, чем сей божественный дар. Я не заслужил его.

В отчаянии я попытался высвободиться из его объятий. Но он крепко держал меня.

— Если не заслуживаешь ты эту любовь, этот нежнейший дар, что тогда тебя достойно?

— Скажи, могу ли я поверить, что ты не испытываешь ненависти к сопернику?

— К сопернику? Наконец несчастная тайна объявлена. Да, Карлос, я признаюсь: Каролина способна составить счастье всей моей жизни и восполнить все мои прежние утраты. Моя страсть к ней зародилась столь же рано, как и твоя. Она укоренена в моей душе столь же сильно и пламенно, как и в твоей больной груди. Мы оба имеем на нее равное право. Однако должен сказать тебе: я склонен думать, что моя надежда имеет более оснований, чем твоя.

Я поневоле содрогнулся.

— Но, — продолжал он после глубокого вздоха, — не огорчайся, мой друг: с сегодняшнего вечера я тебе более не соперник. Мне не нужно счастья, которое было бы оплачено ценой твоей жизни и твоего покоя. Вот тебе в том моя рука — Каролина твоя! Я отказываюсь от всех притязаний на ее сердце; твое дело только завоевать его для себя.

Он пожал мне руку и обнял меня. Как бы мне хотелось отблагодарить этого ангела, но он, казалось, уже был вознагражден сознанием своего отречения и моими восторженными слезами. Истинно благородный поступок предпочитает таиться в тени, обретая там тихое счастье. Звучание голоса бывает сильней и выразительней слов; и из всех языков язык искренней благодарности наиболее краток.

Вскоре он оставил меня, попрощавшись с привычной мягкостью. Глаза его были печальны и лоб нахмурен, но он постарался скрыть свое огорчение по поводу принесенной им жертвы, чтобы пощадить мои чувства. Однако для меня за ужасным вечером наступила еще более ужасная ночь. Жар мой после объяснения с графом только усилился, и утро я провел, погруженный в горячечные фантазии.

Вот какую пользу, оказывается, извлекаешь ты из своей судьбы, из своих странствий, наблюдений и размышлений, Карлос, укорял я самого себя. О злосчастную страсть разбились все твои пламенные клятвы и разбивается теперь твоя хваленая дружба. Я испытывал стыд, вспоминая, с каким спокойным презрением оставил он меня. Имел ли он для того основания? Не более ли он велик, чем я?

И если бы не я, Каролина сделала бы его на всю жизнь счастливым; утраченная им некогда веселость вновь вернулась бы к нему в ее объятиях. Никогда еще не доводилось ему наслаждаться счастьем любви, и я похитил у него эту возможность, едва лишь свет новой жизни забрезжил для него. Я — распутник, я — баловень любви! И все это — почти над гробом моей обожаемой жены. Карлос, ты не достоин существования, если не вернешь сей подарок обратно!

Ценою каких невероятных усилий пришел я к этому совершенно естественному заключению — как если бы оно стоило мне жертвы! Я задумался об этом всерьез. Никогда не замечал я в себе подобных наклонностей. Первая любовь заставляет кровь кипеть, оживляет юное, полное сил тело; пробудившийся огонь помогает едва развившимся чувствованиям преодолевать человеческую ограниченность. И все же никогда не терял я настолько самообладания и никогда не чувствовал себя столь одурманенным, даже когда застал Эльмиру с ее лютней и жаждал всей своей уязвленной гордостью взаимной любви; даже в тот миг, когда мои нетерпеливые руки впервые обняли ее, мою счастливую и дарящую счастье супругу, когда она отдала мне все и разум ее впервые обручился с чувствами. Даже с Розалией, которая учила меня в опьянении страсти исчерпывать себя без остатка, я не сделался безумен через эту жажду; годы охладили мою кровь, и большую часть своего вожделения растворил я в скромной нежности Эльмиры, в тихих хлопотах спокойного, беззаботного, неизменного домашнего уюта. Что же случилось со мной теперь, совершенно лишив самообладания и сделав нечувствительным по отношению к столь справедливому ко мне дружескому сердцу, что еще могло кипеть у меня в жилах при осознании безумных надежд и стремлений?

Пока я так с жаром размышлял, пытаясь отогнать от себя дерзкие мечтания, мне вспомнились мои необычайные приключения в Испании. Дон Бернардо, наш близкий друг, который, в силу своего характера, не столь часто бывал при наших пирушках, но всегда являлся, желая оказать какую-либо услугу, навестил нас в этот вечер. Граф С—и также зашел к нам, и оба в необычно приподнятом настроении рассказывали остальным гостям ту или иную историю из нашего пребывания в Толедо. Все это сейчас пришло мне на ум, я припомнил каждую мелочь, включая распад нашего общества, и судьбу каждого в отдельности. Также вспомнил я, как одного из нас полностью приковала к себе итальянка, как другого отвлекли дела наследования, как третьему однажды на балу подмешали что-то в вино и таким образом разлучили с нами. Сложив воедино картины прошлого, я буквально подскочил и не смог сдержать восклицания. «Боже мой! — подумал я, — не вызвано ли мое сегодняшнее неестественное состояние подобными же средствами?»

Я торопливо встал с постели. Столовая располагалась всего лишь через две комнаты от моей спальни. Накинув ночной халат, я поспешил тихо, как только мог, в залу, где мы пировали. Там царил прежний беспорядок, потому что слуги привыкли, если ужин затягивался допоздна, убирать со стола рано утром, прежде чем я поднимусь. Уже рассвело, и можно было с легкостью различить предметы.

Я подошел к своему месту и принялся исследовать бокалы. Я не слишком надеялся что-либо обнаружить, потому что неизвестное снадобье могли подмешать также мне в тарелку, пока разносили кушанья. Мне казалось большой дерзостью подсыпать что-либо в вино или воду, ведь даже при моей рассеянности я мог бы заметить мутное облачко в бокале. Но я ничего не нашел: ни в одном стакане и ни в одной бутылке не содержалось осадка, даже сосуд, где ополаскивали бокалы, был чист. Одно лишь обстоятельство бросилось мне в глаза: в стакане графа, который не пил ничего, кроме молока с водой, была каемка, которую не могло оставить молоко; поблизости заметил я еще один стакан, из которого пили молоко, и узнал по форме любимый стакан графа, который ему, я запомнил это, принесли сразу, едва он сел за стол. Я не мог избавиться от мысли, что кто-то другой пил из его стакана, и, восстановив в памяти всю картину вечерней пирушки, увидел я мысленным взором и графа, который почти постоянно позвякивал ножом о свой бокал. Мне стало понятно, что в мой стакан, который, очевидно, не успели помыть, в спешке подлили молока, чтобы он выглядел менее подозрительно, и потом придвинули его к графу.

Из моих заключений я сделал два вывода. Во-первых, тот, кто состоял в связи с зачинщиками преступления, принадлежал к нашим слугам. И во-вторых: он не имел много соучастников либо их не было вовсе. Мои слуги почти весь вечер отсутствовали, и как только появился граф, нас обслуживали лишь его люди. Двое из них мне и раньше казались весьма подозрительны: оба парня были так потрясающе, так естественно глупы, что я не мог не заподозрить притворства. Чтобы не взвалить вину на невиновного, я решил пока ничего не рассказывать графу, но удвоить свое внимание.

Кровь моя еще продолжала кипеть в жилах, я смешал воду с вином и лимонным соком, и этот напиток освежил меня чрезвычайно. Я хоть и не уснул, но с наступлением утра почувствовал себя значительно лучше.

Граф, который пришел ко мне очень рано, нашел меня бледным и истощенным. Я попросил его забыть мою вчерашнюю выходку, так как, по моим ночным наблюдениям, был действительно болен. С большой поспешностью вызвали врача; тот покачал головой, объяснил мое состояние воспалительной горячкой, опасной для жизни, и отворил мне кровь. В десять поднялся я освеженным и бодрым и не чувствовал более никаких неудобств, кроме некоторого волнения и усталости.

В течение дня попытался я все же несколько раз заговорить с графом о протекшей ночи и о моих предположениях. Я имел к тому хороший повод; заметив, что я внимательно вглядываюсь в бокалы с вином на столе и тщательно исследую каждое блюдо, граф спросил меня с улыбкой, не опасаюсь ли я с его стороны намерения отравить меня. Однако вопрос сам по себе замкнул мне уста. Граф все еще пребывал в борьбе со своим сердцем, и это вносило в его слова и поведение в целом определенную горечь, хоть он и старался держаться искренне и приветливо. Таково человеческое сердце. Я увидел, что он хоть и не раскаивается в своей жертве, но тяжко вздыхает о ней. Он бы утешился объяснением, что мое расстроенное здоровье сыграло во вчерашней сцене роль почти без участия моего сердца. Однако его спокойствие и твердость подавили мою решительность.

Я продолжал наблюдать за своим состоянием духа. Чем далее обдумывал я свое открытие, тем больше остывал по отношению к Каролине. Я был рад этому, но озабочен мыслью, что, возможно, все же ее люблю. Однако, пытаясь подавить свое чувство, я только разгорячался, ибо, чем сильнее пытаешься противостоять лихорадке, тем с большей властью она охватывает тебя. Возможно ли, что ты все еще любишь Каролину? — спрашивал я себя втайне. Я не верил этому и опасался этого одновременно. Собственно, она не обладала качествами, которыми женщина могла бы меня к себе приковать; она была недостаточно кротка, недостаточно благоразумна и казалась слишком своевольной, чтобы быть способной к самопожертвованию, если бы я такового от нее потребовал. Несомненно, она обладала незаурядным даром общения и была способна на некоторую привязанность при равнодушии ко всему остальному, что смягчало ее себялюбие и могло осчастливить обладателя ею. Но достоин ли некий испытанный друг своего счастья? О Карлос, стыдись же себя самого, борись с несчастной страстью, которую желают возбудить в тебе и телесно; борись с нею, чтобы не быть игрушкой в чужих руках, и завоюй вновь собственное уважение, уважение графа и всех твоих друзей.

Наконец я дал себе пламенное обещание — избегать Каролину настолько, насколько позволяют приличия. Уже сегодня я хотел положить этому начало. Я был приглашен на одну ассамблею, где, несомненно, мог встретиться с Каролиной. Мое недомогание давало естественный повод отказаться от визита. Я решил остаться дома.

Недоставало лишь занятия, которое могло бы меня развлечь и рассеять. Я пошел в кабинет и выбрал несколько книг. Примерно полдюжины отнес я на софу, еще не решив, с какой начать. Также нашел я ноты для моей флейты и придвинул стул к фортепиано. Наконец я надел ночную сорочку, натянул на голову ночной колпак и растянулся на софе, стараясь не прислушиваться к своим невеселым мыслям, чтобы не впасть в дурное настроение и провести вечер с большим удовольствием для себя. Единственной заботой моей было, как в случае надобности позвонить слугам, не вставая с моей превосходной софы, где я так уютно устроился. Но я надеялся, что они проявят сообразительность и заглянут ко мне сами.

Тем временем услышал я, как к дому подъехала карета. Я перепугался. О Боже, подумал я, кто-то своим визитом хочет нарушить мой покой. Я натянул ночной колпак поглубже на лоб, закрыл глаза и сделал вид, что крепко сплю. Если посетитель застанет меня спящим, подумал я, ему ничего не останется, как повернуться и уйти восвояси.

Через некоторое время дверь отворилась и кто-то вошел. Ко мне приблизились, причем весьма тихо. Я решил, что мне следует осторожно взглянуть, что это за любезный посетитель, желающий пробудить меня от моего глубокого, сладкого сна. Я приоткрыл глаза и незаметно скосил взгляд из-под колпака, боясь даже вздохнуть.

Подле меня стоял граф в полной парадной форме.

— О Боже! Да вы при полном параде! — вскричал я, резко садясь и удивленно глядя на него снизу вверх.

— Милые шутки разыгрываете вы, маркиз, — отвечал он мне довольно холодно. — Я уже было вообразил, что вы умерли, а вы вскакиваете вдруг, пугая меня.

Он не торопясь пристегнул шпагу, которую держал в руке, когда вошел, взял шляпу, подошел к зеркалу и поправил локон.

Поскольку я продолжал сидеть неподвижно и глядеть на него с изумлением, он вновь надел шляпу, повернулся ко мне и пренебрежительно скрестил руки на груди.

— Скажите, маркиз, — заговорил он все с тою же серьезною миной, — что это за комедию с ночным колпаком вы тут разыгрываете?

— Комедию? — переспросил я удивленно.

— Думаю, ваш послеобеденный сон был достаточно продолжителен, ибо я еще никогда не видел, чтобы кто-то ел с большим аппетитом, чем вы.

— Вы заблуждаетесь, дорогой граф, — возразил я, весьма задетый. — Напротив, сегодня ни один кусок не доставил мне удовольствия.

Мне очень хотелось втянуть его в спор и доказать, что сегодня я ел с наименьшим аппетитом, чем когда-либо за всю свою жизнь. Граф повернулся к окну, ничего не отвечая, и принялся мурлыкать арию. Он отворил окно и сделал вид, будто на улице его нечто всерьез заинтересовало; затем, громко рассмеявшись, спросил:

— Как долго хотите вы еще продержать свою карету у дверей дома?

— Моя карета стоит у двери? Я не понимаю вас. Вы приказали ее подать?

— Да, и к тому же карету с вашим фамильным гербом. Разве вы забыли, что король праздника сегодня я и что министр фон Х* и господин посол будут присутствовать?

— Прошу вас, любезный граф, — вновь заговорил я, — поверьте мне, я ни о чем таком не знал.

Я и в самом деле почти забыл об этом.

— Так что же? Вы видели когда-нибудь что-либо подобное? — ответил он, поворачиваясь ко мне. — Весь свет приглашен! Но что за черт? Вы еще не одеты! О Боже, нам уже давно пора идти. Сначала поставят игорные столы; вы, конечно, уже поняли, что сегодня я играю.

Ах, сегодня он играет! — отозвалось в моей душе с завистью. Куда пропали в эту же минуту все мои прекрасные планы провести вечер у себя в комнате! Я уже видел мысленным взором, как все общество танцует, играет и смеется.

— Ну, тогда я одеваюсь, — ответил я машинально, отодвинул ноты и книги в сторону, снял ночной колпак и позвонил камердинеру. Камердинер пришел, я поторопился с одеванием, и через четверть часа мы с графом сидели в карете.

Однако мы прибыли с большим запозданием, игорные столы уже стояли. Каролина, не надеясь увидеть графа ранее полуночи, уехала, чтобы перед ужином сделать еще несколько визитов. Граф так жаждал играть, что для него с усилиями пришлось составить еще одну партию. Лишь несколько пожилых дам остались не у дел; не желая принимать участия в их разговоре, я выскользнул на балкон, который выходил на большой, обсаженный деревьями двор. Наступил вечер, и я погрузился незаметно в сладостные мечты. Жужжание в воздухе, громкий шелест листвы заполнили мою душу; полностью погруженный в себя, я предавался спокойному созерцанию.

Дверь позади меня скрипнула. Я несколько отпрянул и обернулся. Это была Каролина, которая успела возвратиться. Ей хотелось с кем-нибудь побеседовать, и она вышла на балкон. Похоже, она не узнала меня сквозь оконное стекло; она слегка растерялась, но потом взяла себя в руки и, поздоровавшись со мной как всегда доверчиво и добродушно, справилась о моем здоровье. Дрожь напала на меня вновь, и в ответ я пробормотал нечто неразборчивое.

Она рассмеялась и сказала:

— Не разбудила ли я вас, маркиз, в самом деле? Вы отвечаете так странно!

Мне пришлось признаться — я мечтал наяву.

— Вы хотите знать о ком, маркиза? — добавил я. — Разумеется, о вас.

Это был повод к разговору, которого я еще недавно так желал избежать.

Каролина отвергала все, что бы я ей ни говорил, подтрунивая надо мной; я же упорствовал в своих признаниях. Мы оба разгорячились. Она краснела все более, несмотря на свою насмешливость; наконец она заговорила о графе. С прямодушной добротой выразив о нем сожаление, она посетовала, что он неизменно грустен и бледен, и спросила меня, не снедает ли его некое тайное горе. Способ и тему разговора она выбирала так, как если бы нарочно хотела привести меня в волнение.

Когда стало прохладней, она сказала, что хочет взять свою накидку, и пообещала потом вернуться. Я попросил позволения принести для нее накидку, но она хотела непременно идти сама. Я считал минуты, с нетерпением дожидаясь ее возвращения. После того как я прождал добрые четверть часа, я вернулся в залу.

Каролина сидела на стуле возле графа, глядя в его карты; иногда она устремляла взор на его опечаленное лицо, еще бледное после болезни, но казавшееся от этого еще прекрасней. Никогда еще он не был столь обворожителен, как тем вечером. Хоть он и выглядел несколько смущенным, непритворная доброта его души сквозила в каждой черте лица. Темные глаза мерцали спокойно и ясно, храня трогательное выражение, приглушенная эмаль губ была подобна едва зарозовевшемуся бутону. Каролина казалась полностью в него углубленной. Она ничего не замечала, кроме него; в ее лице, будто в зеркале, повторялась каждая его мина и каждое движение. Как только граф заметил меня рядом с собой, он попытался затеять разговор меж мной и Каролиной; она же, почти вскочив, воскликнула:

— Ах! Я и забыла, что маркиз остался на балконе.

Она была довольна, что я возвратился в залу, и спокойно села на свой стул.

С того момента, однако, граф стал играть рассеянней; он весьма скупо отвечал на ее вопросы или замечания либо вовсе молчал. Это стало раздражать Каролину и наконец наскучило ей. Она встала, заявив:

— Почему-то игра делает людей несносными, — пожелала графу доброй ночи, направилась в другой конец залы, где стоял рояль, села за него и принялась играть.

Однако ни одна пьеса не пришлась ей по вкусу. Я последовал за ней словно тень и взял скрипку, чтобы сопроводить ее пение. Я наиграл ей некоторые ее любимые арии, но сегодня все казалось ей отвратительным и невыносимым. Каролина впала в дурное настроение; откинувшись на спинку стула, она вздохнула глубоко и закрыла глаза.

Я старался как мог ее развлечь, но напрасно — она отвечала односложно и становилась все холодней. Так продолжалось, пока не убрали игральные столы; за ужином Каролина оказалась между мной и графом, и вскоре к ней вернулось ее обычное оживление.

Но граф оставался неизменен. Сколь ни была с ним Каролина внимательна и предупредительна, сколь ни пыталась составить разговор из оброненных им отдельных фраз и на какие еще только ухищрения ни пускалась — все было напрасно. Целое общество было очаровано ею, не пропуская ни одного слова, слетавшего у нее с губ, один лишь граф сидел, уныло глядя перед собой. О, что это был за упрямец! Небо и ад не могли бы расшевелить его.

Наконец Каролина разозлилась на его холодность. Желая отомстить, она повернулась ко мне. Возможно, она надеялась разжечь в нем ревность, если уж любовь оказалась бессильна. Но это было ошибочной тактикой. Граф не стал оттого более разговорчив, однако и я сделался лаконичней. Я слишком хорошо понимал, отчего она вдруг обратила на меня внимание; гордость не позволяла мне воспользоваться благоприятным положением, и оживление мое от этого не увеличилось. Так закончился тот вечер, для которого было сделано столько приготовлений, чтобы он всем доставил радость. С тех пор виделся я с Каролиной почти что ежедневно; и если этого порой не случалось, то не по моей воле. Граф грустнел день ото дня, часто запирался у себя в кабинете, уезжал как можно раньше домой из различных собраний либо вовсе не принимал в них участия. Свою любовь к уединению он объяснял тем, что еще не вполне здоров; я охотно принимал его извинения. То была невеселая пора, когда чувство благородства умолкло в моем сердце и я равнодушно глядел, как граф борется со своей страстью; воспоминания об этом вызывают у меня теперь вспышку стыда. Граф таял у меня на глазах, а я не находил в себе нисколько сочувствия, чтобы сказать ему хоть слово в утешение. Я настолько переменился, что это бросалось в глаза всем моим остальным друзьям.

Женское сердце тщеславно, и, если оно еще не отдано кому-либо окончательно, навряд ли останется оно равнодушным к усердной осаде. Теперь я очень часто оставался с Каролиной наедине, и прочие соперники, коих я имел, были мне не опасны. Мне действительно показалось, что я добился ее склонности и своевольный граф ею позабыт. С какой безмерной радостью наслаждался я этим маленьким, еще не вполне созревшим счастьем! Но наконец выдался случай, который разрушил все мои воздушные замки. Один из наших друзей пригласил нас к себе в имение на небольшое сельское празднество. Год близился к концу, но осень была достаточно приятной, чтобы заставить на какое-то время забыть городские увеселения. Настало время сбора винограда — во Франции пора наиболее свободной и восхитительной радости. Друг наш сделал в своем поместье всевозможные приготовления, чтобы каждый день сего действа протекал поистине радостно. Не слишком желая подражать празднику роз в Саленси[205], он велел выбрать двух самых добродетельных девушек деревни; при всеобщем собрании они были одарены в церкви венками из белых роз и богато разряжены. Обе добродетельные девушки, хоть и не самые красивые, приняли награду с утонченностью и грацией, но притом со скромной невинностью, которая убедила всякого, что выбор пал на действительно достойных. Такое чарующее сочетание приличия с добродетелями нигде не встречается столь часто, как среди французских крестьянок[206].

Все мы не упустили возможности полюбоваться этими достойными любви юными созданиями, что доставило нам немало удовольствия. Я же пришел при этом к следующим заключениям. Мы, мужчины, все большие или меньшие грешники и охотно променяли бы кокетство и искусство городских дам на наивность этих невинных детей. В них все дышало счастьем и радостной услужливостью; из глубокой почтительности к нашему хозяину мы не оскорбляли своим приближением их добродетель, но изыскивали маленькие и невинные средства, чтобы удовлетворить требования нашей возгоревшейся крови. Танцы и пение, празднества и процессии, фейерверки и пирушки, небольшие комедии и катания на лодках сменялись беспрерывно — ни одно увеселение не было похоже на другое и тем не менее каждое являлось частью единого, приятно упорядоченного действа.

Даже граф принимал участие во всеобщем веселье, хотя и не отдавался ему вполне. Каролина все еще дулась на него или, по крайней мере, делала вид, что сердита. Она постоянно нуждалась в присутствии какого-либо воздыхателя, и потому ей пришлось привыкнуть ко мне. «Маркиз» обязан был всегда сидеть подле нее, нести ее перчатки и веер, как верный рыцарь, а случись мне отойти от Каролины на несколько шагов и заговорить с кем-либо другим, она спрашивала весьма наивно:

— Куда же маркиз запропастился?

Все это привело к тому, что я на самом деле вообразил, будто втайне она испытывает ко мне сердечную склонность, хотя она никогда не поощряла меня, если я заговаривал с ней о любви. Тогда она принимала холодный вид и выглядела как оскорбленная женщина, которой предстоит потерять своего супруга, а ей уже сулят второй брак. Граф понял очень скоро, что она питает ко мне некоторую привязанность, и часто, отвернувшись, незаметно пожимал мне руку. Но мое гордое сердце вскоре усомнилось в ее благосклонности, и сомнение это помимо моей воли открыло мне глаза на истинное положение дел. Однажды Каролина, как обычно, гуляла со мной, любезничая, по саду и не скупилась на шутки. Она была чрезмерно весела, такою я ее еще никогда не видел, и ее кокетство разожгло во мне небывалый огонь. Выглядела она также необычайно мило и была с утонченным вкусом одета. Ее изящное телосложение, гибкость стана, необыкновенно красивые вьющиеся волосы, которые щедро спадали на лоб и грудь, и, наконец, раскованная, упругая походка делали ее идеальной пастушкой. Я упивался ее незамысловатой прелестью и растворялся в роскошном лукавстве ее глаз.

Наконец она утомилась. Большая дерновая скамья находилась поблизости, мирт нависал над ней, суля сладостный отдых. Миртовых веток над нашими головами было так много, что мы стали рвать их и бросать друг другу. Она понуждала меня сорвать еще несколько веток, я сорвал две и хотел было ей уже бросить, как вдруг она отвернулась и взглянула на аллею. Я тоже обернулся. Мы увидели графа, который приближался к нам.

Он был один и погружен в такую глубокую задумчивость, что навряд ли замечал дорогу, по которой ступал. Он шел скрестив руки, низко опустив голову и полузакрыв глаза. Казалось, он забыл обо всем вокруг. Иногда он жестикулировал, как если бы с кем-то беседовал. Порой опускал одну руку, а другую прижимал ко лбу.

Каролина внезапно сделалась серьезной. Я хотел было продолжить наш с ней разговор, но она не слушала меня более. Она не отвечала на мои вопросы и только повторяла:

— Бедный граф, что с ним?

— В самом деле, бедняга граф, — подхватил я, неожиданно растроганный, и она взглядом поблагодарила меня за участие.

Когда он подошел ближе, все еще не замечая нас, я окликнул его. Он очнулся с испугом; но, умея владеть собой, тут же сделал вид, что ему весело. Однако это был переход от одной крайности к другой, и веселость его казалась неестественной. Каролина не позволила себя обмануть и продолжала оставаться серьезной, что было ее обычным настроением. Однако граф еще более повеселел. Я подыграл ему, поскольку мне не осталось ничего другого. Наконец наше веселье сделалось настолько необузданным, что Каролина собралась уже было подняться со скамьи и оставить нас одних.

— Ах, прекрасная Каролина, — заметил граф, — один из нас тут, несомненно, лишний, и боюсь, что я.

Хотя он сказал это смеясь, Каролина оставила его без ответа. Она сидела совершенно спокойно в углу скамьи и обрывала миртовые листья.

— О нет, — возразил я, — граф, вы заблуждаетесь. Я именно тот, кого вы имеете в виду.

Я взглянул на нее испытующе, но и мне она ничего не ответила.

— Вы же видите, — продолжал граф, — что у Каролины переменилось настроение с той самой минуты, как я нечаянно помешал вашей беседе.

— Я не хочу с вами спорить. Давайте же предпримем попытку. Сия неприступная богиня может решить наш спор сама. Встанем же перед ней на колени и возьмем эту миртовую ветвь. — Смеясь, я опустился на колени и взял сорванную миртовую ветку. — Итак, прекрасная Каролина, — сказал я торжественно, повернувшись к ней, — теперь вам предстоит выбирать. Вы видите у ваших ног двух влюбленных[207], которые обожают вас с равной нежностью и с радостью готовы пожертвовать своей жизнью ради вашего спасения, но еще охотней — ради вашего счастья. Оба просят вас о миртовой ветви; так вручите же ее тому, кого вы предпочитаете.

Я чувствовал, что поступаю жестоко по отношению к бедному графу, но не хотел отказываться от возможности с легкостью одержать этот маленький триумф. Моего несчастного соперника охватила дрожь; при таком повороте дела он совершенно потерял самообладание. Я же улыбался с уверенностью навстречу своей победе.

Однако Каролина вместо того, чтобы отнестись к этому выбору шутливо, как я предполагал, сделалась неожиданно еще более серьезна, выпрямилась с изумившим нас достоинством, бросила взгляд на нас обоих и вдруг пришла в чрезвычайное волнение. То заливалась она пунцовой краской, то вдруг становилась смертельно бледна и вздыхала бурно и тяжко. Закрыв лицо руками, она с беспокойством задвигалась на скамейке. Однако вскоре она вновь овладела собой. Посмотрев с невыразимой нежностью на графа, который, неподвижный, будто статуя, не отводил от нее взора, а затем незначительным взглядом окинув меня, Каролина протянула с поспешностью миртовую ветвь моему другу. Чуть отстранившись, она сказала едва внятно:

— Благодарю вас, любезный граф.

Удивительно, что я прямо на месте не лишился чувств. Пелена спала с моих глаз, и я прозрел, чтобы увидеть все с тысячекратным пониманием. Граф тоже едва не лишился разума; позабыв и меня, и весь мир, он обнял трепещущую девушку и прижал ее к своей груди. Каролина, впервые вкусившая его ласки и поцелуи, принялась на них отвечать, они непрерывно обменивались взглядами и сладострастными вздохами, и жар любви все более разгорался на их слившихся губах. Они уже почти лежали в объятиях друг друга, я же неподвижно застыл подле них на коленях.

Граф первым вспомнил обо мне; он поднял меня с колен.

— Моя Каролина, — сказал он своей возлюбленной. — Подари также и моему другу часть твоего сердца.

С этими словами он подтолкнул меня к Каролине. Глаза его сияли небесной радостью — он обрел вновь весь мир, заключив в своем сердце и друга, и возлюбленную.

— Поверьте, маркиз, — сказала Каролина. — Если бы я не знала графа, я полюбила бы вас. Будьте же моим другом, как вы были другом моему Людвигу, и сердце мое всегда будет участливо открыто вам.

Я был полностью оглушен, не в состоянии вымолвить ни слова или ответить благодарным кивком. Прижавшись мокрым от слез лицом к ее руке, я почувствовал, что она еще горячей, чем мой лоб. Сердце мое замерло, по телу разливался лихорадочный жар. Грудь моя часто воздымалась, и все же я не мог ее облегчить ни единым вздохом.

Граф обнял меня и затем протянул мне руку.

— Ты вскоре почувствуешь, Карлос, — сказал он, — что радость моя неподдельна.

Неподалеку послышались голоса. Каролина поддержала меня, взяв за руку, граф вел меня с другой стороны. Оба говорили мало, но их взгляды были полны любви и утешения. Я же не сознавал, что они меня ведут.

* * *

Вот и конец твоего необдуманного приключения, сказал я самому себе, когда вечером один сидел в своей комнате. Ты должен признать, что судьба наказала тебя по заслугам. Радуйся, что эта несчастливая, но неизбежная развязка охладила твою самонадеянную глупость; признай также, что здесь твоя гордость задета более, чем в любом другом страстном увлечении.

Однако именно гордость меня спасла. Моя страсть была недостаточно сильна, чтобы ей противостоять. Никогда не влюблялся я безответно, и даже Каролина своим невинным кокетством подавала мне некоторые надежды. Первый удар по самолюбию был воистину ужасен, но оно вскоре оправилось и помогло мне исцелиться. Нужно было быть совершенным слепцом, чтобы не замечать безусловных преимуществ графа: его великолепного телосложения, необыкновенно бодрого, уравновешенного духа, дружественного, предупредительного, на всяческие жертвы готового сердца.

Впрочем, никто не мог от меня требовать, чтобы я спокойно наблюдал счастье двух влюбленных. Я решил терпеливо дождаться завершения нашей сельской вылазки и затем уехать куда-нибудь на другой край света. Первую часть своего решения мне удалось с последовательностью осуществить до конца. Принудив себя к холодному самообладанию, я хоть и не слишком весело, но довольно спокойно участвовал во всех развлечениях. Я настолько убедил себя в своем безразличии, что даже граф полностью уверовал в мое исцеление. Веселость его возрастала и раз от разу становилась все более непринужденной. Как же он изумился, когда через несколько дней после нашего возвращения в Париж я пришел вечером к нему в комнату и объявил, что прощаюсь с ним на некоторое время. От удивления он долго не мог прийти в себя, но я уверил его, хоть и без особого успеха, что сердце мое столь же весело, как и мое лицо; в качестве причины отъезда привел я ему желание пропутешествовать через Францию и посетить небольшое имение в Провансе[208]. Наконец он одобрил мое решение, хотя было видно, что даже на короткое время ему не хотелось со мной расставаться. Мы утешили друг друга возможностью моего скорого исцеления и после него незамедлительного возвращения назад. Для своей поездки я нашел такого милого, такого замечательного попутчика, какого только можно себе вообразить; это был граф С—и, который находился в сходных с моими обстоятельствах и искренне обрадовался моему предложению. Мы с графом обнялись на прощанье, полностью друг с другом примирившись, со спокойным сердцем и со слезами на глазах. Граф хотел пробыть со мной вместе ночь и наутро проехать с нами некоторую часть пути; однако я, желая подчеркнуть, что мы расстаемся ненадолго, настоял на менее торжественном прощании. После того как мы договорились обмениваться письмами, я вырвался из его объятий и провел ночь в своей комнате за приготовлениями, наедине со своими мыслями.

С—и и я сходились во мнении, что не стоит отягощать поездку, заботясь о слишком больших удобствах. У нас были хорошие лошади, немного клади, и каждый взял лишь единственного слугу. Так мы, совершенно свободные, выехали в белый свет и не зависели от благорасположения почтмейстеров[209], вежливость которых в целом мире одинакова. Я знал, что и в остальных вопросах у нас не будет много разногласий, поскольку С—и являл собой само добродушие. Он заехал за мной рано утром, мы бодро вскочили на лошадей; граф, которого, несмотря на все наши предосторожности, разбудил шум, пожелал нам с балкона счастливой поездки, и мы с легким сердцем покинули Париж.

Радость наша возрастала с каждой милей, отдалявшей нас от этого средоточия всевозможных земных увеселений. Мы и думать забыли об оставленном позади городе, но в жажде все увидеть и всем насладиться созерцали светлое небо, равно любуясь тянущимися в вышине облаками и попадающимися нам навстречу добродушными, бодрыми поселянами. Провинция Берри[210] лежала перед нами, и здесь мы также надеялись сделать множество интересных наблюдений и обрести много удовольствий. Стояла поздняя осень, ветер дул еще сильней сквозь поредевшую листву, но это время года весьма подходило к настроению души, охваченной усталостью.

С—и был, однако, способен обратить глубочайшую боль в неизменную веселость, каждое его слово было проникнуто сочувствием, он искренне проявлял ко всему интерес, умея забываться во всем, что видел вокруг; его божественно чистое и целомудренное воображение помогало ему постоянно оставаться в радостном настроении, которое каждый предмет расцвечивало красками утренней зари. Его испытанное бедами сердце не ожесточилось, несмотря на невзгоды. Да, он был слишком хорош, чтобы иметь всего лишь одного-единственного друга, и у меня в день находилась тысяча причин для ревности по поводу его всеобщей, изливающейся на каждого доброты.

Так ехали мы некоторое время; если приближалась темнота, то торопились и останавливались там, где нам нравилось. С—и имел от природы талант видеть во всем повод для удовольствия; талант сей был не чужд и мне, благодаря выработанной в невзгодах судьбы философии, и поэтому мы с легкостью находили сердечно расположенных к нам людей и повсюду встречали теплый прием. Нет ничего нелепей и противней разуму, как странствовать по миру с иными целями, чем обучение и получение удовольствия; таковой путник всегда пребывает в том же самом ранге и бывает повсюду принят как король. Я видел путешественников с разнообразными свойствами и способностями, но не многие обладали вышеописанным даром столь совершенно, как С—и, который, неподражаемо любезен и готов помочь, безо всяких притязаний приближался к каждой новой открывающейся ему человеческой судьбе. И конечно же, это большое искусство — уметь совершенно скрыть свое положение в обществе и быть среди крестьян крестьянином, среди художников художником, среди купцов купцом и таким образом извлекать из путешествия пользу и получать истинное удовольствие.

Из-за моего изменчивого образа жизни и частых перемен статуса обладал и я некоторым знанием людей. Но, находясь с ним рядом, чувствовал я весьма остро, что мне необходима вся моя внимательность, чтобы снискать чье-либо доверие. С—и проникал в человеческое сердце даже против его воли, и не проходило и четверти часа, как он тут же завоевывал обожание даже тех, кто его видел впервые. Под чьим бы кровом мы ни останавливались, хозяева не позволяли себе ни минуты покоя, прежде чем наши лошади не были накормлены и напоены, а мы сами не были усажены за стол, чтобы отобедать или отужинать. Все сбивались с ног, всё приходило в движение, едва только кто-то из нас успевал высказать желание; вокруг нас собиралось дружеское общество, и беседа текла свободно и весело. Прекраснейшие девушки дожидались, пока мы пригласим их к танцу, либо приближались невинно сами со встречным приглашением; где бы мы только ни были, повсюду лица светились радостью и любовью, и в чаду множества табачных трубок мы сами были искренне счастливы.

Если мы останавливались где-либо хоть на один день, тут же из погреба доставали лучшую бутыль вина к нашему удовольствию, вокруг нас собирались красивейшие девушки, и бедняки, которым не хватало только повода повеселиться, обретали при нашем посредстве и участии еще несколько счастливых часов. С—и никогда не отвергал ни их угощения, ни их даров, ни их доверия; он пил и ел все, что ему предлагали, танцевал и с дурнушками, и с красавицами, шутил и смеялся с каждым и обо всем; под конец праздника он часто садился и наигрывал на лютне песенки, которые, как он полагал, могут угодить их вкусу, или рассказывал о своих путешествиях. Тогда вокруг нас воцарялась такая тишина, что можно было бы услышать упавшее перышко; все внимали раскрыв рты, не проронив ни звука и переводили дыхание лишь к концу рассказа. Следствием было то, что люди со слезами на глазах расставались с нами, когда мы вновь отправлялись в путь, либо бежали за нами, маша на прощание рукой, примерно с четверть мили.

В Блуа[211] вновь свел нас случай с герцогом фон Б**, и мы оказались виноваты в том, что этот гордый британец, который так надеялся на свое неисчислимое богатство и безмерную щедрость, с их помощью рассчитывая все уладить, получил суровый урок. Мы приехали рано утром и во время меж обедом и ужином отправились на небольшую прогулку, чтобы ознакомиться с главными улицами и прилегающими к ним окрестностями. Незадолго до нашего возвращения прибыл герцог с двумя каретами, двумя камердинерами, с семью-восемью дюжими лакеями и парой верховых лошадей. Хозяйка, которая как раз собралась приготовить нам ужин, заколебалась, следует ли ей принять англичанина со всей его роскошью и всеми гинеями[212], так как предвидела, что это может принести ей много хлопот и помешать насладиться нашим обществом. Не оставляя очага, она все же дала гостиничному слуге ключи и приказала проводить герцога в комнаты. Пэр[213], который привык к тому, что на любом постоялом дворе хозяева бросаются ему навстречу, был очень удивлен, что к нему выслали слугу. Однако он напрасно рассчитывал на появление хозяйки, так как она как раз была занята взбиванием молочного крема, который граф С—и заказал на обед, а хозяин ушел на целых два часа в город, чтобы купить для графа, в соответствии с его пожеланием, бутыль вина «Де Ла Кот»[214].

Едва англичанин занял свою комнату, как внезапно во дворе послышался ужасающий шум. Пока мы осматривали город, а наши слуги повели лошадей на водопой, люди герцога поставили его лошадей в стойла, отведенные для наших. Вернувшись, наши слуги обнаружили, что место занято. Молча, с испанской вельможной важностью Альфонсо спешился, отвязал непрошеных гостей, вывел их вон, а наших лошадей поставил. Слуги лорда не могли опомниться от изумления, что лошади его светлости были вытеснены — и кем? Какими-то двумя клячами.

Они принялись громко возмущаться и спросили Альфонсо, как он мог себе позволить распоряжаться лошадьми лорда Б**. Альфонсо ответил громким смехом, запер дверь конюшни, положил ключ в карман и преспокойно отправился домой. Англичане, увидев, что с ними обращаются так пренебрежительно, впали в ярость. Завязалась столь запальчивая перебранка, что герцог, который узнал голоса своих слуг, выглянул из окна спальни, выходившей во двор.

Он высунулся из окна в ночном колпаке и спросил слуг о причине ссоры. Поняв из общих криков причину раздора, он приказал Альфонсо еще более строгим тоном отдать его слугам ключ, чтобы его лошади были водворены назад в стойла. Слуги уже издавали победные крики, но Альфонсо высказал им со всевозможной вежливостью свои прежние притязания и заверил их, что он скорее расстанется со своей жизнью, нежели с ключом. Лорд, разгневанный его упрямством, приказал своим людям отнять у него ключ силой, и оба тут же напали на бедного Альфонсо. Ему противостояли семеро дюжих детин, и, опасаясь, что слуги герцога отберут у него ключ, он зашвырнул его в открытое окно кухни, где хозяйка стояла у котла, помешивая соус.

Она уже некоторое время наблюдала за бесчинством и порадовалась стойкости Альфонсо против бесстыжих англичан. Альфонсо, как и С—и, обладал счастливой способностью превращать хозяек в своих служанок. Когда хозяйка увидела своего любимца в опасности и ключ влетел в окно, она расценила это как зов о помощи и поспешила во двор с огромным черпаком, чтобы положить конец беспорядкам. Она уже вознамерилась стукнуть по голове своим черпаком ражего детину, который больше всех наседал на Альфонсо, когда в воротах наконец появился ее муж с бутылью вина под мышкой, ликуя по поводу своей покупки. Он сразу понял причину раздора из громких воплей враждующих сторон и поторопился во двор. Так как драка разгорелась из-за ключа, а не из-за Альфонсо, слуги его отпустили. Однако на голове у него осталась рана столь глубокая, что туда можно было запросто вложить палец. Можно себе вообразить вопли хозяйки, когда она увидела это кровавое представление.

— Что скажут добрые господа, когда вернутся домой! — вопила хозяйка не переставая. — О Боже! За что такое несчастье!

Едва один из графских слуг захотел вместе с ней проникнуть в дом, чтобы найти там ключ, она нанесла ему своим орудием такой сильный удар в лицо, что бедняга отшатнулся на несколько шагов.

В этот момент герцог сверху дал приказ о примирении. Он хоть и был англичанин, но отваги ему недоставало; поняв из воплей хозяйки, что у Альфонсо есть господин, он перепугался и почел благоразумным оставить свой натиск. Хозяйка, увидев его и распознав в нем зачинщика всего этого безобразия, не смогла долее обуздывать свой язык. Она столько наговорила ему о бесстыдстве его людей, сколько англичанин за всю свою жизнь не слыхал. Также и муж ее, который в прочих вещах не так уж часто бывал согласен с женой, объединился с ней в этом пункте, заявив, что стойла ни за какую цену не будут сданы англичанину.

Герцог расценил отказ как оскорбление чести своей нации. Чтобы поощрить хозяйку к уступчивости, он стал швырять во двор гинеи. Столь нелепое проявление щедрости еще более разозлило хозяина, который оставил монеты на земле, но, все еще с бутылью под мышкой и шляпой в руке, повторил свой отказ, обращаясь к герцогу непосредственно.

Тот при виде упорства хозяина пришел в совершенное исступление. Он то предлагал ему деньги, то угрожал его убить, но хозяин пропускал все угрозы мимо ушей. Лорд, зная, что в ближайшие дни в городе трудно будет отыскать постоялый двор со свободными конюшнями, дал себя наконец уговорить, и лошадей отвели в другое стойло.

Когда хозяин хотел уже откланяться, пэр заметил у него под мышкой бутыль; он справился о сорте вина, и, к несчастью, оказалось, что вкус милорда совпадал с наклонностями С—и. Он стал уговаривать хозяина продать ему вино, но тот опять проявил неуступчивость; к тому же он был настолько язвителен, что пустился в весьма подробные рассуждения о замечательных качествах вина, постоянно присовокупляя, что эта бутыль не продается ни за какую цену и что ему стоило невероятных усилий ее найти. Милорд осведомился о причине столь странного поведения, и тогда хозяин, в сердце которого уже запечатлелась дружба к графу, не поскупился на похвалы, рассказав о наших заслугах, из которых смелость и мужество были первейшими.

— Да, — заключил он, — эти господа путешествуют просто и без особой роскоши, но я был бы дурнем, если бы не признал в них иностранных князей, путешествующих в нашей стране инкогнито.

Слова хозяина произвели на герцога некоторое впечатление. Он убедился, что из-за своей вспыльчивости затеял банальную ссору, и несколько смущенно спросил хозяина, каким образом можно было бы смягчить Альфонсо. Но хозяин покачал головой и сказал, что, как ему кажется, деньги тут не помогут. При последующей попытке его предположение подтвердилось.

Вскоре и мы возвратились домой. Герцог, глядя в окно, удивлялся королевским манерам графа, который забавы ради заставлял свою лошадь выделывать неподражаемые курбеты. Благородное животное, разрезвившееся от упражнений, с готовностью угождало ловкости своего хозяина. В это время хозяйка, вообразившая, что графу угрожает опасность, выбежала, чтобы придержать лошадь за узду; тут же появился и Альфонсо с перевязанной головой.

Мы спешились и, увидев дом полон чужих слуг, догадались уже наполовину о том, что произошло. После рассказов хозяйки мы сочли необходимым немедленно нанести визит его светлости. Он принял нас с неописуемым смущением, которое хотел скрыть под несколько бесцеремонной манерой держаться. Я спросил его коротко, не называя наших имен, а также не поинтересовавшись его именем, каким образом он желает загладить оскорбление, за которое я возлагал ответственность всецело на него одного. Он попытался оправдаться, но под конец повел себя благоразумно, попросил у меня прощения, и мы вежливо расстались.

Такие случаи происходили часто, ибо себялюбие людей превосходит их жадность. Свое благородное происхождение и титулы мы оставили в Париже, однако приличным и утонченным поведением, которое в первую очередь характеризует человека высокородного и благовоспитанного, сумели снискать привязанность и расположение всякого. Малой дружбой пренебрегают так же легко, как и малой враждой; и часто нам оказывали безмерные услуги люди, которых мы поначалу считали к тому неспособными. Нас повсюду торопились как можно лучше обслужить, и чем менее мы требовали и чем довольней казались, тем больше находили доброй воли, и плата за все возможные виды предупредительной услужливости и стол всегда оказывалась ничтожной.

Однажды вечером, уже проехав Шартр[215], торопились мы по направлению к одной деревне, чье уединенное, но романтическое расположение предвещало если не самый удобный, то, во всяком случае, весьма приемлемый ночлег. Мы всегда старались как можно дальше отъехать от большой дороги и без устали передвигали свой посох, завидев какую-нибудь деревушку, прилепившуюся к утесу либо затаившуюся от мира в узком ущелье. Здесь природа была, как правило, много чище, счастье безыскусней, нрав людей приятней и сердечней и прием любезней, чем при наличии самых утонченных манер. Что, однако, заставляло нас путешествовать? Была ли то страсть к умозрительным наблюдениям и изучению нравов, что гнала нас повсюду? Влекли ли нас церкви и замки, мосты и дома, прогулки, прекрасное искусство и прекрасный мир? Нет, определенно нет. Чтобы иметь в виду подобную цель, надо слишком недолго жить в Париже, где находишь столь много поводов к умозрительным наблюдениям, где чувствуешь себя столь переполненным впечатлениями от всех предметов высокого искусства, а также от духовной и моральной утонченности, что, прожив там год, перестаешь быть способным что-либо воспринимать, чем-либо интересоваться или увлекаться, поскольку чувства притупляются по отношению ко всему на весьма долгое время. Какая же тогда радость вырваться из городской суеты и броситься в объятия чистейшей натуры! Итак, именно это было нашей целью и единственным, что доставляло нам удовольствие. Обладание многими человеческими познаниями делает несчастным, но их малая толика способна доставить счастье.

Деревня, к которой мы направлялись, состояла всего из нескольких домиков и так искусно притулилась к отвесной скале, что почти висела над пропастью. По обеим сторонам склоны горы переходили в плодородную холмистую равнину, уходившую вдаль со всеми своими садами, рощами и перелесками. Казалось, природа и искусство договорились тут смешивать краски в самых приятнейших оттенках, взаимно смягчая либо оттеняя друг друга.

Впечатления путешественника весьма зависят от всяческих мелочей. Ничто не придает пейзажу более живописного эффекта, чем дым, поднимающийся из трубы спрятанного в зарослях дома. Голодный, усталый, любопытный, рисует путник в своем воображении картину места, к которому он приближается, и, предвкушая наслаждение, старается представить лица, какие ему хотелось бы видеть, и обстоятельства, которые для него были бы особенно удобны. Известно, что наибольшим удовольствием является не вкушение наслаждения, но приближение к нему.

Было воскресенье, совпавшее с большим празднеством, о чем мы не могли знать. Вся деревня собралась под большим ореховым деревом, и радость ее обитателей была заразительна. Надо видеть французских крестьян, чтобы составить о них представление. Когда угнетенному бедностью селянину перепадает хотя бы немного покоя, свободы и довольства, он становится в этот миг поистине раскованным. И человеческое сердце, живущее от невзгоды к невзгоде, при возможности краткого равновесия не заботится о будущем, предавая себя безоглядно стремительному потоку настоящего.

Танцы были в разгаре, и девушки украсили себя венками из зеленых веток. Некоторые сплели себе из них живописные шляпы, в которых прохлаждались, сидя на скамьях. Оркестр состоял из единственной скрипки, провансальского барабана[216], свирели[217] и цитры[218]. Но девушки танцевали так живо и ловко, что наблюдатель, любуясь ими, забывал о музыке. Когда эти юные крестьяночки танцуют, все тело их принимает участие в движениях.

Мы проскакали мимо пляшущих, чтобы скорее прибыть на постоялый двор, который располагался на другом конце деревни. Веселье ненадолго стихло, и все с любопытством воззрились на приезжих; но затем танцы продолжились еще раскованней, как если бы девушки почувствовали себя еще более свободно. Мы быстро переоделись; граф накинул легкую ночную сорочку, я натянул ночной колпак, который украсил голубой лентой, чтобы он выглядел несколько нарядней, и мы, в домашних туфлях, в сопровождении нашей хозяйки, которая не могла налюбоваться обходительными манерами графа и его красотой, незаметно приблизились к празднующим.

Да и я не мог удержаться от того, чтобы в душе не предаться восхищению, которое у хозяйки было написано на лице. Граф выглядел будто переодетый король. Его прелестные голубые глаза сияли спокойной величавостью, которая выше обыденных мелочей. Взгляд его выражал кротчайшую любовь к людям; цвет его лица, обычно несколько бледный, был в этот вечер благодаря движению и приподнятому настроению оживлен прекраснейшим румянцем, нежность которого подчеркивали темные разметавшиеся волосы. Добавьте к тому его стремительную, благородную походку и всю его осанку в целом. С легкостью можно было вообразить, что это некий ангел, который спустился на землю, чтобы осчастливить людей.

Танцующие, завидев нас, казалось, пришли в некоторое замешательство. Похоже, они совещались меж собой, как нас следует принять. Но мы столь непринужденно приблизились к ним, как если бы принадлежали к общине, дружески приветствовали всех и тем, кто оказался рядом, пожали руки. Это помогло им быстро справиться со смущением, и, когда мы заявили, что искренне желаем участвовать в их веселье, они издали громкий торжествующий крик. Нас отвели на лучшее место, старшие принесли вино, смоквы, миндаль и виноград, вновь зазвучала музыка, и танцы продолжались.

Когда начался новый танец, мы уже достаточно освежились и, недолго размышляя, присоединились к всеобщему веселью. Граф выбрал себе даму, да и я без труда нашел для себя партию. Тщеславие одержало верх над природной стыдливостью, и, покраснев, вложили эти невинные создания свои руки в наши. Судьба обеспечила нам примечательный выбор: графу досталась крепкая, высокая брюнетка, а мне маленькая томная блондинка. Первая была, пожалуй, слишком темпераментна для своего напарника, вторая для меня слишком нежна, но она была хорошо сложена, танцевала умело и от души, ее движения были тихи и прелестны, и вскоре мы забыли о контрасте наших натур.

Анетта, напарница моего друга, имела превосходнейший рост, какой я когда-либо видел, продолговатое бледное лицо, тонко очерченную, несколько выдающуюся вперед верхнюю губу, отененную пушком, и круглый сладострастный подбородок. Ее черные глаза в тот вечер были не особенно красноречивы либо не желали быть таковыми, потому что позднее взоры ее стали весьма выразительны. В ответ на ласки графа она вела кокетливую игру, и он, который терпеть не мог холодности, приник к ней как зачарованный. Поначалу он, хоть и был податлив, относился ко всему шутливо. Но под конец игра перешла в серьезное увлечение.

Лючия[219], моя владычица и младшая сестра Анетты, была полной ей противоположностью. Маленькое, трепетное, томное создание с нежными членами и чрезвычайно гибкая. Ее мягко сияющие, увлажненные глаза были осенены длинными каштановыми ресницами и казались не чужды лукавого кокетства, но смотрели скорее застенчиво, чем сладострастно. В них светилось некое желание, некое подспудное стремление, которое она, возможно, не хотела осознавать. О том же чувстве говорила ее грудь, как и прозрачный румянец на щеках, когда я нежно пожимал ей руку. Несомненно, ее чувства были очень глубоки, но смущение сковало ее немотой и не позволяло их выразить. Она была очень нежна и, не умея удерживать долее чем на миг впечатления внешнего мира, не способна к высшему развитию.

Так прошел вечер. Согласно обычаю, мы часто меняли партнерш, приглашая к танцу других, но неизменно возвращались опять к первоначально выбранным дамам. Граф забыл о своей былой, делавшей его столь приятным беспристрастности; и я, чувствуя себя непонятным образом зачарованным, без раздумий последовал его примеру. Кто давно не знал радости и уже отчаялся когда-либо вкусить наслаждение, настолько поддается первому впечатлению, что вкус его довольно долго преобладает над всеми последующими удовольствиями. Здесь было около двадцати юных крестьяночек, одна другой милей, но мы словно не замечали их учтивостей. Но то, что приковало нас к нашим партнершам, нельзя было назвать любовью — скорее это было неким влечением.

Своей внешностью и манерами мы настолько понравились остальным девушкам, что они почувствовали ревность, хотя причиной ей было более задетое тщеславие, нежели сердечная склонность. Всеобщее согласие вскоре нарушилось, осчастливленные красотки вели себя порой слишком вольно, другие не скрывали своего недовольства, особенно прежние ухажеры. Если бы общество благодаря необыкновенно учтивым манерам графа не заподозрило нашего высокого происхождения, вспышки всеобщего неудовольствия было бы не избежать. Однако толпа вокруг нас стала медленно редеть, всеобщее пьянящее веселье постепенно рассеялось, недовольные собрались вместе в сторонке и не принимали участия в празднестве. Наши дамы, почувствовав неладное, сделались сдержанней, лишь мы одни не замечали перемены во всеобщем настроении.

Наконец Альфонсо, который весь вечер стоял поодаль, спокойно за всем наблюдая, шепнул мне, что происходит. Я тихо передал графу его замечание, и только тут мы оба словно прозрели. Мы заметили, что остались со своими красавицами почти что одни, а прочие собрались вместе в стороне. Однако вместо того чтобы прийти к должным выводам, мы позабавились над ревностью общества и умножили наши ласки и вольности по отношению к девицам. В конце концов их поклонники приблизились к нам с багровыми лицами и столь выразительной миной, что некий инстинкт подсказал нам вести себя сдержанней.

К счастью, вскоре наступила ночь. Крестьяне расходились семьями по домам, возможно, не слишком довольные исходом бала, чему было причиной наше вмешательство. Анетта и Лючия также захотели идти домой, мы предложили им свою руку и проводили до дверей, награждаемые вдогонку довольно громким свистом. Есть такие моменты в жизни, когда действуешь словно зачарованный. Последствия нашего необдуманного поведения были не слишком обнадеживающи, но ни холодная вежливость стариков, ни поджатые губы девушек, ни косые взгляды молодых людей, ни даже чопорность и сдержанность наших пастушек не заставили нас осознать, что мы поступаем глупо. Хозяин и хозяйка, которые за несколько часов до того принимали нас с большой приветливостью, по нашему возвращению с празднества также держались довольно холодно, и даже слуги строили недовольные мины, вовсе не означавшие похвалу нашему благоразумию. Помимо того нам пришлось столкнуться с беспорядком в обслуживании, к чему мы не привыкли и с чем за все время нашего путешествия только здесь впервые встретились. Лошади стояли в плохих стойлах и еще не были накормлены, ужин не был приготовлен, и после того как мы несколько расшевелили хозяев, он оказался таким тощим и скудным, что мы полуголодные отправились в постель. Но вместо того чтобы искать причину происходящего в нас самих, мы начали, словно сговорившись, злиться на все вокруг нас, ругать хозяйку, угрожать хозяину, ссориться с собственными слугами, бить собак, кошек и всех, кто попадал под руку; мы были уже весьма близки к тому, чтобы сцепиться друг с другом, когда наконец, ворча, отправились к себе в комнату.

Тут случилось новое недоразумение. Оказалось, что в комнате имеется всего лишь одна кровать. Доселе никому бы из нас и в голову не приходило беспокоиться из-за такого пустяка; каждый из нас рассматривал как милость получить от друга позволение провести ночь на стуле, в случае если кровать была слишком узка. Теперь же мы оба желали спать непременно на кровати, причем никто не хотел лежать у стены, так как каждый из нас вообразил, что лучшее место с краю. После долгого спора граф, как более благоразумный, наконец уступил мне желанное место, сам растянулся уютно возле стены и оставил мне самый краешек, который я, торжествуя, занял.

Однако нам обоим не спалось. Мы ворочались, вздыхая, с боку на бок, мешая друг другу. К тому же стояла невозможная жара, которая казалась особенно невыносимой под одеялом. Я вскочил и в одной рубашке принялся расхаживать по комнате. Граф, также мучимый духотой, встал, подошел к окну и отворил одну створку.

— Вот черт! — воскликнул он, отпрянув. — Взгляните, Г**, прошу вас, что это за люди собрались у наших дверей?

Я поторопился взглянуть и в самом деле заметил два десятка молодых людей, сошедшихся вместе. Однако в ночной темноте ничего более невозможно было различить.

Мы принялись строить предположения. Разумеется, мы догадались, что это наверняка связано с событиями на празднестве. Я стал отчаянно ругаться, а граф С—и, который вскоре снова обрел свое обычное расположение духа, принялся хохотать, что разгорячило меня еще более. Его равнодушие не успокоило меня, я начал опасаться за нашу жизнь. Я достал пистолеты, проверил порох на полке[220], взвел курок и, после того как привел все в наилучшую готовность, хотел уже выскользнуть из двери, чтобы разбудить слуг.

Но С—и с улыбкой остановил меня.

— Что вы так распалились? — спросил он. — Клянусь жизнью, они затеяли какую-нибудь невинную шутку. Не портите же удовольствие беднягам и позабавьтесь над ними так же, как и я.

Последствия показали, что он был прав. Через несколько минут послышалась ночная музыка под окном, приятность которой раскрыла нам ее значение. Если бы я умирал или меня душили рыдания, то и тогда не смог бы я удержаться от смеха. Это нельзя было назвать симфонией, но, несомненно, все инструменты звучали в самых ужасных тонах, сопровождая некое подобие хора. Насколько удалось различить, ядро оркестра составляли пастушеские рожки. Можно было представить, с каким усердием в них дули; их дополняли скрипка с одной-единственной струной, ударяя смычком по которой пытались воспроизвести полный аккомпанемент, две или три сторожевых погремушки, одна треснувшая труба, маленький барабан, на котором отбивали дробь, и пара осколков стекла, по которым царапали куском железа; не было недостатка и во французских свиристелках, при помощи которых пастухи сзывают скот и услышав которые вблизи всегда рискуешь оглохнуть. Многие инструменты звучали незнакомо, либо я не мог отчетливо вычленить их из общей мелодии. Но в целом можно было и мертвого пробудить, а живых со слабыми нервами приблизить к могиле.

Некоторое время мы совершенно искренне забавлялись, наконец граф достал маленький пистолет, набил его порохом, вытащил пулю и пальнул поверх голов. Прогремел оглушительный выстрел, и в сей же момент музыка прекратилась. Молодые люди, которые от радости по поводу своей затеи еще не пришли в себя и не задумывались, к каким серьезным последствиям может она привести, не стали исполнять серенаду до конца и ретировались, предоставив нас самим себе.

Граф продолжал хохотать. Я тоже заразился его веселым настроением.

— Если бы мы только сумели увести девушек из-под носа у здешних парней! О, я бы многое за это отдал, — сказал граф.

Я был от всей души согласен с его мнением — ничего более не могло бы мне прийтись по вкусу. Гнев, вызванный обстоятельствами, разделил нас; но помыслы о возмездии, благодаря тем же обстоятельствам, объединили нас вновь. Мы поразмыслили над планом мести и вскоре уже знали, что предпринять.

Сначала все шло как нельзя лучше, однако развязка оказалась более печальной, чем мы предполагали. На следующий вечер снова был праздник и танцы. Весь день старались мы подготовить жителей деревни надлежащим образом ради осуществления нашего замысла. Мы были кротки как овечки, само воплощение доброты и снисходительности. Мы гуляли по деревне, не обращая вниманий на девушек, — по крайней мере, ни одна из них не могла похвастать нашим предпочтением; мы шутили с молодыми крестьянами, вели серьезные беседы со стариками, были учтивы с матерями и сдержанно-вежливы с их дочерьми. Это послужило тому, что с нами прощались с большей теплотой, чем поначалу здоровались, и закрывали окна не так резко, как поначалу их открывали. Все остались нами довольны, и мы сами нашли все переменившимся. Но огорчение нас не покидало, и в глубине души мы лелеяли планы нашей маленькой мести.

Вечером, на празднике, мы повели себя совсем иначе, чем накануне. Все девушки готовы были танцевать с нами до упаду, но мы словно потеряли способность двигаться. Мы сидели со стариками и рассуждали о сборе винограда, пытались определить направление ветра по движению облаков и предсказать погоду по кваканью лягушек. Ни следа вчерашнего легкомыслия, ни слова о приключении минувшей ночи. Крестьяне забывали от удивления выдыхать табачный дым. Все устремились к нам в беседку. Граф пел и играл на лютне. Я по временам прерывал его рассказами о нашем путешествии. Танцы прекратились, и девушки собрались вокруг нас. Но мы никого из них не хотели больше знать.

Все недоумевали, никому и в голову не пришло, что наше поведение как-то связано с Анеттой и Лючией. Обе нарядились как можно лучше — наверняка их ожидания были сегодня обмануты. Старшая притворилась равнодушной и старалась казаться как можно более раскованной, младшая, однако, чуть не плакала, и чем больше веселилась ее сестра, как если бы весь свет покатывался со смеху, тем чаще доставала младшая носовой платок из кармана. Мы не настолько были увлечены разговором, чтобы упустить хоть малейшее из этих обстоятельств. То и дело наши взгляды встречались со взглядами раздосадованных красоток. Но наши закаленные сердца не дрогнули, и сегодня девушки возвратились домой одни, нас же провожала до порога почти вся деревня, жители которой уже готовы были нас обожествлять.

Оказавшись наконец у себя в комнате, мы безудержно расхохотались. Мы поздравили друг друга, восхищаясь взаимно нашим умением разыгрывать спектакли, льстить и притворяться; однако каждый желал втайне видеть чужую возлюбленную охладевшей и не брал на веру ни одного услышанного слова. Конечно, мы были уверены, что сегодня, разодетые и выбритые, произвели большее впечатление, чем вчера, в домашних туфлях и ночном колпаке. Граф хоть и не выглядел в своей униформе столь миловидно, как в белой льняной ночной сорочке, но пуговицы на мундире были начищены до блеска, золотые эполеты сияли, и те, кто был уловлен этим блеском, неизменно пленялись также и цветущим румянцем его щек, и жарким пламенем глаз. Любовь без некоторого тщеславия ненатуральна и нередко порождается им. Если уж нельзя делать притязания непосредственно, тут обретаешь в себе это право. Для женщин, с их богатым воображением, нет ничего невозможного.

На следующее утро в присутствии хозяина мы словно ненароком заговорили о том, как счастливо было бы завершить свою жизнь в таком прелестном месте и посреди таких хороших людей. Хозяин при этом состроил весьма смышленую мину и заверил нас, что склонность наших сердец известна ему более, чем мы предполагаем, и что, если мы желаем жениться на девушках, с которыми в первый же вечер столь быстро завязали знакомство, он сделает все возможное, дабы помочь нам. Они самые богатые невесты в деревне, и каждая должна получить в приданое крестьянский двор. Он заверил нас, что мы уже можем считать дело завершенным, так как он их дядя и крестный и пользуется влиянием в семье.

Я, дивясь его сообразительности, ответил за себя и за графа, что он угадал тайну наших сердец, и пообещал прибегнуть к его помощи сразу же, как только мы уверимся в сердечной склонности к нам этих девушек. Однако для начала, сказал я ему, мы желаем взять в аренду небольшое хозяйство.

К счастью, нашлось два подходящих двора на выбор, и мы выбрали тот, где требовалось меньше усилий. Хозяйство мы вели в расчете на то, что не собираемся здесь долго обосновываться. В наши намерения не входило изнурять себя работой, но доставить себе как можно более удобств. Однако роль рачительных хозяев должна была быть сыграна, а так как мы старались исполнять ее со всяческим усердием, то впали в опасность несколько окрестьяниться. Я не знаю, каковы были наблюдения С—и по поводу меня, но мне его поведение стало наконец казаться именно таковым. С—и легко вживался в любую роль, и характер сельчанина, который он сразу же постиг и к которому привык весьма быстро, стал для него вскоре вполне естественным. Он находил вкус во всех жизненных явлениях и ситуациях и наслаждался при этом с полным умением. Заводя какую-либо привычку, он расставался с нею не прежде, чем она сама уходила, либо по причине переменившихся обстоятельств.

Я же, напротив, не всегда мог натянуть на себя личину того или иного характера. Моя склонность — всегда устремляться душой в прошлое, и настоящий миг в сравнении с минувшими переживаниями, которые казались мне приятными сквозь дымку прожитых лет, всегда наводил на меня скуку. Новое едва ли притягивает меня, но я нахожу в нем удовольствие. Но в человеческой судьбе один миг не похож на другой, судьбы и представления изменчивы, и едва лишь начинаешь постигать новые обстоятельства, как они уже становятся другими.

Поэтому я играл свою роль значительно хуже, чем граф, который безо всяких затруднений выгонял наших овец на пастбище, прикреплял цветы и банты себе на грудь и к шляпе, лежа в тени большой липы, пил свежее молоко, таял от удовольствия, исполняя новую арию на флейте, или, устремив к небу глаза, придумывал трогательнейшие в мире песни. Наше невезение заключалось в том, что стояла поздняя осень и редко можно было обнаружить какой-либо цветок; ни единая человеческая душа не слышала его прекрасную флейту, и вдохновение его, уже окрашенное зимним настроением, необходимо было согревать в кухне у большого очага, чтобы оно способно было породить усладительные стихи, кои навек были потеряны для мира и бессмертия, поскольку им никто не внимал.

Тем временем я хлопотал по хозяйству в доме и в кухне довольствовался обществом двух слуг. Нам троим хороший кусок мяса в горшке и вид сытного ужина казались приятней, чем полдня сочинять стихи в похвалу нашим не столь уж лакомым красавицам. Когда граф возвращался и его слова и мысли вновь становились ему послушны, от чрезмерной чувствительности он принимался рассуждать о грациях сочинительства и о небесном, бессмертном пламени любви; чтение немецких романов, без сомнения, сделало его излишне мечтательным[221], и его фантазиям было свойственно более могильное уныние, нежели знание людей. Я же, Бог знает почему, был настроен как нельзя более деловито. Я сочувствовал графу, но не разделял его мечтательного настроения. Когда выдавалось ясное утро, я бодро, словно белка, вдыхал его свежесть; если в небе сиял месяц, я мог в течение получаса радоваться его мягкому свету, и сладостная печаль посещала меня. Однако, не ударяясь в слезы, брал я вскоре сеть или ружье и отправлялся довольно поздно, при неверном лунном мерцании, прочь из дома — в надежде наловить рыбы или подстрелить нескольких птиц.

Сердце мое, занятое лишь работой, не склонное ни к развлечениям, ни к неге безделья, было столь же здорово тогда, как и мое тело. Я не солгу, сказав, что часто за своими занятиями вспоминал о некой оставшейся в столице даме, но воображал я ее себе всегда радостной и бодрой, без тени печали, и к тому же в сопровождении кого-то третьего. Я весьма мало помышлял о Лючии и о ее родственниках; болтовню графа воспринимал как десерт для улучшения пищеварения после жаркого и думал себе преспокойно втихомолку: «Что, однако, за дурак С—и, надо же так влюбиться! Впрочем, не мешало бы оставить полдеревни с носом».

Рассказав про нашу домашнюю жизнь, я должен поведать и о том, как протекала жизнь всей деревни. Обычно в будни все обитатели ее неустанно трудились, поскольку были бедны и кормились полевой работой, разведением скота, виноградарством, а также изготовлением мутовок и ложек. От скуки я стал учиться делать ложки и так в этом преуспел, что снискал некоторую известность; во всей деревне я изготовлял самые красивые черпаки. Плетению корзин научился я за несколько лет до того в Германии и упражнялся сейчас в том с большим совершенством. Весьма часто, когда я сидел во дворе с прутьями ивы, зажатыми меж колен, у меня становилось светлей на душе; я улыбался приветливо быстротекущим мгновеньям и чувствовал как никогда глубоко: ничто так не делает человеческую жизнь переносимей, как постоянная занятость и работа, не оставляющие времени для размышлений.

Эта склонность постоянно быть занятым, которая лежит в моей натуре, часто приводила к самым нелепым приключениям, делала меня порой упрямым и замкнутым; совсем иное — граф с его поэтической праздностью. Когда он с овцами и коровами вновь возвращался домой из своего пасторального мира[222], настроение его было самым безоблачным, а воображение чрезвычайно живым, как если бы все вокруг было его идеалом. Если ему при этом случалось сочинить красивый стих, поговорить наедине со своей пастушкой и получить от нее в ответ приветливое пожелание доброй ночи, земля становилась ему слишком тесной. Он принимался изводить меня своей болтовней, и, когда вместо ответа я ему показывал искусную мутовку или изящную корзину, которую только что изготовил, он убегал прочь, слонялся по деревне, стучал во все окна, в которых еще горел свет, мешал людям спать, беседовал с ними долго и обстоятельно, повсюду находя здоровое остроумие и большое человеческое понимание вместе с простотой и искренностью. Наконец, он ублажал свою возлюбленную арией времен Генриха IV или Людовика XI[223] и уверял ее, будто он только что эту песенку для нее сочинил. Возвращаясь с сетью или ружьем, я забирал его домой, порой спасая от зубов деревенских собак, которые никак не могли понять, что он делает на улице в столь поздний час.

В делах сердечных он тем временем преуспел, Анетта уже призналась ему в ответной любви и прогнала прочь всех своих ухажеров; не хватало лишь одной мелочи: жениться на ней, чтобы получить от нее все остальное. Но это был тот самый пункт, где граф имел так же мало гражданского мужества, как и я; и на то у него была весомая причина: в большом свете женятся не только для того, чтобы наслаждаться счастьем со своей супругой, но также для того, чтобы постоянно оставаться ею довольным или, по крайней мере, не слышать от нее упреков и вести спокойную жизнь.

Напротив, моя любовь не особенно процветала, и прежде всего по моей собственной вине. Если пылкие красотки требуют, как считается, многого, то с нежными обстоит дело еще сложней. Они с трудом прощают малейшую пренебрежительность, долго помнят о каждой ошибке и размышляют с собой наедине именно о тех ваших словах, которые, по вашему мнению, они уже давно должны были забыть. При всей беспокойности моего характера, основной чертой его всегда была большая любовь к удобствам; и только если сердце мое не увлекалось любовью незаметно и без усилий, тогда ухаживал я за дамами не особенно усердно.

Лючии моя любовь давала не слишком много преимуществ. Порой по вечерам играл я на флейте под ее окном какую-нибудь песенку или танцевал с ней воскресным вечером два танца, когда другие имели честь танцевать со мной всего лишь один раз; или без особых хлопот составлял букет цветов, обвязанный небесно-голубой лентой, и вручал ей, в красивейшей корзинке собственного изготовления. Если она бывала одна и желала меня слушать, тогда говорил я ей, искусно сплетая фразы, что она прекрасна как ангел, что я молюсь на нее и что лишь от нее зависит, позволит ли мне она любить ее вечно. Если же я пребывал полностью в добром настроении, тогда крал я у нее быстрый поцелуй и, когда она сердилась, повторял свою проделку. Но это было все. Далее моя закоренелая флегма не шла. Жар первого вечера был напрочь утерян, и, если б не стоял уже горшок на огне, был бы я всецело сердит на нашу глупую затею.

Итак, я продолжал оставаться в деревне лишь из любезности к графу, ибо любовь тогда казалась мне не чем иным, как занятием для бездельников. Работа, которая столь бодрила меня, также придавала моим мыслям быстрый и здоровый разбег, и, пренебрегая некоторыми преувеличениями, которые всегда неизбежны, когда занимаешься чем-либо новым, сделал я в своей философии жизни много значительных шагов.

Жаль, что это удовольствие не могло длиться долго. Деревня стояла слишком далеко от большой дороги, и всеобщая галантность нации была ей мало знакома. Здесь сначала женились, а уж потом начинали любить. Помимо того слуги не скрывали нашего высокого происхождения, не говоря о том, что уже в первый вечер по нашей же вине все заподозрили неладное. Отец девушек, который искренне рассматривал дочерей как тяжкое бремя, видя, что прежних ухажеров оттеснили, обратился однажды совершенно свободно к графу и спросил, собираемся мы жениться на его дочерях или нет. С—и пытался отвертеться, но крестьянин объяснил ему, что раскусил его уловки; он сказал, что очень хорошо понимает невозможность серьезной связи между нами и его дочерьми, и попросил графа очень вежливо не переступать более порог его дома и не появляться под окнами, если ему не нужны нежелательные последствия.

Мой несчастный друг действительно впал в отчаяние; он не намеревался жениться, но все же был искренне влюблен в свою неумолимую красавицу. Какие только жалобы не зазвучали теперь в ущельях, повторенные отголосками эха! Какие только потоки слез не были освещены звездами и месяцем! К счастью, его негодование и боль были чисто поэтическими. Он слонялся меж скал, углублялся в непроходимые заросли, смотрелся в водопады, забрасывал ручьи листьями и умолял ледяные осенние ветра, кои, сделавшись совершенно нечувствителен к непогоде, принимал за Зефира[224], поведать о его страданиях неверной Филис[225], которая сама по себе уже охладела.

Мне все это было на руку. Если бы девушки приняли нашу сторону, мы не могли бы найти лучшего повода для приключений. Моя здоровая кровь подсказывала мне планы убийства, смертельной схватки, похищения и увода. Сопротивление делало меня предприимчивым. Я бы вырвал обеих из рук их семьи и увел на край света. Но девушки не имели никакой охоты быть похищенными, ни уведенными куда глаза глядят. Под конец я посмеялся и над собой, и над графом и принялся его уговаривать. Это оказалось не такой уж трудной работой. Вскоре он и сам начал над собой подшучивать. Он разделил мои свирепые настроения, и мы принялись играть в глазах всего света обезумевших любовников. Ни одного дня не проходило без перебранки с отцом, ни одной ночи без серенады для девушек. Однажды на нас довольно жестоко набросились, но мы победили силу силой. В деревне началось брожение, жители разделились на партии. Наконец пришла к нам депутация от общины и настоятельно просила покинуть деревню. Ничего иного мы и не хотели. После великодушного согласия на сию просьбу привели мы в порядок наши вещи, продали коров, овец, мутовки и черпаки и заплатили проценты за аренду. Смеясь и балагуря, мы вышли из деревни и отправились в дальний путь.

Я хочу воздержаться от вывода о том, какое влияние оказало это маленькое, по сути, совершенно ничтожное приключение на мой характер. Тут можно было бы приметить тысячи мелочей. Главное, что Каролина отступила наконец в тень. Непостоянство моего нрава проявилось там, где обычно до сих пор он оказывался неизменен; внезапное пробуждение чувств и их вскипание, быстро прокрадывающееся увлечение, смелые предвкушения, волнения и глупость побуждали меня мечтать, а затем преследовать умиротворение и счастье, воображать, что они найдены, и вновь отбрасывать их. Мечтательность юной крови была позади, и теперь вступал я в ту пору, когда неудовлетворенное сознание, стремление к деятельности и значительности подают свой голос, чтобы наконец так же бессильно и малодушно и так же ничтожно отступить.

Жизнь моя становилась все трезвей и трезвей. Шутливому озорству непринужденной фантазии наступил конец. Занималась заря новой любви, великой и святой, пленительно разгорающейся для чувств без какой-либо пищи, переплавляющей весь характер в целом, рассеивающей тьму, неустанно льющей свет, безыскусной и всемогущей. Порочному духу некоего проклятого Общества предстояло очиститься в ее пламени. И в некоторые мгновения можно будет увидеть, как спадет передо мной завеса смерти и дух, наполовину потрясенный, обратится к человечности.

* * *

Не знаю почему, но после этого случая я уже никогда не пребывал в столь безоблачном настроении и не наслаждался жизнью с прежней беззаботностью. Я на все стал смотреть чрезвычайно серьезно, не впадая при этом в мрачность или досаду, и никогда уже не обретал той радости, которую вкушал, живя рачительным домохозяином в деревне и пребывая в неустанных трудах. Теперь же должен был я себя еще чаще к чему-либо побуждать. Возможно, причина тому — спокойное однообразие впечатлений, либо, в самом деле, мой вкус и мои понятия о покое и счастье столь разительно переменились.

Это подготовило меня к новой поре жизни, когда сияние дня растворилось в мягком, влекущем сумраке, как если бы ярко залитый светом плодородный ландшафт сменился унылым, но сладостным полумраком чащи. Воспоминание о прежней, ликующей радости стало подобно тихому рокоту дальнего водопада, способному навеять на душу освежающую дрему. Я наслаждался не внутренней сутью и не внешним обликом обстоятельств, но их образами, которые я себе составил.

Граф, похоже, заразился моим настроением, либо иная причина оказала сходное влияние. Он сделался менее разговорчив и то и дело серьезно задумывался. Прежде дерзал он смело и всегда оказывался счастлив, теперь же взвешивал он все, что намеревался предпринять, но никогда притом не имел успеха. Разумеется, это не стало для графа родом занятий — он не искал причину всех своих несчастий в себе самом, ибо без труда видел ее в переменчивом настроении фортуны. Если же он заподазривал нечто иное, оборачивался он в досаде ко мне, и ответом ему было изменившееся выражение моего лица.

Предопределены ли события нашей жизни, или все же иногда случай сводит странным образом вместе различные обстоятельства? Разумеется, порой могли мы испытывать радость. Если нам удавалось хорошо выспаться и утро было ясным и не слишком холодным, если путь наш не был затруднен ни ветром, ни снегопадом — а по мере того как мы подходили к югу Франции, становилось все теплей, хотя и близился февраль, — мы могли в некоторые часы пребывать в добром расположении духа, которого не ведали уже на протяжении многих дней. Самое значительное утро моей жизни оказалось также самым прекрасным, каким я когда-либо наслаждался, и радость моя была совершенно незамутненной.

Как я уже заметил, январь подходил к концу. Зима несколько недель посылала сильные ветры и дожди, уподобляясь весне; казалось, что скоро наступит лето. Цвели миндальные деревья, и кусты покрылись свежей листвой. Оливковые рощи с их непреходящей зеленью осеняли пробившиеся повсюду посевы, и уже пели жаворонки. Приход весны всякий раз согревает тело и душу, в каждом движении воздуха реет тихая жизнь, и таинственное бормотание свежего эфира вокруг нас представляется нам символом воскресения. Когда мы снова видим первые цветы, которые светятся, пронизанные пробившимся сквозь листву солнечным лучом, и над лугом порхает первая бабочка, кто тогда остается равнодушен к своему внутреннему голосу?

Ток крови, таинственно бьющийся в жилах и упорно давящий работающее сердце, неожиданные сбои потока мыслей тревожили тем божественным утром мой покой. Вокруг меня все ожило, но то были безымянные создания: звуки леса, колеблющиеся волны света в низкой дымке, сияющие капли, которые падали с одного листа на другой; бормочущий поток весеннего тепла заставлял мое воображение образовывать светлый рисунок — без красок, без определенных очертаний, без устоявшейся гармонии. Все это навязывало мне некое смутное чувство, которому я не решался довериться.

Прекрасный ландшафт лежал перед нами, но его красота состояла более в таинственном очаровании, которое незаметно сообщалось моей душе, чем в прелестной пестроте. Справа от нас раскинулось обширное поместье с большими садами, тянувшимися через взгорье, склоны которого, с купами деревьев и крестьянскими хижинами, плавно перетекали в долину. Ярко-розовый утренний туман мешался с еще голубыми колоритами заднего плана, где сквозь расщелины можно было заметить то тут, то там полдеревни, подножие скалы или деревья, вершины которых утопали в море аромата. Замок, чьи пристройки мы уже частично увидели, находился совсем неподалеку, и утреннее солнце отражалось в его сияющих золотом окнах. Окруженный светло-зелеными деревьями, он выступал словно по волшебству из дымки заднего плана.

Наконец достигли мы парка. Не помню точно, который из наших слуг, Альфонсо или графский слуга, стал нам пересказывать новости о владельце этой деревни, которые он услышал, однажды там заночевав. Это был человеконенавистник, который здесь жил постоянно со своей дивной красоты дочерью, оставив свет после многих злоключений. Аделаида, баронесса фон В—л, была украшением и загадкой для всей округи. Она жила замкнуто, ни с кем не общалась, не многие ее когда-либо видели, и совсем мало кому довелось с ней разговаривать.

Все это привело меня в редкое волнение.

— В—л! — воскликнул я. — Ты правильно расслышал имя?

— Я не мог ошибиться, почтенный господин, — ответил слуга.

— Но, Боже мой! Сие имя мне знакомо; не отец ли он того самого В—л, который...

Тут Альфонсо перебил меня:

— Дон Карлос, звался ли тот молодой господин, которому вы в Г** спасли жизнь, В—л?

— Да, его звали В—л; я так и подумал. Сейчас вспоминаю я, что он часто рассказывал мне о своем отце и о своей сестре; несомненно, он живет где-то в округе.

В тот миг порадовался я своему доброму поступку. Когда я был в Г**, случилось так, что В—л упал в реку. Он не умел плавать и почти уже утонул. Но я хороший пловец, прыгнул ему вослед и, к счастью, выловил его. Как видно, тут не было ничего геройского, я и позабыл о том давно, но теперь радовался.

С той поры стал я принимать самое теплое участие в том, что меня окружало. Стена была низкой, и можно было разглядеть прогулочные дорожки. «Наверное, — думал я, — встретишь ты здесь этого доброго юношу, который счастлив в кругу семьи и хранит к тебе дружеское расположение. Добрые поступки всегда оказываются вознаграждены, что и питает чувство собственного достоинства». Так ехал я, углубившись в свои мысли. Вдруг граф воскликнул:

— Остановитесь, маркиз! А не то свалитесь с лошади; ваш седельный ремень расстегнулся.

Я остановился, чтобы спешиться; но поскольку слуги немного отстали, а маркиз заметил мое намерение, он спрыгнул со своей милой услужливостью и сказал:

— Сидите, я должен прикрепить также и свое седло.

Он стал застегивать ремень; я наблюдал за ним, стараясь помочь. В этот миг заметил я краем глаза справа что-то белое, движущееся по саду. Сердце мое забилось учащенно. По спине пробежала дрожь. Я скосил глаза в попытке рассмотреть заинтересовавший меня силуэт; голова у меня закружилась, и я вынужден был ухватиться за гриву лошади, чтобы не свалиться на графа.

Неподалеку от нас вдоль стены прошла девушка, совершая прогулку. В опущенной руке она держала книгу, а другой прикрывала от солнца глаза. Казалось, она размышляла над прочитанным. Маленькая зеленая соломенная шляпка с белой лентой, концы которой были повязаны на груди, осеняла мягкие каштановые волосы, спадавшие локонами до пояса. Длинное белое платье, перехваченное у бедер зеленым поясом, развевал весенний ветер, открывая ножку и несколько обрисовывая колено. Поднятая рука была белее муслина, из которого она выскальзывала, и свет зари играл на нежных ямочках ее пальцев.

К несчастью, край ее платья зацепился о куст, и ей пришлось остановиться, чтобы его освободить; после того как она сделала это, взгляд ее темных глаз упал нечаянно на меня. И что это были за глаза! Сотворена ли пара им подобных? Девушка пришла в некоторое замешательство, увидев нас в такой близи; нежный румянец проступил сквозь легкую бледность, и вдруг она как будто обронила что-то на землю и принялась это искать. Моя лошадь встала на дыбы, граф громко прикрикнул на нее, молодая особа выпрямилась, побледнела и заспешила прочь. Я успокоил лошадь и поглядел вослед незнакомке; на повороте она замедлила шаг, снова обернулась и взглянула на меня.

Граф тем временем крепко подтянул подпругу и снова сел в седло. Возбужденная лошадь встала на дыбы; мой друг был еще мною занят и мою бледность приписал испугу, не заметив ее истинной причины. Когда же он увидел, как я беспокойно оглянулся на ходу, заметил он тотчас и девушку, которая еще раз посмотрела нам вслед. Она исчезла, и у графа вырвалось восклицание:

— Боже милосердный!

Более прибавить было нечего, разве что в сей краткий возглас вложить все то изумление, каковое отобразилось на лице С—и. Но и это казалось мне слишком малым. Сердце мое стеснило переполнившее его восхищение, и оставалось лишь сожалеть о бедности нашей речи. Какое странное движение больной души!

Но мое волнение, сменившееся давящим покоем, искало выхода наружу. Я предчувствовал, что здесь предстоит мне пережить большие перемены. Граф, знавший меня досконально, наблюдал за мной примерно с минуту в безмолвном удивлении и затем сказал мне мягко:

— Бедняга Г**.

Он распознал растущую во мне страсть, он знал, что я слишком восприимчив, чтобы в любви обрести счастье, и охотно погасил бы ее первую искру. Похоже, он не верил в возможность того, что душа этой девушки не менее прекрасна, чем ее внешность, и, поскольку не было никакого средства помешать нашему знакомству, он решил способствовать его ускорению. Граф надеялся, что, узнав сию особу ближе и почувствовав себя обманутым, я с легкостью излечусь от любви к ней.

Поразмыслив таким образом, он сказал мне, смеясь:

— Я предполагаю, маркиз, что мне будет отведена роль, которую вы в нашем зимнем приключении играли мне в угоду. — Чтобы не оскорбить меня в моем нынешнем настроении несвоевременной шуткой, он добавил примирительно: — Но ради Бога, Карлос! Надеюсь, вы мне доверяете.

Он сопроводил свои слова рукопожатием, на которое я со всей сердечностью ответил.

Тем временем мы въехали в деревню. У постоялого двора мы спешились. Приняв у нас лошадей, нас отвели в комнату. Я бросился на кровать и закрыл глаза. Я не хотел забыть ни единой черты незнакомки, ни единого ее движения. Граф поговорил тем временем с людьми, собрал всевозможные сведения и наконец написал от моего имени записку, которую послал в замок. В ней значилось следующее:

Маркиз фон Г** имел счастье весьма близко знать некоего господина В—л. Обстоятельства склоняют его к убеждению, что знакомый его принадлежит к семейству господина барона. Опираясь на это предположение, он имеет дерзость просить о визите.

Прошло несколько минут, как с одним из слуг замка была прислана ответная записка и формальное приглашение для обоих господ. Посыльный этот тотчас же вывел лошадей из конюшни, достал наши дорожные мешки и попросил слуг отнести их нам.

— Господа, должно быть, очень близкие друзья господина барона или весьма хорошо ему отрекомендованы, — покачав головой, заметил хозяин.

С—и поднялся ко мне и, подойдя к моей кровати, где я пребывал меж мечтами и явью, сказал:

— Думаю, вам следовало бы встать. Только что, — добавил он непринужденно, — барон прислал нам приглашение — явиться к нему в замок.

— Как? Барон? — подскочил я.

— Да, да. Барон, — ответил он и пересказал все предшествующее. Я в восторге порывисто обнял его, и мы отправились в замок. Одному Богу известно, с каким страхом с моей стороны. Колени мои дрожали, сердце желало разорваться. Я должен был взять руку графа, чтобы по моей походке нельзя было заподозрить, насколько я взволнован. Когда я увидел окна замка, свет в одном из них вспыхнул как-то иначе — или, возможно, кто-то тронул занавеску; грудь моя тут же стеснилась, язык онемел, и я не мог вымолвить ни слова. Внимательность слуг, стоявших при входе, показалась мне примечательной; когда они, завидя нас, открыли дверь, кровь бросилась мне в лицо, и я подумал в этот миг, что для визита мы одеты совсем неподобающим образом; на мне, например, было простое охотничье платье, и мои отросшие волосы несколько беспорядочно свисали на лицо. Я не смог удержаться от того, чтобы не сообщить графу сие наблюдение. Он только улыбнулся и ответил мне по-немецки, окинув меня взглядом:

— Что за тщеславие! Но смею вас утешить: вы никогда еще не выглядели красивей.

Мы достигли наконец замка. Человек, по всей видимости управляющий, приветствовал нас с любезной почтительностью и сказал, что он получил приказ нас встретить, поскольку господин барон еще одевается. Перед нами открыли дверь большой залы, которая, судя по убранству, предназначалась для празднеств. Повсюду висели портреты и пейзажи. Управляющий извинился, что оставляет нас одних, и удалился; оставшись один на один, мы с улыбкой переглянулись и принялись рассматривать картины. По всей вероятности, это были изображения членов семейства; среди женщин, представленных часто в миниатюрных портретах, многие отличались совершенной красотой. Однако, переводя взгляд с одного полотна на другое, я в действительности не видел ничего отчетливо. Наконец я подивился одной раме, находя ее позолоту превосходной.

Граф ответил мне быстро:

— О, небо! Если вы так любите позолоту, взгляните-ка сюда; держу пари, свет не видал более превосходной работы.

Я перешел к нему на другую сторону залы. Граф провел пальцем по раме и спросил с воодушевлением:

— Можно ли вообразить себе более элегантное и полное вкуса изделие?

— О, — ответил я, — вы заблуждаетесь. Позолота и резная гирлянда на женском портрете гораздо красивей.

— Пфф! — возразил он, смеясь. — Мне больше нравится эта, хотя, в самом деле, для портрета она даже слишком хороша.

Разумеется, взглянул я при его словах и на портрет — и тут же отпрянул оторопело. Если не брать во внимание прическу и платье, увидел я собственное отображение, словно стоял перед зеркалом. Я узнал портрет, который был написан почти что против моей воли, по желанию юного В—л. От изумления я едва мог говорить и почти не слышал, как граф сказал:

— Действительно, маркиз, либо вы весьма похорошели, либо художник своей манерой, против общего обыкновения, не желал вам польстить.

Я еще не понял вполне смысла его слов, как боковая дверь, возле которой мы как раз стояли, отворилась. Старик примечательной красоты вошел с достоинством в залу. Я несколько испуганно поклонился, и граф собрался было что-то сказать, но вошедший поторопился ко мне и ласково обнял.

— Я узнаю вас, дон Карлос, — сказал он. — И этот портрет, который вы только что заметили, как я и надеялся, избавит меня от дальнейших пояснений. Вы спасли жизнь моему сыну, получите же теперь благодарность отца, но оплачьте вместе с ним его утрату.

Глаза его наполнились слезами. Сочувственно поцеловал я его мокрые щеки.

— Как? Неужто я не увижу его более?

Я с утра уже был растроган, чувства мои только ждали повода, чтобы излиться наружу. Обильными слезами я облегчил мое сердце. Обняв старика, я уткнулся лицом в его плечо.

— О, я узнаю вас, — заговорил он снова. — Как часто мой сын в порыве нежности рассказывал нам о вас как о человеке прекрасном и чувствительном. Ах, судьба лишила его счастья вновь увидеть вас. Год назад он уехал в армию, а несколько месяцев спустя упал с лошади и разбился.

Помолчав несколько минут, он продолжал:

— Но вы ничего не потеряли. Отец унаследовал дружбу сына, и я желаю, чтобы вы заменили мне его, поскольку ни с кем я не близок.

Я отвечал, что моя любовь давно ему принадлежит и что готов ради него на все, стоит ему только пожелать. С неохотой отстранившись от меня, старик обернулся к графу. Я назвал имя моего друга; оказалось, что он знал когда-то его отца. И здесь возобновилось снова старое знакомство. Вскоре обращались мы меж собой столь доверительно, как если бы были хорошо знакомы долгие годы либо были близкими родственниками.

Спустя некоторое время он сказал:

— Сейчас я хочу вас проводить в комнату моей дочери; она сегодня утром вас видела и также узнала. Вот, — добавил он с улыбкой, — с какой силой запечатлелся ваш образ в наших сердцах.

— Все идет как нельзя лучше, — шепнул мне граф на ухо, когда мы выходили из залы.

* * *

— Встречай друга Адольфа и нашего друга, Аделаида, — сказал барон, когда мы вошли в комнату его дочери. — Он обещал быть мне сыном и тебе братом.

Девушка сидела на софе и рассеянно листала книгу. При словах отца она отложила книгу, встала и подошла к нему. Ее зеленая шляпа сменилась простой лентой того же цвета, к груди была приколота белая роза. Платье на ней было то же самое, только схвачено черным поясом с застежкой, украшенной медальоном, и локоны еще свободней рассыпались поверх шейного платка. На медальоне было вычеканено мужское лицо; на мое счастье, я догадался, что это, по всей вероятности, портрет ее брата. Аделаида не могла скрыть радостного замешательства. Разумеется, я и наполовину не был столь смущен, как она. Ее полуопущенные глаза увлажнились, под бровями выступила краснота. Не похоже, чтобы она была всегда так взволнованна; утром она шла так спокойно и не прижимала так часто руку к бледному лбу.

Когда невинная девушка встречает мужчину, которого сердце ее сделало втайне своим избранником, инстинкт подсказывает ей, как должно поступать. О, если бы высочайшее искусство художника могло передать эту безыскусственность натуры! Трепет ее свидетельствовал о том, что лишь отчасти действовала она по приказу отца. Лицо ее говорило красноречиво как о ее чувствах, так и о страхе, что они могут быть разгаданы. Отец ее только что вручил ей образ ее мечтаний, в действительности представившийся ей, если я не ошибаюсь, еще более прекрасным, и велел ей любить его как нежного брата. Но не выходит ли человеческое сердце за рамки того, что бывает ему предписано?

Отец не вполне понимал чувства своей дочери. Ему показалось, что она встречает меня с меньшей нежностью, чем ему хотелось бы видеть.

— Как! — воскликнул он. — Аделаида принимает друга своего отца и своего вновь обретенного брата столь холодно?

В ответ она лишь взглянула на него, и взгляд ее сказал ему многое. Она словно просила о пощаде, одновременно в чем-то признаваясь. Отец улыбнулся, поглядел на меня некоторое время задумчиво, полуобнял дочь и подтолкнул ее ко мне.

— Обнимите свою сестру, — сказал он мне.

Я прикоснулся дрожащими губами к ее пылающей щеке, и чувства едва не покинули меня.

Я отвел Аделаиду назад на софу и представил ей графа. Вскоре она снова овладела собой и отвечала на его учтивость утонченной любезностью, которая свидетельствовала о превосходном воспитании.

Теперь я имел более предлогов к наблюдению, и моя жаждущая душа была очарована ее прелестью. Я много путешествовал, видел много божественно очаровательных женщин, и одной из них мне довелось обладать. Образ ее со временем становился в моей душе все прекрасней, приобретая черты, которых ему в прошлом недоставало; но при виде Аделаиды умолкали самые смелые мои мечты. Как мог бы и как должен я ее описать? Я не готов был поклясться, что не грежу. Итак, я набрасываю на этот миг покров; да простится мне сие, но искусство здесь умолкает.

Ее душа, вновь воспрявшая и обнаружившая совершенство всех своих качеств, пленяла меня необоримо своей романтичностью. Какие чистые, четкие понятия о человеческой жизни нашел я в этой прекрасной, очевидно, несколько избалованной судьбой своевольной девушке! Сие превосходило все мои ожидания. Ей удалось построить по собственным чертежам свою вселенную не на основании опыта, но через чистейшее наблюдение. Даже предрассудки воспитания, представления, обусловленные национальным происхождением, и слабости, присущие каждому человеку, сумела она благодаря прирожденному таланту соединить с достойными обожания добродетелями. Как желал я завоевать это ангельское сердце и ответить щедрой любовью на ее мягкую, поистине неземную доброту!

Мы совершили краткую прогулку по саду. Она с сестринским правом и доверчивостью взяла меня под руку, показала мне все излюбленные уголки, признавшись с обворожительной наивностью, как она тут мечтала обо мне.

— Не сердитесь на меня, милый маркиз, если мои темные предчувствия проникали в ваши мечты, ибо я на самом деле верю, что такое бывает. Но Адольф не уставал повторять ваше имя.

Как быстро протекали часы в ее обществе! Граф, который был искренне рад моему счастью, научился с легкостью ее понимать и вскоре освоился с ее идеями; он научился говорить возвышенно и мечтательно, подражая ей. Аделаида нашла его достойным любви и сказала ему об этом. Случалось, что я уже почти ревновал ее к нему. Однако затем она обращалась с неподдельной нежностью ко мне, и речь ее была так ласкова, что я оказывался полностью умиротворен. Отец с неподдельной простотой и непринужденностью участвовал в нашем невинном обмене мнениями.

Но опьянение первой радостью быстро миновало. Уже в первый вечер нам предложили остаться погостить на несколько недель. Недели перешли в месяцы. Аделаида снова, согласно своей натуре, сделалась серьезна. Барон был очень стар и слаб, но по-прежнему любил охоту, граф разделял его страсть, целыми днями проводили они в лесу, а я потерял склонность ко всякому развлечению. В замке была небольшая изысканная библиотека, и я с удовольствием читал; но иногда по многу часов не знал, чем себя занять, и от нечего делать гулял по саду.

Аделаида тоже любила прогулки, и в саду мы виделись без помехи. Утренние часы ее были неизменно посвящены занятиям, и я избегал заходить к ней в комнату, не желая ее тревожить. Кроме того, мною властвовала непонятная робость. Я догадывался, что нравлюсь ей, но навряд ли это чувство было чем-то большим, чем сестринская любовь.

А я — я любил ее с необыкновенным жаром! С такой преданностью, с таким терпением! Я всегда был слишком горд, чтобы мною повелевали женщины; обычно я сам ими повелевал. Но здесь власти моей наступил конец. Молодая девушка заставляла меня отказываться от убеждений, которые ей не нравились, и направляла поток моих мыслей. Я не имел более собственного «я», потерял все, чем прежде гордился, и случались часы, когда я со слезами оплакивал эту потерю.

Роль сестры давала ей право обходиться со мной с доверительностью, которая лишала меня самообладания. Аделаида призналась мне в своей дружбе, и она в самом деле была ко мне дружески расположена; но любила ли она меня? Она ничем не обнаруживала, что увлечена мною страстно, но всегда была безмятежна, ровна, без каких-либо тайных мыслей или причуд. Я не подозревал о существовании таких женских темпераментов, каким обладала она; как и от любой женщины, я ожидал от нее страстных чувств, которые единственные могли бы сделать меня безраздельно счастливым.

Обычным временем наших прогулок был вечер. Если мы оставались одни, она опиралась доверчиво на мою руку. Мы весело обходили некоторые уголки сада, и целью нашей прогулки была обычно большая дерновая скамья в углу. Когда мы к ней приближались, Аделаида становилась серьезней и серьезней и даже мрачнела. Сходное настроение овладевало и мной. Этот мир был слишком тесен для ее души. Она искала себе пищи для раздумий об ином мире; приближалась ночь и придавала нашим мечтаниям еще большую грусть. Сладостная меланхолия принуждала нас плакать, и мы лили слезы, сами не ведая отчего. Я почти желал умереть и был не в состоянии говорить. Однажды Аделаида прижалась к моей груди, обвила меня рукой и, посмотрев на меня горящим, нежным взором, сказала:

— Милый Карлос, ваша печаль делает вашу сестру несчастной; это хорошо, что вы скоро нас покинете. Но не забудете ли вы меня тогда с легкостью и узнаете ли вы меня в ином мире?

После таких слов уныние мое только возросло, поглощая мои лучшие силы. Аделаида, заметив это, сокрушалась вместе со мной. Барон был тоже весьма огорчен и, очевидно, опасался за мою жизнь. Граф расспрашивал меня с беспокойством, но что я мог ему ответить? Он верил, что я счастлив.

Однажды мы остались в замке одни, и я по-прежнему пребывал в меланхолии. Весь день я был охвачен чрезвычайным волнением и дошел почти до исступления. Взяв ружье, я отправился один в лес и углубился в чащу. Никто не знал, где я блуждал; полдень, когда мы сходились обычно вместе как единая семья, застал меня одиноко сидящим в мечтах под деревом; когда, возвращаясь, я подходил уже к замку, мне встретились на пути слуги, которые были посланы на мои поиски. Успокоив их и отослав прочь, я перелез через парковую стену, чтобы кратчайшим путем через сад пройти к замку. Я имел на то еще одну тайную причину. Близился вечер, а с ним и час, когда Аделаида выходила на прогулку.

Я прошел несколько аллей и в самом деле увидел ее; мечтая, она бродила по саду без цели. Она не сразу заметила, как я приблизился, оттого что разглядывала розу, которую то открепляла, то прикрепляла к платью. Девушка была бледна и взволнованна; она опиралась на мою трость, на которую порой взглядывала. Дойдя до зимней беседки, она низко склонилась, будто в опьянении, диким взором повела по сторонам и шевельнула свободной рукой. Наконец она заметила, что я стою неподалеку от нее, и пошатнулась; я едва успел подхватить ее.

— Боже, маркиз, где вы были? — спросила она меня, быстро овладев собой.

Но в этот момент приключилось новое несчастье. Когда я хотел поддержать ее, ружье, которое висело у меня за плечом на ремне, оказалось между нами; я отвел его с силой в сторону, и курок взвелся, задев о кусты. Я снова сжал рукой ружье, чтобы забросить его за спину и крепче поддержать Аделаиду; оно выстрелило, пуля прострелила мне руку, повредив один палец. Сильно потекла кровь, я поднял руку, и струя попала баронессе на лицо, забрызгав шейный платок.

Но, против моего ожидания, она не лишилась из-за этого чувств.

— Боже милосердный, что вы делаете? — сказала она с некоторым испугом, отвела меня в ближайший павильон, осмотрела рану, разорвала носовой платок, полила на лоскут из флакона и перевязала мне руку. Все это она с боязливой торопливостью сделала в течение нескольких минут. Закончив перевязку, она обняла меня нежно и спросила почти плача:

— Вам очень больно, милый Карлос?

— Руке не слишком, — ответил я.

— Как? У вас еще что-то поранено?

— Я чувствую боль здесь! — сказал я, указывая на сердце.

— Что у вас там? Скажите своей сестре! — Она взяла мою руку.

— Милая Аделаида, заслужил ли я эту доброту и как могу отплатить за вашу нежность?

— Вот и все, что вас мучает? Не заслужили ли вы уже давно мою любовь? И как вы собираетесь за нее отплатить? Разве что только любовью?

— О, тогда я все уже заслужил и за все воздал. Но вы мне еще много, много должны, Аделаида. Разве не истекает кровью мое сердце, растерзанное горем? Ах, как ужасно видеть в спокойной воде свое слабое отражение; тихая, безмятежная любовь для извращенного, ненасытного сердца в тысячу раз горше, чем горчайшая ненависть.

Из глаз Аделаиды полились слезы.

— Вы очень несчастливы, Карлос, — заговорила она несколько мгновений спустя, — если вам недостает моей нежности. Часто, печалясь в тишине, я спрашивала: способна ли я на более сильную любовь, чем на ту, которую испытываю при малейшем помышлении о вас? Наверное, нет. Но чего же вы хотите от меня?

— Чего хочу? Можно ли это изъяснить? Чтобы вы помышляли лишь о моей жизни, которая длится единственно ради вас, и ради вас струится кровь в моих жилах.

— Как? И это все, чего ты желаешь, Карлос? Не тебя ли единственного вижу я в своих сновидениях и не счастьем ли быть с тобой полны мои дневные грезы? Не ловлю ли я с трепетом каждое твое слово? Не бьется ли мое сердце, не пылают ли щеки, едва я завижу тебя, едва почувствую, что ты приближаешься? Я не замечаю ничего вокруг, оттого что твой образ преследует меня неотступно, будто тень. Не ты ли моя единственная гордость, не о тебе ли все мои помыслы? Желаешь ли ты, чтобы ради тебя я оставила отца, всех родных и друзей? Желаешь ли, чтобы ради тебя погребла я себя во льдах или искала чахлые коренья в безводной пустыне? Знай же, я прокляла бы и самоё Вечность, если бы там не ждал меня ты.

— Значит, ты хочешь стать моей женой, моей верной, вечно любимой женой?

— Женой или сестрой, какая разница? Но если ты веришь, что как жена я имею больше прав на твою любовь, то вот тебе моя рука. Я хочу стать для тебя всем, что ты желаешь.

* * *

В замке мы застали барона и графа, которые только что вернулись; они тоже пытались меня разыскать. С превеликой радостью обняли они меня, вновь обретенного друга и сына. По выражению моего лица заметили они, что настроение мое переменилось, и отнеслись к этому с сердечным пониманием. Я сам вкушал счастье в полной мере, оттого что тоска моя была удовлетворена, но не мог принимать участия в их безудержном веселье. Аделаида находилась в сходном настроении.

Я не видел в жизни более прекрасного женского лица, чем ее лицо в тот вечер. Еще недавно унылое и бледное, ныне оно лучилось радостью; щеки и губы вновь заалели, и глаза увлажнила счастливая дымка. Грудь дышала свободно осознанием новой жизни. Порой вздыхала она затаенно от переполнявшего ее счастья. Взглянув на девушку, можно было сразу заметить, насколько она довольна.

Барон при виде нашей глубокой радости сам чувствовал себя бодрей. Граф взглядывал то на Аделаиду, то на меня задумчиво. Прежде чем отправиться в свою комнату, он пожелал мне доброй ночи и затем проговорил тихо:

— Держу пари, вы замышляете заговор.

Он обнял меня и пожал мне руку.

На следующее утро, едва только барон поднялся с постели, я пошел к нему и открыл ему все. Он повел меня, не проронив ни слова, к своей дочери; мы оба обняли его колени, он поднял нас, плача, и сказал:

— Милые дети, я ничего иного и не желал.

С—и был безумно рад нашему счастью. Я забыл все и видел, что Аделаида также позабыла обо всем на свете. Не прошло и месяца, как она стала моей женой.

* * *

Лето мы решили провести в замке, а зимой ехать вместе в Париж. Мы были единодушны во всех наших замыслах, граф стал нам как родной, барон и моя супруга полюбили его так же, как и я. Что за дивное это было лето! Я словно впервые в своей жизни понял, что такое лето. С каждым днем мы все больше наслаждались счастьем домашнего очага. Утро проводил я с моей женой или один; за обеденным столом мы всегда собирались вместе, к взаимному удовольствию. Все, что каждый пережил в своем кабинете или во время прогулок, все наблюдения и вновь родившиеся идеи служили своего рода десертом. Сумрачный плющ философии обвивался вокруг граций, и светлая радость выгодно оттеняла более глубокие и серьезные переживания.

Аделаида обладала весьма основательным характером, и моя бодрость незаметно отступала перед ее вдумчивостью. Вскоре она захотела слышать всю мою историю и с интересом выслушала рассказ об Эльмире. Она постигла ее меланхолическое настроение и сожалела о ее кончине. Однако она прониклась более, чем я того желал, духом Ордена, который был причиной всех моих бедствий. Аделаида находила его основные положения величественными, а меня — достойным наказания за мою страстность. Вскоре мы обнаружили, что наши вечерние беседы посвящены лишь этой теме. Аделаида пыталась глубже проникнуть в характер обстоятельств, в мой опыт, связать воедино мои догадки ради вывода новых заключений; тем самым хотела она меня сделать более дружественным к Обществу, которое доставило мне столько страданий, и помочь мне примириться с его установлениями. В самом деле, я чувствовал, что обретаю все большую ясность, я восходил от мысли к мысли, мои привычки казались мне все ничтожней, и наконец перед моим мысленным взором открылся необозримый вид, который опьянял меня восторгом.

Род наших занятий зависел от настроения и обстоятельств. Аделаида охотилась, ловила рыбу или шла гулять вместе с нами. Она великолепно пела и мастерски играла на фортепиано. Я довольно сносно играл на флейте, граф владел в совершенстве многими инструментами, у нас было несколько не лишенных музыкального дара слуг, и старый барон радовался нашим концертам. Совместные чтения и рассказы о наших изменчивых похождениях скрашивали не посвященные серьезной работе часы. Никто из нас прежде не ведал столь долгого, столь безоблачного счастья, никто не переживал столь явственно его полноту. Наступила осень, хотя мы и не заметили, да и не ждали ее прихода. Мы медлили с отъездом и наконец уже должны были поторапливаться. Я написал графу фон С** о своей женитьбе, и мы стали неизменно получать от него приглашения с настоятельными просьбами приехать как можно скорей. Через некоторое время мы отправились в путь и в конце ноября прибыли в Париж.

Политическое положение Франции было еще не столь критическим[226], чтобы внести перемены в светскую жизнь. Я нашел старых друзей в прежнем согласии; все они приветствовали меня с большой радостью. Граф казался веселым, если не совершенно счастливым, был доволен своей супругой и считал, что она соответствует всем его ожиданиям. Никто, впрочем, с большей легкостью не становился счастливым, чем граф; он никогда не бывал пресыщен своим счастьем, однако также никогда не бывал его полностью лишен.

Можно себе представить, какую сенсацию вызвала моя жена в Париже, где всякое новое лицо возбуждает и притягивает. Аделаида легко усвоила тон, который подходил к каждому кружку, и сделалась вскоре любимицей ассамблей, кои она посещала, и кумиром всех своих знакомых. Несмотря на разницу в характерах, она скоро стала ближайшей наперсницей Каролины. Барон ожил вновь, болтал с нами весело о том о сем и забыл о всех слабостях своего возраста. С—и был его неизменным спутником и товарищем; и дон Бернардо, вечный свидетель моего счастья, приятно пополнил наш домашний кружок. Все было хорошо или казалось таковым, как вдруг один случай несколько расстроил нашу радость.

С**, вскоре после того как я прибыл в Париж, сделался загадкой для меня и для моих знакомых. Он был постоянно грустен, недоволен, мечтателен и вспыльчив. Часто становился он нам в тягость со своей хандрой и нередко бывал невежлив со своей супругой. Я пытался его разговорить, но он замкнулся в себе. Я заметил, что он особенно охотно разделяет общество Аделаиды; но, не догадываясь об истинной причине, приписывал это сходству характеров и даже надеялся, что в беседах с ней уменьшится его меланхолия. Я не препятствовал их общению, но, напротив, поощрял их дружбу как только мог. Аделаида полагалась на мою уверенность и сближение с другом своего мужа воспринимала как нечто естественное. С—и, однако, смотрел на происходившее совсем иначе; он и дон Бернардо, наверняка сговорившись, всячески препятствовали С** в его попытках к сближению с моей супругой. С**, разумеется, становился от этого только вспыльчивей; он пробивался к Аделаиде как только мог и наконец произвел такую шумиху, что С—и и Бернард сочли своей обязанностью открыть мне правду. Я посмеялся над их подозрениями, однако решил быть внимательней и при случае поговорить с Аделаидой.

Случай этот подвернулся раньше, чем я думал. Когда однажды, по возвращении из одного собрания, я пожелал ей доброй ночи и уже почти разделся у себя в комнате, Аделаида, полностью одетая, вошла ко мне. Слезы лились у нее из глаз, в руке она держала листок бумаги.

— Милая жена, — воскликнул я, — что случилось?!

Знаком я велел своему камердинеру удалиться, и она села рядом со мной.

— Больше, Карлос, я не могу это от тебя скрывать, — сказала она. — Щадить и долее твоего друга значило бы предать тебя. Ты, разумеется, заметил, как ведет себя граф фон С** по отношению ко мне. Взгляни же на записку, которую я только что обнаружила на своем ночном столике.

Она вручила мне листок бумаги, и я прочел:

Не беспокойтесь, прекрасная маркиза, что я выдам некую тайну, не прочитав в Ваших глазах на то согласия. Величайшее счастье — это безмолвная радость. Но возвышенная любовь не всегда испытывает недостаток в словах. Хотите ли Вы завтра вечером в восемь часов у большой липы в саду услышать клятву, которую принес я Вам уже давно своим взором?

Это был почерк графа — тут у меня не оставалось никаких сомнений. Негодование овладело мною; я швырнул записку на стол, нечаянно столкнув стакан. Тут же вошел слуга и спросил, не позвонил ли я. После сердитого «нет» он удалился; я подумал, что он, должно быть, находится в прихожей. Я овладел собой, обнял супругу и пообещал ей, не прибегая к крайним средствам, все уладить. Я попросил ее только держаться с графом завтра по-прежнему непринужденно и во всем положиться на меня.

Уходя, Аделаида выглядела несколько успокоенной; однако ее душу еще терзали сомнения, и потому она поведала обо всем своему отцу. Он не смог утаить сие обстоятельство от С—и, а тот все рассказал дону Бернардо. Друзья мои пришли к мнению, что вместо моей жены на свидание должен идти я сам, Бернардо же пообещал остальным, что на всякий случай спрячется неподалеку.

Я одобрил их план, поскольку и сам к тому склонялся. В течение дня граф казался спокойней, чем обычно. Наступил вечер. Еще не пробило восемь часов, как я уже был под липой. К моему изумлению, граф тоже находился там. Он был очень серьезен и в руках держал какое-то письмо; он читал его, то и дело целуя. Едва заметив меня, он в ярости распахнул плащ и вскричал:

— Неслыханное предательство! Подлейший из людей! На сей раз тебе не уйти.

Он бросился на меня, обнажив клинок. Я тоже был вооружен, и мне пришлось защищаться. Я только старался не задеть его своей шпагой. Не переставая, кричал я ему:

— Ради Бога, прошу тебя, Людвиг, прекрати и выслушай меня!

Однако напрасно. Он лишь глухо вскрикивал и в бешенстве скрипел зубами. Наконец я выбил шпагу у него из рук и швырнул ее в заросли. Он поднял лицо к небу и стал изрыгать проклятия.

Услышав вскрик позади меня, я оглянулся и узнал красную накидку Бернардо. Он боролся с кем-то в белом; казалось, его вот-вот повалят на землю. Затем он и в самом деле упал. Я, почти обезумев, поспешил к Бернардо. Незнакомец занес над ним кинжал, другой рукой он зажимал ему рот платком. Я молниеносно пронзил негодяя шпагой. В этот миг я узнал Амануэля! Поспешно сорвал я белую повязку с его головы. Альфонсо, мой верный слуга, упал к моим ногам.

Конец третьей части

Предыдущая главаГлава 8 из 38Следующая глава