К книге
Духовидец. Гений. Абеллино, великий разбойникФРИДРИХ ШИЛЛЕР ДУХОВИДЕЦ. Часть I. КНИГА ВТОРАЯ
8%
ФРИДРИХ ШИЛЛЕР ДУХОВИДЕЦ. Часть I. КНИГА ВТОРАЯ
3

Вскоре после этих событий[73], — так продолжает свой рассказ граф фон О***, — я стал замечать в настроении принца значительную перемену. До сих пор принц избегал сколько-нибудь серьезных попыток подвергнуть сомнению свои религиозные убеждения и довольствовался тем, что, не вникая в основы своей веры, стремился очистить грубо-чувственные религиозные понятия[74], в которых он был воспитан, более высокими идеями, воспринятыми позднее. Вообще предмет религии, как он не раз признавался мне, всегда казался ему заколдованным замком, куда нельзя ступить без трепета, и гораздо благоразумнее в смиренном благоговении проходить мимо, не навлекая на себя опасность заблудиться в этом лабиринте. Однако склонности прямо противоположные всегда неудержимо влекли его к исследованиям, связанным с подобными вопросами.

Ханжеское и раболепное воспитание было источником его страха перед религией; в неокрепшем детском мозгу запечатлелись мрачные образы, от которых принц не мог вполне избавиться в течение всей жизни. Религиозная меланхолия[75] была наследственным недугом его семьи. Принц и его братья получили воспитание, благоприятствующее такого рода наклонностям, и оно было поручено людям, которых отбирали именно с этой точки зрения, — то есть лицемерам или фанатикам. Вернее всего можно было заслужить высочайшее одобрение родителей, если бы удалось под тяжким нравственным гнетом задушить детскую непосредственность в мальчике.

Черной, как ночь, была юность нашего принца; радость изгонялась даже из его игр. Во всех его представлениях о религии было что-то устрашающее, и ее грозный, беспощадный образ всецело владел его пылким воображением и удержался в нем надолго. Его Бог был страшилищем, карающей десницей; вера в него — рабским трепетом или слепой покорностью, подавляющей всякую силу и смелость. Всем его детским и юношеским страстям, вспыхивавшим с особой силой благодаря мощному телу и цветущему здоровью, религия преграждала путь; со всем, что было дорого его юному сердцу, она вступала во вражду; никогда не ощущал он религию как благодать, всегда она становилась бичом его страстей. И в нем постепенно разгорался против нее затаенный гнев, странно сочетаясь в душе его и в разуме с благоговейной верой и слепым страхом, — то было сопротивление владыке, перед которым он в равной мере испытывал отвращение и трепет.

Неудивительно, что он воспользовался первой же возможностью, чтобы уйти из-под столь сурового ига; но убежал он от него, как бежит крепостной от жестокого властелина, сохраняя и на воле чувство рабской зависимости. Именно потому, что не по своему выбору отказался он от верований юности, именно потому, что не дождался, пока его созревший разум поможет ему постепенно освободиться от них, а вместо этого вырвался, как беглец, над которым еще тяготеет право собственности его господина, — именно поэтому он всегда, даже после самых сильных отвлечений, неминуемо возвращался к прежней вере. Он убежал с цепью на шее и неминуемо должен был стать жертвой любого обманщика, который заметил бы эту цепь и сумел за нее ухватиться. Что такой обманщик нашелся, покажет дальнейшее повествование, если читатель уже сам об этом не догадался.

Исповедь сицилианца оставила в уме принца более глубокий след, чем она того стоила, а незначительная победа, которую одержал его рассудок над этим неудачным обманом, чрезвычайно укрепила в нем веру в свой разум. Он сам поражался легкости, с которой ему удалось разоблачить ложь. Рассудок его еще не научился отделять истину от заблуждений, и он часто принимал одно за другое, поэтому удар, разрушивший его веру в чудеса, поколебал и все здание его религиозных убеждений. С ним произошло то, что происходит с неопытным человеком, который обманулся в дружбе или любви, сделав плохой выбор, и поэтому вообще потерял всякую веру в эти чувства, приняв простую случайность за истинный признак и свойство любви и дружбы. Разоблаченный обман заставил принца усомниться в истине. К несчастью, и доказательства истины он строил на столь же шаткой основе.

Мнимая победа радовала его тем больше, чем сильнее был гнет, от которого он благодаря ей как будто освобождался. С этой минуты в нем пробудился такой дух сомнения, который не щадил даже самого святого.

Многие обстоятельства способствовали поддержанию сего душевного состояния и еще более укрепляли его. Одиночество, в котором принц жил до сих пор, уступило место самому рассеянному образу жизни. Сан его стал всем известен. Знаки внимания, на которые ему приходилось отвечать, этикет, который он по своему положению обязан был соблюдать, незаметно вовлекли его в вихрь светской жизни. Титул и личные качества открыли ему доступ в наиболее просвещенные круги венецианского общества, и вскоре он стал встречаться с образованнейшими людьми республики, с учеными и государственными мужами. Это заставило его расширить однообразный и тесный круг понятий, в котором до сей поры был замкнут его ум. Он осознал убожество и ограниченность своих знаний и ощутил потребность в более серьезном образовании. Устаревшие его идеи, при всех своих преимуществах, находились в явном и невыгодном противоречии с современными идеями общества, и незнание самых обычных вещей часто ставило его в смешное положение, — он же пуще всего боялся показаться смешным. Ему казалось, что он должен личным своим примером опровергнуть недоброжелательное предубеждение, создавшееся в отношении его родины. Добавьте еще, что по свойству характера его раздражало всякое внимание, если, как ему мнилось, оно было оказано его сану, а не личным достоинствам. Особенно чувствовал он себя униженным в присутствии людей, блиставших умом и завоевавших общее признание личными заслугами, вопреки незнатному своему роду. Быть отмеченным в таком обществе только за свое знатное происхождение казалось принцу глубоко унизительным, тем более что он, к несчастью, уверил себя, что его имя препятствует ему соревноваться с другими. Все это вместе взятое привело его к убеждению, что нужно заняться своим запущенным образованием, дабы усвоить все, чем жило за последние пять лет образованное и мыслящее общество, от которого он так сильно отстал.

С этой целью он взялся за чтение самой современной литературы с той серьезностью, с какой относился ко всему, за что бы ни принялся. Но зловредная рука, вмешавшаяся в выбор этих книг, к несчастью, всегда наталкивала принца на произведения, не дававшие пищи ни уму, ни сердцу[76]. Постоянная склонность неудержимо тянуться ко всему, что выше нашего понимания, одолевала его и тут; только предметы, связанные с областью таинственного, привлекали его внимание, западали в память. Пустота царила в его уме и сердце, в то время как ложные идеи туманили ему голову. Один автор увлекал его воображение блестящим стилем, другой затемнял его разум изощренными софизмами. И тому и другому было легко подчинить себе мысли человека, готового стать жертвой всякого, кто с известной смелостью сумеет навязать ему свои убеждения.

Чтение, которому он со страстью предавался больше года, не обогатило его почти никакими полезными знаниями, — оно только внесло в его мысли сомнения, которые, как это неизбежно при столь цельном характере, нашли опасный путь и к его сердцу. Скажу короче: он вступил в сей лабиринт мечтателем, полным веры, а вышел из него скептиком и в конце концов стал явным вольнодумцем.

В кругах, куда его сумели завлечь, процветало одно тайное общество, называвшееся «Буцентавр»[77], где под видом благородного и разумного свободомыслия проповедовалась самая необузданная распущенность мыслей и нравов. Так как среди членов общества было много духовных лиц и во главе его стояли даже некоторые кардиналы, принц легко дал себя втянуть в эту компанию. Он считал, что некоторые опасные для ума истины надежнее всего доверить таким лицам, которых самый их сан обязывает к умеренности; к тому же эти люди обладали преимуществом — они уже знали и проверяли мнения своих противников. Принц забывал, что вольность мыслей и нравов у лиц духовного звания именно потому и принимает столь широкий размах, что тут она не знает никакой узды, и ее не отпугивает нимб святости, ослепляющий непосвященных. Так оно было и в «Буцентавре», многие сочлены которого, проповедуя предосудительную философию и соответствующие ей нравы, позорили не только свой сан, но и все человечество.

Общество имело свои тайные степени посвящения, и я хочу верить, что, к чести принца, он никогда не был допущен в святая святых. Каждый вступавший в это общество должен был, по крайней мере на время своей принадлежности к нему, сложить с себя свой сан, отказаться от своей национальности и религии — словом, от всех общепринятых отличий — и соблюдать полное равенство во всем. Отбор сочленов был чрезвычайно строгим, так как дорогу туда открывало только умственное превосходство. Общество славилось благороднейшим тоном и изысканнейшим вкусом, — вся Венеция признавала это. Такая слава и кажущееся равенство, царившее там, неудержимо влекли принца. Умнейшие беседы, оживляемые тонкой шуткой, поучительный разговор, участие лучших представителей ученых и политических кругов, для которых сие общество являлось как бы средоточием, долго заслоняли от принца опасность связи с этим кругом. Но когда истинное лицо общества постепенно стало вырисовываться из-под маски или, вернее, когда всем сочленам его в конце концов просто надоело остерегаться принца, то отступать уже было поздно, и ложный стыд и забота о собственной безопасности заставили его скрывать свое глубокое неодобрение.

Хотя непосредственное общение с этим кругом людей и их образ мыслей не принудили принца подражать им, он уже утратил свою былую чистоту, прекрасную душевную непосредственность, всю тонкость своих нравственных чувств. Слишком ничтожны были его знания, чтобы его ум мог искать в них опору и распутать без посторонней помощи утонченную сеть ложных представлений, которой его опутали; незаметно всё, на чем зиждились его моральные устои, было подточено этим страшным, разъедающим влиянием. Всё, что, по его понятиям, служило естественной и необходимой основой для вечного блаженства, он сменил на софизмы, которые не смогли поддержать его в решающую минуту и тем самым заставили его ухватиться за первую попавшуюся опору, которую ему подставили.

Может быть, дружеская рука и могла бы вовремя отвести принца от пропасти, но, не говоря уж о том, что я узнал о тайнах «Буцентавра» много позже, когда зло уже свершилось, меня еще в самом начале событий отозвали из Венеции по срочному делу. Один из ценнейших друзей принца, милорд Сеймур, чей трезвый рассудок никогда не поддавался заблуждениям и кто, несомненно, мог бы стать ему настоящей опорой, тоже покинул нас и вернулся в свое отечество. Те же, на кого я оставил принца, были люди преданные, но весьма неопытные и к тому же чрезвычайно ограниченные своими религиозными убеждениями. Они не могли понять, какое зло творилось, и не пользовались у него никаким авторитетом. Его запутанным софизмам они противопоставляли только догматы бездоказательной веры, которые то бесили принца, то смешили его; благодаря превосходству ума он с легкостью отметал все их возражения, заставляя замолчать этих худых защитников хорошего дела. А тем, которые сумели вкрасться к нему в доверие, было важно только одно — как можно глубже втянуть его в свою среду. И какие перемены нашел я в нем, когда в следующем году вернулся в Венецию!

Влияние новой философии вскоре отразилось на всей жизни принца. Чем больше благоприятствовало ему в Венеции счастье, чем больше новых друзей он приобретал, тем неизбежнее отходили от него друзья старые. День ото дня он нравился мне все меньше и меньше, мы и видеться начали реже, да и вообще он от меня отдалился. Вихрь светской жизни совсем закружил его. Когда он оставался дома, двери его были открыты для всех. Одно развлечение сменялось другим, балы следовали за балами, веселье не прекращалось. Принц походил на красавицу, чьей благосклонности все добивались, — он стал королем и кумиром всего общества.

Насколько трудной представлялась ему великосветская жизнь в тиши и замкнутости его прежнего существования, настолько легкой оказалась она теперь, к великому его удивлению. Ему так шли навстречу: все, что он ни говорил, считалось блестящим; стоило ему замолчать, и общество воспринимало это как потерю. И это счастье, следовавшее за ним по пятам, эта неизменная удача действительно заставляли его становиться выше, чем он был на самом деле, потому что прибавляли ему смелости и уверенности. Он и сам стал более высокого мнения о себе и оттого поверил в непомерное преклонение, почти обожание, с каким относились к его уму, что непременно показалось бы ему подозрительным, если бы у него не возникло сие преувеличенное, хотя и некоторым образом обоснованное, самомнение. Теперь же всеобщее признание только подтверждало то, что втайне подсказывала ему самодовольная гордость: он считал, что столь единодушное преклонение подобает ему по праву. Нет сомнения, что он не попал бы в эту западню, если б ему дали хотя бы перевести дух, спокойно, на свободе, поразмыслить и сравнить свой истинный облик с тем приукрашенным образом, какой ему показывали в льстящем зеркале. Но вся его жизнь проходила в постоянном угаре, в головокружительном опьянении. Чем выше его возносили, тем больше усилий он тратил, чтобы удержаться на новой высоте, и это непрестанное напряжение медленно подтачивало его силы, и даже сон не приносил ему отдыха. Кто-то проник во все его слабости и отлично рассчитал, чем можно разжечь в нем такие страсти.

Вскоре преданной его свите пришлось расплачиваться за то, что господин их так возвеличился. Глубокие чувства и возвышенные истины, на которые он прежде столь горячо, всем сердцем откликался, теперь стали мишенью для его насмешек. За то, что ложные представления когда-то лежали на нем тяжким гнетом, он теперь мстил даже истинной вере, — но неподкупный голос сердца все же пытался побороть заблуждения ума, и в его насмешках слышалась скорее горечь, чем веселая шутка. Характер его тоже изменился, он стал привередлив, скромность — лучшее его украшение — совсем исчезла, лесть отравила благородное его сердце. Предупредительность и деликатность в обращении с придворными, заставлявшие забывать, что принц — их господин, теперь часто сменялись повелительным и властным тоном, коий воспринимался ими с болезненной чувствительностью, потому что свидетельствовал не о внешних различиях в положении, на которые легко не обращать внимания — тем более что и принц никогда не придавал им значения, — а об обидном подчеркивании его личного превосходства. И так как дома он нередко высказывал мысли, которые не занимали его в вихре светских развлечений, то приближенные часто видели своего принца угрюмым, недовольным и несчастным, в то время как среди чужих он блистал наигранной веселостью. С грустным сочувствием смотрели мы, как он идет по этому опасному пути, но слабый голос дружеских увещеваний тонул в той суете, в которой он жил, да к тому же он был еще слишком счастлив, чтобы внять этому голосу.

Еще в самом начале событий важные дела отозвали меня ко двору моего государя, и я не смел пренебречь ими даже ради самой пылкой дружбы. Невидимый враг, которого я обнаружил значительно позже, нашел способ запутать мои дела и распространить обо мне такие слухи, которые я мог опровергнуть, только немедленно возвратившись домой. Мне трудно было расставаться с принцем, зато он легко расстался со мною, — уже давно ослабели дружеские узы, связывавшие нас. Но судьба его возбуждала во мне самое живое участие; поэтому я взял с барона фон Ф*** обещание держать со мной письменную связь, что он и выполнил самым добросовестным образом. Итак, теперь я на долгое время перестаю быть свидетелем происходящего и прошу позволения предоставить слово барону фон Ф***, дабы восполнить сей пробел выдержками из его писем. Невзирая на то, что мы с моим другом фон Ф*** различно смотрим на многое, я не хотел ничего менять в этих строках, из которых читатель без труда почерпнет истинную правду.

Барон фон Ф*** — графу фон О*** Письмо первое

5 мая 17**

Благодарю Вас, дорогой мой друг, за то, что Вы позволили мне в разлуке сохранить то дружеское общение с Вами, которое во время Вашего пребывания здесь было для меня такой большой радостью. Вы ведь знаете, что тут нет ни одного человека, с которым я решился бы откровенно побеседовать об известных Вам делах; что бы Вы там ни говорили, но все эти люди мне глубоко ненавистны. С тех пор как принц примкнул к ним, а мы лишились Вашего общества, я чувствую себя в этом людном городе совершенно одиноким. Ц*** принимает все не так близко к сердцу: венецианские прелестницы помогают ему забывать о тех обидах, которые приходится нам обоим терпеть дома. Да и что ему особенно печалиться? Для него принц — только господин, какого он сможет сыскать где угодно, и больше он в нем ничего не ищет; а я... Вы сами знаете, сколь близко принимаю я к сердцу все радости и горести нашего принца и как много тому есть причин. Вот уже шестнадцать лет живу я при нем и только для него. Девятилетним мальчиком я был взят в его свиту и с той поры никогда с ним не расставался. На его глазах я вырос. Длительное общение с ним заставило меня смотреть на многое его глазами; я участвовал во всех его приключениях — серьезных и пустячных; я живу только его радостями. До этого злополучного года я видел в нем лишь друга, старшего брата; словно ясное солнце, согревал меня его взгляд; ни малейшее облачко не омрачало моего счастья. И подумать только, сейчас, в Венеции, будь она проклята, всему суждено пойти прахом!

С той поры, как Вы уехали, у нас тут многое переменилось. На прошлой неделе явился сюда принц фон ** д ** с большой и пышной свитой, и наше общество зажило новой, шумной и беспокойной жизнью. Так как он доводится нашему принцу близким родственником и отношения у них сейчас довольно хорошие, то во все время его пребывания здесь, которое, как я слышал, продлится до Вознесения, они почти не будут разлучаться. Начало, во всяком случае, положено: вот уж десять дней наш принц не знает ни минуты отдыха. Принц фон ** д ** сразу же стал жить очень широко; но для него это не так уж страшно, потому что он все равно скоро уедет. Беда в том, что он заразил и нашего принца, которому неудобно было отставать, да и в силу особых отношений между двумя дворами принц боялся уронить честь своего дома, поставленную под сомнение. К тому же через несколько недель мы и сами должны покинуть Венецию, так что в дальнейшем он будет избавлен от необходимости вести столь пышный образ жизни.

Принц фон ** д **, как говорят, прибыл сюда по делам ***ского ордена, причем он вообразил, что играет в нем весьма важную роль. Как Вы сами легко поймете, он тотчас же поспешил воспользоваться всеми связями нашего принца. В «Буцентавр» его ввели с особой пышностью, ибо с некоторых пор ему нравится разыгрывать остроумца и мыслителя, а в своей обширной переписке, которую он ведет со всем миром, он заставляет величать себя не иначе как prince-philosophe[78]. Не знаю, имели ли Вы когда-нибудь счастье видеть его. У него многообещающая внешность, рассеянный взгляд, тон знатока искусств, умение щегольнуть своей начитанностью, напускная естественность[79] (если можно так выразиться) и царственное снисхождение к людским слабостям; прибавьте ко всему этому непоколебимую самоуверенность и способность заговорить кого угодно. Разве может кто-нибудь устоять перед столь блестящими свойствами его высочества? Только будущее покажет, как проявятся спокойные, сдержанные, но подлинные достоинства нашего принца рядом с этим крикливым совершенством.

Наш образ жизни сильно переменился с его приездом. Мы сняли великолепный дом, что напротив Новой прокурации[80], так как принцу стало слишком тесно в «Мавритании». Свита наша увеличилась на двенадцать слуг — тут и пажи, и арабы, и гайдуки[81], и прочие. Мы живем очень пышно. Когда Вы были здесь, то сетовали на чрезмерные расходы. Посмотрели бы Вы, что делается теперь!

Отношения между нами пока не изменились — разве только принц, которого без Вас некому сдерживать, стал, пожалуй, еще холоднее и неразговорчивее, и теперь мы видим его только при утреннем и вечернем туалете. Под тем предлогом, что по-французски мы говорим плохо, а итальянского не знаем вовсе, он сумел почти совсем закрыть нам доступ в свой круг; мне лично сие не причиняет особого огорчения, но я полагаю, что понял истинную причину: он нас стыдится — и это мне больно; такого отношения мы не заслужили.

Из всей нашей челяди (Вы ведь хотели знать все до мелочей) при нем почти все время один только Бьонделло[82], которого, как Вы знаете, он взял к себе в услужение после исчезновения нашего егеря; и при новом образе жизни принц совершенно не может обойтись без него. Этот малый знает в Венеции решительно все и к тому же из всего умеет извлечь пользу. Так и кажется, что у него тысяча глаз и что на него работает тысяча рук. По его словам, ему помогают здешние гондольеры. Для принца он незаменим, потому что заранее сообщает ему все подробности о новых лицах, с которыми тот встречается в обществе, причем принц всегда убеждается, что эти тайные сведения вполне достоверны. К тому же Бьонделло прекрасно изъясняется и пишет по-итальянски и по-французски, благодаря чему ему даже удалось стать секретарем принца. Я должен все же рассказать Вам об одном проявлении бескорыстной верности, которую поистине редко встретишь у людей его звания. Недавно один почтенный купец из Римини попросил у принца аудиенцию. Он явился с довольно странной жалобой на Бьонделло. Прокуратор, бывший его господин, который, по-видимому, был чудаком и святошей, питал к своим родным непримиримую вражду и хотел, чтобы вражда эта, если возможно, пережила его самого. Бьонделло пользовался его полным, исключительным доверием; обычно тот поверял ему все свои тайны; у его смертного одра Бьонделло должен был поклясться, что свято сохранит эти тайны и никогда не использует их в интересах родни; в награду за молчание ему была завещана значительная сумма. Когда же было вскрыто завещание и просмотрены бумаги, то в них обнаружились такие пробелы и неясности, устранить которые можно было лишь с помощью Бьонделло. Тот упорно твердил, что ему ничего не известно, отдал наследникам все свое весьма существенное состояние и сохранил все тайны прокуратора. Родные сулили ему щедрое вознаграждение, но напрасно; наконец, для того чтобы избавиться от их домогательств, — а они грозили передать дело в суд, — Бьонделло поступил в услужение к принцу. К нему-то и обратился главный наследник — этот самый купец — и предложил еще более выгодные условия, с тем чтобы Бьонделло изменил свое решение. Но не помогло и посредничество принца. Правда, Бьонделло признался принцу, что ему были поверены многие тайны; он не отрицал также, что покойный в своей ненависти к родне зашел, пожалуй, слишком далеко. «Но все же, — добавил Бьонделло, — он был мне добрым господином и благодетелем и умер с твердой верой в мою честность. Я был единственным другом, которого он оставил на земле. Как же могу я обмануть его последнюю надежду?» При этом он дал понять, что его разоблачения могли бы бросить тень на честь его покойного господина. Не правда ли, как тонко и благородно? Вы сами понимаете, что принц не приложил особых стараний, чтобы поколебать столь похвальные устои. Необычайная верность умершему господину помогла Бьонделло приобрести неограниченное доверие живого.

Желаю Вам счастья, дорогой друг. Как хотелось бы мне, чтобы вновь вернулась та тихая жизнь, которую мы вели при Вас и которую Вы так скрашивали своим присутствием. Боюсь, светлые дни в Венеции для меня миновали; дай Бог, чтобы это не относилось и к принцу. Я уверен, что, ведя такую жизнь, как сейчас, он не сможет долго чувствовать себя счастливым, — или же опыт всех шестнадцати лет меня обманывает. Прощайте.

Барон фон Ф*** — графу фон О*** Письмо второе

18 мая

Никогда я не думал, что наше пребывание в Венеции сможет принести какую-либо пользу, однако оно спасло жизнь человеку, и я примирился с тем, что мы еще тут. Как-то поздней ночью принц велел отнести себя в носилках[83] домой из «Буцентавра». Бьонделло и другой слуга сопровождали его. Не знаю, как случилось, что носилки, нанятые в спешке, сломались, и принц оказался вынужденным пройти пешком оставшуюся часть пути. Бьонделло шел впереди, дорога вела через отдаленные темные улицы, и, так как уже близился рассвет, фонари горели тускло, а многие и совсем погасли. Не прошло и четверти часа, как Бьонделло обнаружил, что сбился с дороги. Он спутал схожие меж собой мосты, и вместо квартала Св. Марка они очутились в квартале Кастелло[84]. На глухой уличке не было ни души. Пришлось повернуть, чтобы выйти на одну из главных улиц. Не прошли они и двух шагов, как вдруг неподалеку в переулке раздался отчаянный крик. Принц был безоружен, но вырвал палку из рук слуги и со свойственной ему смелостью, которая Вам хорошо известна, бросился на крик. Трое страшных бандитов пытались заколоть какого-то человека; он и его спутники уже едва отбивались. Принц появился как раз в нужную минуту, чтобы предотвратить смертельный удар. Его окрик и возгласы слуг перепугали бандитов, не ожидавших, что их настигнут в столь глухом квартале, и они, на ходу нанося удары кинжалом своей жертве, обратились в бегство. Почти без сознания, измученный борьбой, раненый падает на руки принца, и его провожатый объясняет, что спасенный — маркиз Чивителла[85], племянник кардинала А***. Так как маркиз потерял много крови, Бьонделло наспех сделал ему перевязку, и принц позаботился, чтобы раненого доставили во дворец его дяди, находившийся не очень далеко, и сам проводил его туда. Потом он незаметно исчез, никому не сказав своего имени.

Но один из слуг, узнавших Бьонделло, открыл имя принца. На следующее же утро к принцу явился сам кардинал, старый его знакомец по обществу «Буцентавр». Визит продолжался целый час. Кардинал вышел от принца взволнованным, слезы блестели у него на глазах, и принц был тоже явно растроган. В тот же вечер он посетил пострадавшего, о здоровье которого врач дал самые успокоительные сведения. Плащ юноши задержал удары кинжала и ослабил их силу. После сего происшествия не проходило и дня, чтобы принц не посещал дворец кардинала или не принимал новых знакомых у себя, — между ним и этой семьей завязывается теснейшая дружба.

Кардинал, величественного вида почтенный старец лет шестидесяти, отличается веселым нравом и цветущим здоровьем. Его считают одним из самых богатых прелатов во всей республике. Говорят, что он с юношеским пылом пользуется своим несметным богатством и, при разумной бережливости, не чужд никаких житейских радостей. Племянник является единственным его наследником, однако отношения с дядей у него не всегда хорошие. Хотя старик ни в коей мере не враг удовольствий, но даже самая широкая терпимость не может примирить его с поведением племянника, которое переходит всякие границы дозволенного. Пренебрежение ко всем устоям и разнузданный образ жизни делают Чивителлу угрозой отцам и проклятием мужьям, ибо он, к несчастью, обладает всеми качествами, от которых порок становится привлекательным, а соблазн — неудержимым. Утверждают, что и последнее нападение он навлек на себя интригой с женой ***ского посланника, не говоря уже о разных других, весьма скверных историях, из которых он с трудом выпутывался благодаря имени и деньгам кардинала. Если бы не племянник, кардиналу могла бы позавидовать вся Италия, так как он обладает всем, что украшает жизнь. Но семейное горе омрачает дары судьбы, и радость, доставляемая огромными богатствами, отравлена постоянным страхом, что наследовать их будет некому.

Все эти сведения сообщил мне Бьонделло. Он поистине — драгоценная находка для принца. С каждым днем этот человек становится все необходимее, с каждым днем мы открываем в нем новые таланты. Недавно принц, разволновавшись перед сном, никак не мог уснуть. Ночник погас, а дозвониться к камердинеру было невозможно, так как тот ушел на какое-то любовное свидание. Принц решил сам встать и дозваться хоть кого-нибудь из своей свиты. Только он вышел из спальни, как вдали послышалась чудесная музыка. Словно зачарованный, идет принц на эти звуки и застает Бьонделло в его комнате, где тот играет своим товарищам на флейте. Принц не верит своим глазам, не верит ушам своим, он просит Бьонделло продолжать. С удивительной легкостью повторяет итальянец то же самое певучее адажио с прелестнейшими вариациями и всеми тонкостями, как настоящий виртуоз. Принц, как вы знаете, большой знаток музыки, и он утверждает, что Бьонделло мог бы свободно выступать в любом оркестре.

— Придется мне отпустить этого человека, — сообщил мне принц на следующее утро. — Я не в состоянии расплатиться с ним по заслугам.

Бьонделло, услышавший эти слова, подошел к принцу.

— Ваша светлость, — сказал он, — если вы это сделаете, вы лишите меня самой драгоценной награды.

— Но тебе предназначена лучшая участь, чем быть слугой, — настаивал наш принц. — Я не могу лишать тебя счастья.

— Не заставляйте меня искать иной доли. Нет для меня большего счастья, чем то, какое я избрал сам!

— Разве можно зарывать такой талант в землю? Нет! Этого я не допущу!

— Тогда разрешите мне, светлейший принц, проявлять его иногда в вашем присутствии.

Тотчас же были приняты все меры, Бьонделло дали комнату рядом со спальней его господина, — и теперь принц засыпает под его музыку и пробуждается с нею поутру. Принц хотел удвоить ему жалованье, но Бьонделло отказался, попросил приберечь эту милость и взять ее на сохранение, как капитал, потому что через некоторое время ему, быть может, придется ею воспользоваться. Теперь принц ждет, что Бьонделло вскоре обратится к нему с какой-нибудь просьбой, и, чего бы он ни пожелал, принц заранее готов все ему дать.

Прощайте, дорогой друг! С нетерпением жду от Вас известий.

Барон фон Ф*** — графу фон О*** Письмо третье

4 июня

Маркиз Чивителла уже вполне оправился от ран и на прошлой неделе попросил своего дядю-кардинала ввести его в дом принца, и с тех пор он, словно тень, всюду следует за ним. Все-таки Бьонделло сказал мне неправду об этом маркизе или по меньшей мере все преувеличил. Это милейший в обращении человек, и перед его очарованием невозможно устоять. На него нельзя сердиться, и с первого же взгляда он совершенно покорил меня. Представьте себе юношу, прекрасно сложенного, полного достоинства и обаяния, с умным и добрым лицом, с открытой, доверчивой улыбкой, с голосом, проникающим в сердце, и прекрасным даром слова; представьте себе цветущую юность в сочетании со всем изяществом утонченного воспитания. В нем нет ни тени пренебрежительной надменности, чопорной напыщенности, которые столь невыносимы у других представителей здешней знати. Все в нем дышит юношеской жизнерадостностью, чистосердечием, искренним чувством. Разговоры о его распущенности, наверно, сильно преувеличены: редко можно встретить воплощение такого безупречного и полного здоровья. Если же он на самом деле так порочен, как говорил мне Бьонделло, значит, он поистине сирена, которой никто не может противостоять.

Со мной он сразу заговорил откровенно. С подкупающей искренностью признался, что дядюшка-кардинал не слишком его жалует и что он, возможно, это заслужил. Но теперь он самым серьезным образом решил исправиться, и сия заслуга будет целиком принадлежать принцу. Вместе с тем он надеется, что принц помирит его с дядей, так как имеет неограниченное влияние на кардинала. Самому маркизу до сих пор недоставало только друга и руководителя, и он надеется в лице принца приобрести и того и другого.

Принц уже пользуется всеми правами руководителя по отношению к юноше, и в его обращении чувствуются строгость и бдительность настоящего ментора[86]. Но именно эти взаимоотношения дают и юному маркизу известные права на принца, которыми он пользуется весьма умело. Маркиз не отходит от принца ни на шаг, он принимает участие во всех его увеселениях. Только для «Буцентавра» он слишком еще молод — и в том его счастье! Везде, где он бывает вместе с принцем, он уводит его от общества, обладая особым даром привлечь и занять его внимание. Все говорят, что никто еще не сумел обуздать и укротить этого юношу, и если принцу удастся этот великий подвиг, он будет сопричислен к лику святых. Однако я весьма опасаюсь, как бы роли не переменились и наставник не стал бы учиться у своего ученика, — а, кажется, к тому уже идет дело.

К великому удовольствию всех нас, не исключая и нашего господина, принц ** д ** наконец уехал. Все, что я предсказал, милейший О***, безошибочно сбылось. При столь разных характерах, столь неизбежных столкновениях хорошие отношения не могли сохраниться надолго. Не успел принц ** д ** пробыть в Венеции некоторое время, как в просвещенных кругах возник серьезный раскол, грозивший нашему принцу опасностью потерять половину своих почитателей. Где бы он ни появлялся, он встречал на своем пути этого соперника, в котором было достаточно мелкой хитрости и самовлюбленного чванства, чтобы подчеркивать малейшее свое превосходство над принцем. А так как в его распоряжении имелись всяческие мелочные ухищрения, на которые наш принц никогда бы не пошел из чувства благородного достоинства, он сумел перетянуть на свою сторону многих глупцов и стать во главе целой партии, достойной своего вожака[87]. Самым благоразумным было бы, конечно, не вступать в соперничество с таким противником, и, будь то на несколько месяцев раньше, принц, наверное, избрал бы именно эту политику. Теперь же течение отнесло его слишком далеко от берегов, и трудно было приплыть обратно. Обстоятельства сложились так, что все эти мелочи приобрели для него известное значение, да и, если бы он их по-настоящему презирал, он все равно не мог бы из гордости отказаться от соревнования в тот момент, когда его уступка рассматривалась бы не как добровольное решение, но как признание своего поражения. К тому присоединились еще скверные сплетни, в которых передавались резкие слова друг о друге, и дух соперничества охватил не только приверженцев нашего принца, но и его самого. И вот, для того чтобы закрепить свои победы и удержаться на скользком пьедестале, на который он был поднят светом, принц решил, что надо как можно чаще блистать в обществе, объединять его вокруг себя, — а этого возможно было достигнуть только королевской пышностью обихода: отсюда и постоянные увеселения, пиршества, дорогие концерты, подарки, крупная игра. Это нелепое безумство охватило свиту и слуг обоих принцев, — а челядь, как вы знаете, еще ревнивее стоит на страже чести своих господ, чем сами господа, — и принцу пришлось пойти навстречу доброй воле своих приближенных и проявить особую щедрость. Вот какая длинная цепь неприятностей неизбежно потянулась вслед за единственной, вполне простительной, слабостью, которой наш принц поддался в роковую минуту!

Правда, от соперника мы сейчас избавились, но вред, который он нам причинил, не так легко исправить. Шкатулка принца опустела — ушло все, что он так благоразумно копил годами. Нам надо поскорее уезжать из Венеции, не то принцу придется делать долги, чего он до сих пор остерегался самым решительным образом. Отъезд наш твердо решен, и мы только ждем, пока придут новые векселя.

Пускай бы даже производились все эти траты, лишь бы они доставляли моему принцу хоть какое-либо удовольствие! Но никогда он не был менее счастлив, чем сейчас. Он чувствует, что уже не тот, что прежде, он потерял себя, он собой недоволен и очертя голову бросается в новые развлечения, чтобы забыть последствия прежних. Одно знакомство следует за другим, он весь захвачен этой жизнью. Не понимаю, чем все это кончится. Мы должны уехать — другого выхода нет, — мы должны немедленно уехать из Венеции.

А от Вас, дорогой друг, до сих пор нет ни строчки! Как мне объяснить это упорное молчание?

Барон фон Ф*** — графу фон О*** Письмо четвертое

12 июня

Благодарствуйте, дорогой друг, за Ваше внимание и за вести, которые мне передал молодой Б***ль. Но Вы пишете, что я будто бы должен был получить от Вас письмо. Ни одного письма, ни единой строчки я от Вас не имел. Каким кружным путем, должно быть, пошли они! В будущем, милейший мой О***, если пожелаете почтить меня своим письмом, шлите его через Тренто[88], на адрес моего повелителя.

В конце концов, дорогой друг, нам пришлось сделать тот шаг, которого мы до сей поры счастливо избегали. Векселей мы не получили. Именно сейчас, в самый нужный момент, они впервые не пришли, и мы были вынуждены прибегнуть к услугам ростовщика, так как принц готов заплатить втридорога, лишь бы не выдать свою тайну. Но самое печальное в сей неприятной истории то, что из-за нее задерживается наш отъезд.

По этому поводу у меня с принцем произошло крупное объяснение. Все устраивал Бьонделло, и еврей-ростовщик явился без всякого моего ведома. Сердце у меня защемило, когда я увидал, до какой крайности дошел принц. Все воспоминания прошлого, все страхи за будущее ожили во мне; и когда ростовщик ушел, вид у меня, вероятно, был очень огорченный и грустный. Принц, уже и без того раздраженный этим визитом, насупившись, расхаживал по комнате; свертки золотых еще лежали на столе, а я занимался тем, что считал из окна стекла в прокурации напротив. Стояла долгая тишина. Наконец принц вспылил.

— Ф***| — начал он. — Я не терплю подле себя мрачных лиц!

Я промолчал.

— Почему вы не отвечаете? Разве я не вижу, что вам станет легче дышать, если вы мне выскажете все свое недовольство? Ну, говорите же! Иначе вы начнете воображать, что скрываете от меня бог весть какие мудрые мысли!

— Ежели я и мрачен, ваша светлость, то лишь потому, что и вам невесело.

— Знаю, — согласился он, — вы уже давно недовольны мною, очень давно, каждый мой шаг вы осуждаете... знаю... А что пишет граф фон О***?

— Граф фон О*** ничего мне не писал.

— Как так? Зачем вы таитесь от меня? Ведь вы изливаете душу друг другу — вы и ваш граф! Мне это отлично известно! Лучше сознавайтесь! Ведь я не собираюсь вмешиваться в ваши секреты.

— Граф фон О*** не ответил мне даже на первое из трех писем, которые я ему написал, — возразил я.

— Я поступил нехорошо, — сказал принц, — не правда ли? (И он взял сверток с деньгами.) Я не должен был так поступать.

— Я отлично понимаю, что это было необходимо.

— Не надо было мне доходить до такой необходимости.

Я промолчал.

— Значит, по-вашему, я должен был всегда жить такой жизнью, состариться таким же, каким я возмужал! И только за то, что я захотел выйти из унылого круга своего прежнего существования, оглянуться — не откроется ли для меня хоть где-нибудь в мире источник наслаждений, за то, что я...

— Будь это лишь попыткой, ваша светлость, мне возражать нечего. За такой опыт стоило заплатить и втридорога. Но сознаюсь, мне было больно смотреть, как вопрос о вашем счастье, который должно было бы решать только ваше собственное сердце, решало за вас мнение общества.

— Вам хорошо, вы можете пренебречь мнением света! Но ведь я — его создание, я должен быть его рабом. Что такое мы сами, как не создание общественного мнения? Для нас, владетельных князей, общественное мнение — все! Оно — наша нянька и воспитательница в детстве, оно — наша законодательница и возлюбленная в зрелые годы, наша опора в старости. Поймите, что значит для нас общественное мнение, и вы увидите: даже самому ничтожному человеку из низших классов живется легче, чем нам, потому что его судьба помогла ему создать философию, утешающую его в этой судьбе. А князь, который смеется над общественным мнением, уничтожает сам себя, как священник, отрицающий Бога.

— И все же, ваша светлость...

— Знаю, что вы хотите сказать. Я могу перешагнуть круг, в который меня замкнуло мое происхождение. Но разве я могу вырвать из своей памяти все безумные заблуждения, взращенные во мне воспитанием и ранними привычками, которые сотни, тысячи глупцов из вашей среды укореняли во мне все прочней и прочней? Каждому хочется быть именно тем, что он есть, а наше положение принуждает нас притворяться счастливыми. Но если мы не можем быть счастливы на ваш лад, неужели мы должны совсем отказаться от счастья? Если нам не дано черпать радость прямо из чистейшего ее источника, неужели нам нельзя обмануть себя хотя бы искусственными наслаждениями, получить из той же руки, что обездолила нас, хотя бы слабую награду взамен?

— Раньше вы находили эту награду в своем сердце.

— А если мне ее там больше не найти?.. Ах, зачем мы заговорили об этом! Зачем вы пробудили во мне эти воспоминания! А что, если как раз в смятении чувств искал я прибежища, дабы заглушить внутренний голос, составляющий несчастье моей жизни, успокоить чрезмерно пытливый ум, который хозяйничает в моем мозгу, как острый серп, срезая каждым новым открытием еще одну ветку с моего счастья?

— Дорогой мой принц!..

Он встал и в необычайном волнении заходил по комнате.

— Когда все, что было и что будет, погружено для меня во мрак, прошлое, как окаменелое царство[89], в печальном однообразии тянется позади меня, а будущее не сулит ничего хорошего, когда я вижу, что все мое бытие замкнуто в тесном кругу настоящего, — кто может упрекнуть меня, что я ловлю этот скудный подарок судьбы — сегодняшний миг и жадно, ненасытно, как друга пред вечной разлукой, заключаю в свои объятья?

— Светлейший принц, раньше вы верили в вечное добро...

— О, сделайте так, чтобы я мог осязать этот призрак, и я с охотой заключу его в жаркие объятья! Но что за радость дарить счастье призракам, которые исчезнут завтра вместе со мной? Ведь вокруг меня все мчится, все летит. Везде толчея, каждый хочет оттеснить соседа и, торопливо выпив хоть каплю из источника бытия, тут же отойти, так и не утолив жажды. Сейчас, в тот миг, когда я радуюсь своей силе, чья-то грядущая жизнь уже ожидает моего тления. Покажите мне что-нибудь вечное, нетленное, — и я стану на путь добродетели.

— Что же вытеснило у вас благородные чувства, которые когда-то были радостью вашей жизни, ее путеводной звездой? Сеять ростки для будущего, служить высокому и вечному идеалу...

— Будущее! Вечные идеалы! Если отнять то, что человек нашел у себя в душе и приписал воображаемому божеству как цель, а природе как закон, — что у нас останется? То, что было до меня и что будет после меня, представляется мне как две непроницаемые черные завесы, опущенные у граней человеческого существования, за которые не дано проникнуть ни одному смертному. Сотни тысяч поколений стоят с факелами перед этими завесами и гадают, гадают: что же может скрываться за ними? Для многих на завесе будущего движется их собственная тень, огромные тени их страстей, и человек в ужасе отшатывается от собственного отображения. Поэты, философы, основатели государств расписали эту завесу своими мечтами, то веселыми, то мрачными, смотря по тому — улыбалось или хмурилось над ними небо, — и эти мечты издалека казались явью. Многие обманщики пользовались всеобщим любопытством и, принимая всяческие личины, поражали и без того воспаленное воображение. Глубокая тишина царит позади сей завесы, никто из ушедших за нее не отвечает, и оттуда в ответ на вопрос можно услышать лишь гулкий отзвук собственного голоса, словно ты крикнул в пропасть. Все должны исчезнуть за нею, и каждый с дрожью хватается за нее, не зная, что его там ждет, кто встретит его там: quid sit id, quod tantum perituri vident?[90][91] Правда, находились и неверующие, утверждавшие, что завеса эта — лишь обман для людей и за ней ничего нельзя видеть, потому что там ничего и нет. Но для того чтобы переубедить, их немедленно отправляли туда.

— Их вывод все же был слишком поспешным, ведь они располагали лишь одним доказательством — то, что они ничего не видали.

— Вот видите, милый друг, я охотно соглашаюсь никогда не заглядывать за эту завесу, и самое мудрое, должно быть, вообще отучить себя от всякого любопытства. Но, очертив вокруг себя сей непереступаемый круг, заключив все свое существование в границы сегодняшнего дня, я еще больше ценю то земное, которым я чуть было не пренебрег ради тщеславной мечты о завоевании мира потустороннего. То, что вы назвали «целью моей жизни», теперь меня больше не касается. Я не могу уйти от нее, но я не могу и приблизить ее, знаю только одно: я твердо верю, что этой цели я должен достичь и достигну. Я похож на гонца, несущего запечатанное письмо по назначению. Что в этом письме — ему, может быть, и безразлично, — он должен только получить плату за доставку, и все!

— О, каким нищим кажусь я себе после разговора с вами!

— Куда же нас завело? — воскликнул вдруг принц, глядя с улыбкой на стол, где лежали свертки монет. — Впрочем, мы все же не сбились с пути! — добавил он. — Теперь, быть может, вы и в новом моем образе жизни найдете мое прежнее «я». Ведь я тоже не сразу смог отвыкнуть от воображаемого богатства, не сразу сумел освободить свою душу, основы своей морали, из-под власти чарующей мечты, с которой так тесно было сплетено все, что жило во мне до сих пор. Я жаждал стать легкомысленным, ибо ничто так не скрашивало жизнь большинства людей вокруг меня. Все, что уводило меня от меня же самого, было желанно. Сознаться ли вам? Я хотел пасть, чтобы уничтожить все силы, питавшие источник моих страданий.

Но тут нас прервали гости. В дальнейшем я расскажу Вам одну новость, которой Вы, конечно, не ждете после такого разговора, как сегодня. Всего наилучшего!

Барон фон Ф*** — графу фон О*** Письмо пятое

7 июля

Так как наш отъезд из Венеции приближается, мы решили за эту неделю наверстать все, что обычно упускают во время долгого пребывания, и осмотреть самые примечательные картины и здания города. С особым восхищением рассказывали нам о полотне Паоло Веронезе «Брак в Кане Галилейской»[92], которое можно обозревать на острове Святого Георгия[93], в тамошнем бенедиктинском монастыре. Не ждите от меня описания этого замечательного произведения искусства; хотя оно и весьма поразило меня, но особого наслаждения мне не доставило. Мы должны были бы потратить не минуты, а часы для того, чтобы постичь композицию, заключающую сто двадцать фигур, размещенных на полотне в тридцать футов шириной. Какой человеческий глаз сможет сразу охватить эту картину и с одного взгляда вобрать всю красоту, так щедро вложенную в нее художником? Жаль, что картина такого высокого достоинства, которая должна блистать в доступном месте для наслаждения всех, сейчас не нашла лучшего назначения, как тешить взоры нескольких монахов в их трапезной. Церковь монастыря заслуживает не меньших похвал. Это одна из красивейших церквей города.

К вечеру мы велели переправить себя в Джудекку и там, в прелестных ее садах, провели прекрасный вечер. Наша маленькая компания вскоре рассеялась, и Чивителла, весь день искавший случая поговорить со мной, отвел меня в глубь парка.

— Вы друг принца, — начал он, — и у него, как мне известно из весьма достоверных источников, нет от вас никаких тайн. Сегодня, когда я входил в его дом, оттуда вышел человек, чье ремесло мне хорошо известно, а войдя к принцу, я застал его хмурым и недовольным.

Я хотел прервать своего собеседника.

— Нет, нет, — продолжал он, — вы не можете отрицать, я узнал этого человека, я очень хорошо разглядел его. Ну как же такое могло случиться? В Венеции у принца есть друзья, обязанные ему своей кровью, своей жизнью, а он дошел до того, что в случае необходимости пользуется услугами низкопробных мошенников! Будьте откровенны, барон! Принц в затруднительном положении, не правда ли? Нет, вы напрасно пытаетесь скрыть это от меня. То, чего я не узнаю от вас, мне сообщит мой человек, которому доступны любые тайны.

— Господин маркиз...

— Простите меня! Я вынужден быть нескромным, чтобы не стать неблагодарным! Принцу я обязан жизнью и тем, что мне дороже самой жизни, — разумным к ней отношением. Неужто я должен смотреть, как принц делает шаги, которые наносят ему столь великий ущерб, унижают его достоинство? И если в моей власти удержать его, неужели я должен терпеливо наблюдать со стороны?

— Положение принца не так уж затруднительно, — возразил я. — Просто векселя, которых мы ждем через Тренто, неожиданно задержались. Без сомнения, это случайность; а может быть, там не знали, когда он уезжает, и ждали его распоряжений. Из-за этого принц временно...

Чивителла покачал головой.

— Поймите меня правильно, — сказал он. — Ведь речь идет не о том, чтобы как-то оплатить мой неоплатный долг принцу, — для этого не хватило бы даже всех сокровищ моего дяди! Речь идет о том, чтобы избавить принца от любой, самой малейшей неприятности. Мой дядя обладает огромным состоянием, которым я могу располагать как своим собственным. Счастливый случай дает мне единственную в своем роде возможность — быть хоть в чем-нибудь полезным принцу, насколько это в моей власти. Знаю, — продолжал он, — к чему принца обязывает деликатность, но ведь она является обоюдной; и со стороны принца было бы очень великодушно оказать мне сие ничтожное одолжение, хотя бы только для виду, для того чтобы меня не так давила тяжесть сознания, что я перед ним в неоплатном долгу.

Он не отставал от меня, пока я не дал обещания помочь ему по мере сил, хотя, зная принца, я понимал, как мало надежды уговорить его. Маркиз был согласен на любые условия принца, хотя и сознался, что будет очень обидно, если тот отнесется к нему как к чужому.

В пылу разговора мы ушли далеко от всего общества и уже возвращались обратно, когда нас встретил Ц***.

— Я ищу принца. Разве он не с вами?

— Нет, мы идем к нему. Мы думали, что он со всеми гостями.

— Гости уже собрались, но принца нигде не найти. Просто не понимаю, куда он скрылся.

Тут Чивителла вспомнил, что принцу, вероятно, захотелось посетить соседнюю церковь[94], на которую сам маркиз обратил его внимание. Мы тотчас же поспешили на поиски. Уже издалека мы увидели Бьонделло, ждавшего у входа в храм. Мы подошли поближе, как вдруг из бокового придела торопливо вышел принц. Лицо его пылало, он искал Бьонделло взглядом и тут же подозвал его к себе. Отдавая ему какое-то настойчивое приказание, принц ни на миг не сводил глаз с дверей церкви, которые так и остались открытыми. Бьонделло торопливо скрылся в церкви, а принц, не замечая нас, прошел мимо, смешавшись с толпой, и мы догнали его, когда он уже оказался в обществе наших спутников.

Было решено отужинать в открытом павильоне, в саду, где маркиз, без нашего ведома, затеял небольшой концерт весьма изысканного тона. Особенно хороша была молодая певица, восхитившая нас прелестным голосом и грациозной фигурой. Только на принца она не произвела никакого впечатления. Он разговаривал мало, рассеянно отвечал на вопросы, и взгляд его был устремлен в том направлении, откуда должен был появиться Бьонделло. Казалось, его душой овладевает все более сильное волнение. Чивителла спросил, как ему понравилась церковь; принц ничего не сумел сказать. Все заговорили о превосходной живописи, которой славился этот храм; принц даже не заметил ее. Поняв, что наши вопросы ему тягостны, мы замолчали. Прошел час, другой, а Бьонделло не появлялся. Нетерпение принца дошло до крайности; он раньше времени встал из-за стола и широкими шагами начал ходить один по отдаленной аллее. Я не посмел спросить его о столь странной перемене настроения: давно уже между нами нет прежней простоты в обращении. Поэтому я с еще большим нетерпением ожидал, пока Бьонделло вернется и разрешит мне эту загадку.

Было уже больше десяти часов, когда Бьонделло вернулся. Известия, которые он принес, не нарушили молчаливого настроения принца. Он, мрачный, подошел к гостям, велел заказать гондолу, и мы вскоре отправились домой.

Весь вечер я не мог найти случая поговорить с Бьонделло, и мне пришлось лечь спать, так и не удовлетворив свое любопытство. Принц отпустил нас довольно рано, но тысячи мыслей, толпившихся в моем мозгу, не давали мне уснуть. Долго я слышал, как принц расхаживает взад и вперед у меня над головой; наконец сон сморил меня. Поздно за полночь меня разбудил голос, чья-то ладонь провела по моему лицу; я открыл глаза — принц стоял у моей постели со свечой в руке. Он сказал, что ему не спится, и попросил меня помочь ему скоротать ночь. Я хотел одеться, но он велел мне не вставать и присел на мою постель.

— Сегодня со мной произошел такой случай, — начал он, — что впечатление от него никогда не сотрется в моей памяти. Как вы знаете, я ушел от вас в ***скую церковь, которой я заинтересовался со слов маркиза; да и сам я еще издали обратил на нее внимание. Так как ни вас, ни его поблизости не было, я прошел эти несколько шагов один, сказав Бьонделло, чтобы он ждал меня у входа. Церковь была совсем пуста. После жаркого ослепительного солнечного света меня охватила прохладная и жуткая полутьма. Под высокими сводами, где царило торжественное нерушимое молчание, не было никого, кроме меня. Я стал посреди храма и весь отдался впечатлению; постепенно глазам моим стали открываться мощные пропорции этого величественного здания, и я погрузился в сосредоточенное и восхищенное созерцание. Раздался вечерний благовест и мягко отозвался под сводами и в моей душе. Мое внимание издали привлекла роспись алтаря, я подошел поближе, чтобы рассмотреть ее, и незаметно для себя прошел по этому приделу через всю церковь до противоположного конца. Отсюда несколько ступеней за колонной вели в тесную капеллу, где стояли небольшие алтари, а за ними — статуи святых в неглубоких нишах. Когда я вошел в капеллу справа, я услышал вблизи нежный шепот, как будто кто-то тихонько разговаривал. Я обернулся на звук и... увидел в двух шагах от себя женскую фигуру. Нет, я не могу описать ее! Первым моим ощущением был страх, сразу уступивший место сладчайшему восторгу.

— И вы уверены, дорогой мой принц, что это действительно было живое существо, настоящая женщина, не порождение вашей фантазии?

— Слушайте дальше! То была молодая дама. Нет, до этого мгновения я никогда не видел истинного воплощения женственности! Вокруг стояла полутьма, и сквозь единственное окно заходящие лучи солнца падали в капеллу, освещая только эту фигуру. С невыразимой грацией — не то полулежа, не то преклонив колена — она распростерлась перед алтарем; никогда природа не создавала более смелых, более очаровательных и совершенных линий в столь единственном, неповторимом сочетании. Черная одежда тесно охватывала прелестнейший стан, божественные руки и плечи и широкими складками, подобно испанскому плащу[95], ложилась вокруг нее; длинные белокурые волосы, заплетенные в две косы, распустились под собственной тяжестью и, выбившись из-под вуали, рассыпались в прелестном беспорядке по спине. Одна рука лежала на распятье; мягко склонившись, незнакомка опиралась на другую. Но где мне найти слова, чтобы описать вам небесную прелесть ее лица, озаренного, как престол ангельской души, неизъяснимым очарованием? Вечернее солнце играло на ее головке, и прозрачное золото заката, словно ореол, окружало ее. Помните ли вы «Мадонну» нашего флорентийца?[96] Здесь она вся была предо мной, со всеми неповторимыми особенностями, которые так неудержимо привлекали меня в картине художника.

С «Мадонной», о которой говорил принц, произошел вот какой случай. Вскоре после вашего отъезда принц познакомился с одним флорентийским художником, которого пригласили в Венецию для росписи алтаря — уж не помню, какой именно церкви. Он привез с собой три картины, предназначенные для галереи в палаццо Корнаро[97]; на них были изображены Мадонна, Элоиза[98] и полуодетая Венера. Все три картины — исключительной красоты и столь равноценные по мастерству, что трудно было отдать предпочтение которой-нибудь из них. И только принц ни минуты не колебался: не успели их поставить перед ним, как он сразу обратил все свое внимание на изображение Мадонны. В других он хвалил искусство художника, а тут забыл и о художнике, и об его искусстве и погрузился целиком в созерцание произведения. Оно необыкновенно растрогало принца, он еле оторвался от картины. Видно было, что художник разделяет в душе выбор принца: он упрямо не желал продавать эти картины по отдельности и потребовал за все три полторы тысячи цехинов. Принц предложил ему половину суммы за одну «Мадонну», но художник настаивал на своем условии, — и кто знает, что произошло бы, если бы не нашелся более решительный покупатель. Через два часа все три картины были проданы, больше мы их не видели. Вот об этой-то «Мадонне» и вспомнил сейчас принц.

— Я стоял, — продолжал он, — стоял как потерянный, не сводя с нее глаз. Она не заметила меня; ей не помешал мой приход, настолько она была погружена в свою молитву. Она молилась своему Богу, а я молился ей[99]. Да, я молился на нее! Ни изображения святых, ни алтари, ни свечи не напомнили мне о молитве, а тут я внезапно ощутил такое благоговение, словно попал в святая святых. Сознаться ли вам? В эту минуту я непоколебимо верил в того, чье изображение сжимала ее прекрасная рука. Я читал его слово в ее глазах. Как я благодарен ей за проникновенную молитву! Она показала мне истинного Бога, я вместе с ней поднялся к Нему на небеса.

Потом она встала, и только тут я снова пришел в себя. Смущенный, оробевший, я отступил в сторону, и шум моих шагов заставил ее оглянуться на меня. Неожиданная близость чужого человека, должно быть, удивила ее, моя дерзость могла показаться обидной, однако ничего этого я не увидел во взгляде, который она бросила на меня. Спокойствие, невыразимое спокойствие было в ее глазах, ласковая улыбка сияла на ее лице. Она спускалась со своего неба, и я был первым счастливым существом, на которое пал ее благосклонный взор. Но она еще парила на последней ступени молитвы, она еще не коснулась земли.

В другом углу капеллы кто-то зашевелился. С церковной скамьи, за моей спиной, встала пожилая дама. До тех пор я ее не замечал. Она сидела в нескольких шагах от меня и, вероятно, видела меня все время. Это смутило меня, я опустил глаза; и обе дамы прошелестели мимо.

Я смотрел, как они шли по длинному проходу церкви. Теперь видна была вся ее прекрасная осанка. Какое обаятельное величие! Какое благородство в походке! Она кажется совсем другой, — в ней новая грация, вся она уже не та. Медленно проходят они по церкви. Я иду за ними, издали, робко, не зная — посметь мне догнать их или не посметь? Неужели она не подарит мне еще один взгляд? А может быть, она взглянула на меня мимоходом, когда я был не в силах поднять на нее глаза? О, как мучительно было это сомнение!

Они останавливаются, а я... я не могу сдвинуться с места. Пожилая дама, мать или, может быть, родственница, заметила распустившиеся в беспорядке прелестные волосы и остановилась, чтобы их поправить, дав своей спутнице подержать зонтик. О, как я желал, чтобы волосы пришли в еще больший беспорядок, чтобы руки никак не могли бы справиться с ними!

Туалет закончен, они приближаются к дверям. Я ускоряю шаги. Незнакомка почти скрылась, потом совсем исчезла, мелькает только тень ее платья; она ушла — нет, вернулась! — она уронила цветок, наклонилась, подымает его, оглядывается. Не на меня ли? Кого же еще искать ей глазами в этих нежилых стенах? Значит, я для нее уже не чужой, значит, и меня она оставила тут, как свой цветок. Милый мой Ф***, мне стыдно вам признаться, как по-детски объяснил я этот взгляд, который, быть может, предназначался совсем не мне.

Я попытался рассеять сомнения принца.

— И вот что удивительно, — продолжал принц после долгого молчания. — Можно ли не знать о чем-то, никогда не тосковать об этом, а через миг жить только этим одним? Может ли единый миг разъять человека на два совершенно разные существа?[100] С той минуты, как я увидел ее, с тех пор как этот образ живет во мне, живет и неистребимое, могучее чувство, — мне было бы так же немыслимо вернуться к радостям и желаниям вчерашнего дня, как к забавам моего детства; нельзя никого любить, кроме нее, в этом мире для меня никто более не существует.

— Но вспомните, дорогой мой принц, в каком возбужденном состоянии вы были, когда вас поразила эта встреча, какое стечение обстоятельств помогло вашему воображению. Из яркого, ослепительного света, из уличного шума вы вдруг попали в полумрак, в молчание и целиком предались чувствам, которые, как вы сами признались, были вызваны в вашей душе величавой тишиной храма и созерцанием прекрасных произведений искусства, кои всегда заставляют человека глубже постигать красоту, особенно в одиночестве, как вам казалось. И там, где не думали никого встретить, вы неожиданно увидели девушку необычайной красоты — в этом я вам охотно верю, — которая от выгодного освещения, от удачной позы и выражения молитвенного экстаза казалась еще прекраснее. Разве удивительно, что ваша воспаленная фантазия сотворила из всего этого нечто идеальное, какое-то неземное совершенство?

— Разве фантазия может сотворить то, чего она никогда не знала?[101] А в моем воображении нет ничего, что я мог бы сравнить с этой картиной. Нерушимо, неизгладимо, как в миг созерцания, живет она в моей памяти. У меня нет ничего, кроме этого образа, но я не променяю его на весь мир!

— Дорогой мой принц, ведь это любовь!

— Неужели необходимо искать имя моему счастью? Любовь! Не унижайте мои чувства словом, которым злоупотребляют тысячи мелких душонок! Но кто испытывал то, что испытываю я? Такого существа еще не создавал мир, а разве слово может существовать раньше чувства? Это новое, неповторимое чувство возникло заново, вместе с этим новым, неповторимым существом, оно мыслимо только по отношению к этому существу! Любовь! Нет, от любви я застрахован!

— Вы послали Бьонделло, вероятно, для того, чтобы пойти следом за вашей незнакомкой, собрать о ней нужные сведения? Какие же вести принес он вам?

— Бьонделло ничего не узнал, вернее — почти ничего. Он следовал за ней от самых церковных дверей. Пожилой, приличного вида мужчина, похожий скорее на местного горожанина, чем на слугу, подошел, чтобы проводить ее к гондоле. Множество нищих выстроилось на ее пути, и каждый отходил от нее с довольным лицом. При этом, говорит Бьонделло, он мог рассмотреть ручку, на которой блистали драгоценные кольца.

Со своей спутницей она перекинулась словами, которых Бьонделло не понял. Он утверждает, что разговор шел по-гречески. Так как им нужно было пройти до канала довольно далеко, на улице стал собираться народ: прохожие останавливались перед этим изумительным видением. Никто не знал ее, но красота — прирожденная королева. Все почтительно уступали ей дорогу. Она опустила на лицо черную вуаль, ниспадавшую до пояса, и торопливо пошла к гондоле. Бьонделло не спускал глаз с гондолы, покуда она плыла вдоль всего канала Джудекки[102], но дальше следить он не смог из-за собравшейся толпы.

— Но приметил ли он, по крайней мере, гондольера? Сможет ли он потом узнать его?

— Да, он надеется найти гондольера, хотя он с ним и не знаком. Нищие, которых он расспрашивал, ничего не могли сообщить ему, кроме того, что синьора уже несколько недель, по субботам, появляется тут и всегда раздает им золотые. Он выменял и принес мне монету, — это был голландский дукат[103].

— Значит, она гречанка и, как видно, знатна или, по крайней мере, богата, да к тому же и благотворительница. На первый раз этого достаточно, ваша светлость, — даже, пожалуй, слишком достаточно! Но как гречанка оказалась в католическом храме?

— А почему бы и нет? Может быть, она переменила веру. Но, конечно, тут во всем кроется тайна. Почему она приходит раз в неделю? Почему именно по субботам и именно в эту церковь, которая, по словам Бьонделло, совсем заброшена? Но не позже ближайшей субботы все должно разрешиться! А до тех пор, милый мой друг, помогите мне перелететь через эту пропасть, вырытую временем! Нет, напрасны старания! Дни и часы тащатся медленным шагом, а у моей тоски растут крылья!

— Но что будет, когда наступит тот самый день, ваша светлость, что должно произойти?

— Как что? Я увижу ее! Я выпытаю, где она живет, кто она такая. Кто она? Не все ли мне равно? То, что я видел, сделало меня счастливым, значит, я уже знаю, что может меня осчастливить.

— А наш отъезд из Венеции? Ведь он назначен в начале будущего месяца.

— Разве я знал заранее, что в Венеции скрыто для меня такое сокровище? Вы спрашиваете о моей прошлой жизни. Я говорю вам, что я начал жить только сегодня и буду жить только сегодняшним днем.

Мне показалось, что сейчас самое время сдержать слово, данное маркизу. Я объяснил принцу, что его дальнейшее пребывание в Венеции никак не соответствует плачевному состоянию его финансов и что, в случае если он останется после срока, назначенного для отъезда, он не сможет рассчитывать на поддержку своего двора. Тут я узнал одно обстоятельство, бывшее для меня до сих пор скрытым: а именно, что сестра принца, владетельная герцогиня ***, предпочитая его другим братьям, тайно посылала принцу значительные суммы, которые она с готовностью удвоит, если собственный двор принца оставит его без помощи. Эта сестра, как вы знаете, религиозна и мечтательна и считает, что значительные сбережения, которые она делает при скромном своем образе жизни, нигде не найдут лучшего употребления, чем у брата, чья мудрая благотворительность ей хорошо известна, — к брату она вообще относится с восторженной любовью и уважением. Я давно знал, что между ними существуют очень близкие отношения и постоянный обмен письмами, но, так как до сих пор все расходы принца вполне покрывались его обычными доходами, я ни разу не напал на этот сокровенный источник помощи. Значит, ясно, что у принца были и другие расходы, которые являлись для меня тайной и до сих пор остались ею. Но, если судить по его характеру, все его траты, конечно, таковы, что могут только сделать ему честь. И я еще посмел вообразить, что проник в его душу! После такого открытия мне казалось еще менее приемлемым передать ему предложение маркиза; но, к моему немалому удивлению, оно было принято без всяких затруднений. Принц уполномочил меня договориться с маркизом, как я сочту нужным, и тотчас же покончить с ростовщиком. Сестре он решил написать немедленно.

Мы расстались уже под утро. Хотя происшествие сие мне неприятно по многим причинам — да так оно и должно быть, — самое досадное в этом деле, что оно угрожает продлить наше пребывание в Венеции. Зарождающаяся страсть принца, по моим ожиданиям, скорее пойдет ему на пользу, чем во вред. Может быть, она и есть сильнейшее средство, чтобы низвести его от метафизических мечтаний к простой человеческой жизни; надеюсь, что и для этого чувства наступит обычный кризис, и, как искусственно привитая болезнь[104], оно унесет с собой и старое заболевание.

Прощайте, дорогой друг! Я описал Вам все под свежим впечатлением. Почта сейчас уходит. Вы получите это письмо вместе с предыдущим.

Барон фон Ф*** — графу фон О*** Письмо шестое

20 июля

Этот Чивителла — самый услужливый человек на свете. Не успел принц уйти от меня вчера, как я получил записку от маркиза, где он настойчиво напоминал мне об известном деле. Я тотчас послал ему от имени принца расписку на шесть тысяч цехинов. Не прошло и получаса, как мне ее вернули вместе с двойной суммой денег в векселях и в звонкой монете. Принц в конце концов согласился взять двойную сумму, но расписку с обязательством вернуть долг через шесть недель мы тут же отослали маркизу.

Вся эта неделя прошла в поисках таинственной гречанки. Бьонделло пустил в ход свои связи, но пока что понапрасну. Правда, он нашел гондольера, но тот не сказал ничего путного, кроме того, что он отвез обеих дам на остров Мурано[105], где их ждали двое носилок. Он счел их англичанками, так как они говорили на чужом языке и расплатились с ним золотом. Спутника их он тоже не знал; ему показалось, что он похож на одного владельца зеркальной мастерской в Мурано. Теперь мы, по крайней мере, знали, что нам нечего искать ее в Джудекке и что она, по всей вероятности, жительница острова Мурано. Беда была в том, что по описаниям принца ни один человек, к сожалению, не мог ее себе представить. Именно та страстная сосредоточенность, с какой он вбирал ее образ, помешала ему разглядеть ее как следует — он был слеп ко всему, на что другие прежде всего обратили бы внимание. По его описаниям можно было скорее попытаться найти ее на страницах Тассо[106] или Ариосто[107], нежели на венецианском острове. Кроме того, расспросы приходилось вести с величайшей осторожностью, дабы не возбудить лишних подозрений. Так как Бьонделло был единственным человеком, кроме принца, который видел незнакомку хотя бы под вуалью и, следовательно, мог ее узнать, он старался оказаться одновременно во всех местах, где можно было ожидать встречи с ней; и жизнь этого бедняги в течение всей недели превратилась в сплошную беготню по улицам Венеции. В греческой церкви поиски были особо настойчивыми, но и там ничего не добились, и принцу, чье нетерпение возрастало с каждым обманутым ожиданием, пришлось утешиться надеждой на будущую субботу.

Он пребывал в страшном беспокойстве. Ничто не отвлекало его, ни на чем он не останавливал внимания, все его существо было охвачено лихорадочным волнением. Для общества он погиб, а в одиночестве его недуг разрастался. И словно назло, никогда его так не осаждали гости, как именно в эту неделю, — прослышав о его скором отъезде, все толпой устремились к нему. Приходилось занимать визитеров, чтобы отвести от принца их назойливую подозрительность; приходилось занимать и самого хозяина, чтобы отвлечь его мысли. Это затруднительное положение и навело Чивителлу на мысль о карточной игре; и для того чтобы избавиться от лишних посетителей, он предложил играть крупно. Маркиз, кроме того, надеялся хотя бы временно пробудить в принце интерес к игре, который приглушил бы его романтическую страсть; и он считал, что мы всегда потом сумеем избавить его от увлечения картами.

— Карты, — говорил Чивителла, — не раз уберегали меня от всяческих безумств, которые я готовился совершить, и часто исправляли то, что уже было сделано. Игра в «фараон» нередко возвращала мне спокойствие и трезвость, которые я терял от взгляда прекрасных глаз; и напротив — женщины никогда не имели надо мной такой власти, как в те дни, когда у меня не было денег на игру.

Не стану вдаваться в рассуждения, был ли Чивителла прав, но средство, на которое мы с ним напали, оказалось гораздо опаснее, чем зло, которому оно должно было помочь. Игра, сначала привлекавшая принца только благодаря большому риску, вскоре совсем захватила его. Он был окончательно выбит из колеи, — во все, за что он ни брался, он вкладывал безудержную страстность, все делал с горячностью и нетерпением, охватывавшими его. Вы знаете его равнодушие к деньгам — теперь оно перешло в полнейшее безразличие. Червонцы текли у него меж пальцев, как вода. Он почти непрерывно проигрывал, потому что играл без всякого внимания.

Он проигрывал огромные деньги, потому что отчаянно рисковал. Милый мой О***, сердце мое трепещет, когда я пишу эти строки: за четыре дня он лишился двенадцати тысяч цехинов и еще многого сверх того.

Не упрекайте меня ни в чем. Я и без того горько виню себя. Но разве в моей власти было этому воспрепятствовать? Разве принц послушался бы меня? Что я мог еще предпринять, как только пытаться его удержать? Я и делал все, что в моих силах. Тут я вины за собой не чувствую.

Чивителла проиграл довольно много. Я выиграл около шестисот цехинов. Беспримерная неудача принца вызвала пересуды, из-за чего ему тем более нельзя выйти из игры. Чивителла, которому доставляет явную радость видеть, что принц обязан ему, тотчас ссудил его необходимой суммой. Брешь заткнута, но принц должен маркизу двадцать четыре тысячи! О, как мне хочется скорее получить сбережения богобоязненной сестры принца! Неужели все князья таковы, милый мой друг? Принц держится так, будто оказывает маркизу большую честь, а тот — тот неплохо играет свою роль.

Чивителла старается успокоить меня тем, что именно этот колоссальный проигрыш, эта громадная неудача послужит сильнейшим средством образумить принца. О деньгах беспокоиться нечего. Для него самого сия брешь совершенно нечувствительна, и он готов в любую минуту ссудить принца втройне. Да и кардинал подтвердил мне, что его племянник говорит совершенно искренне и что он, кардинал, сам с готовностью за него поручится.

Но самое грустное то, что все эти невероятные жертвы отнюдь не достигли цели. Можно было предположить, что принц хотя бы заинтересовался игрой. Ничуть не бывало! Его мысли витали где-то далеко, и страсть, которую мы надеялись подавить, еще больше разгоралась от невезения. Когда предстоял решающий ход и все в ожидании теснились вокруг карточного стола, он искал глазами Бьонделло, чтобы угадать по выражению его лица, не принес ли тот какие-либо новости. Бьонделло ничего не приносил, а карта всегда проигрывала.

Впрочем, деньги попали в руки людей весьма нуждающихся. Несколько сиятельных лиц, которые, как говорят злые языки, сами носили с рынка в своих сенаторских шапках провизию для весьма скромного обеда, переступили наш порог нищими, а ушли состоятельными людьми. Чивителла, указывая мне на них, говорил:

— Смотрите, сколько бедняков выиграло на том, что одна умная голова закружилась! И мне это нравится! Это так благородно, так истинно по-королевски! Великий человек даже своими заблуждениями должен делать других счастливыми и, как поток, вышедший из берегов, оплодотворять соседние нивы.

Да, Чивителла мыслит благородно и смело, но наш принц задолжал ему двадцать четыре тысячи цехинов!

Наконец настала долгожданная суббота, и мой господин не стал медлить и сразу после обеда поехал в ***скую церковь. Он занял место в той же капелле, где впервые увидел свою незнакомку, но так, чтобы не сразу попасться ей на глаза. Бьонделло получил приказание стать на страже у церковных дверей и там завязать знакомство с провожатыми дамы. Я взял на себя обязанность сесть в качестве случайного спутника в ту же гондолу, что и незнакомка, и проследить, куда она поедет, если раньше о ней ничего не удастся узнать. В том месте, где она, по словам гондольера, высадилась в первый раз, мы наняли две пары носилок. Кроме того, принц велел камер-юнкеру фон 3*** следовать за незнакомкой в особой гондоле. Сам принц хотел без помех отдаться созерцанию своей красавицы и, если возможно, попытать счастья там же, в церкви. Чивителлу решили не вмешивать, так как он пользуется очень дурной репутацией у женщин Венеции, и его присутствие могло вызвать подозрение у незнакомки. Вы сами видите, любезный граф, мы сделали все, чтобы не упустить нашу прекрасную даму.

Никогда, должно быть, ни в одной церкви не возносились столь жаркие моленья, и никогда они не были обмануты столь жестоко. До самого захода солнца принц ждал ее, вздрагивая от ожидания при каждом шуме близ капеллы, при каждом скрипе церковных дверей, ждал целых семь часов — гречанка не появилась! Не стану говорить Вам о его настроении. Вы знаете, что такое несбывшаяся надежда, к тому же надежда, которой человек только и жил семь дней и семь ночей.

Барон фон Ф*** — графу фон О*** Письмо седьмое

Июль

Таинственная незнакомка принца вызвала в памяти маркиза Чивителлы романтическое происшествие, свидетелем которого не так давно был он сам, и, чтобы рассеять принца, он с готовностью принялся нам рассказывать. Я излагаю этот рассказ его же собственными словами. Но в изложении моем пропадает та живость, которая делает столь занимательным все, о чем бы он ни говорил.

— Прошлой весной, — начал Чивителла, — имел я несчастье восстановить против себя испанского посла, который на семидесятом году жизни впал в безумие и женился на восемнадцатилетней римлянке, надеясь, что будет обладать ею один. Его месть преследовала меня, и друзья посоветовали мне скрыться на время, дабы избежать последствий и выждать, покуда рука природы или полюбовная сделка не избавят меня от этого опасного врага. Но я был не в силах навсегда расстаться с Венецией и поэтому поселился в отдаленном месте на Мурано, где под чужим именем снял уединенный дом; днем я прятался, а ночи посвящал друзьям и удовольствиям.

Окна мои выходили в сад, который с западной стороны граничил с монастырской оградой, а с востока, словно полуостровок, вдавался в лагуну[108]. Сад был чудесный, но посещали его редко. На рассвете, когда друзья меня покидали[109], я обыкновенно ненадолго задерживался у окна, чтобы посмотреть, как над заливом восходит солнце, пожелать ему доброй ночи, а затем уж отправлялся спать. Если вам еще не довелось испытать такое наслаждение, дорогой принц, я советую вам полюбоваться этим великолепным зрелищем, и именно там: лучшего места, пожалуй, не сыскать во всей Венеции. Багрянец ночи простирается над водами, и золотая дымка, предвестница восхода, окаймляет дальний край лагуны. Небо и море замирают в ожидании, миг — и солнце появляется во всем своем блеске, волны пламенеют — что за дивное зрелище!

Однажды на заре, наслаждаясь, по обыкновению, этой чарующей картиной, я вдруг замечаю, что любуюсь ею не один. Мне чудятся в саду человеческие голоса; и, взглянув в том направлении, откуда они доносятся, я вижу, что к берегу пристает гондола. Несколько мгновений спустя в саду появляются люди и медленным шагом, словно прогуливаясь, бредут вверх по аллее. Я уже могу различить их — это мужчина и женщина, и с ними — негритенок. Женщина в белом платье, на пальце у нее сверкает бриллиант. Больше в полумраке ничего разглядеть нельзя.

Любопытство мое разгорелось. Бесспорно, это свидание двух влюбленных. Но почему же в таком месте и в столь неурочное время? Было не более трех часов утра, и все вокруг еще окутывал сумрак. Случай этот мне показался необычным, к тому же он походил на завязку романа. Мне захотелось дождаться развязки. Внезапно густая чаща скрыла пару из виду, и мне пришлось долго ждать, пока они показались вновь. Между тем в саду послышалось мелодичное пение. Это пел гондольер, чтобы скоротать время, где-то невдалеке ему вторил один из его товарищей. То были стансы из Тассо[110]; время и место гармонировали с песней, и мелодия чудесно звенела в глубокой тишине.

Тем временем рассвело, и предметы обозначились явственнее. Я поискал глазами своих незнакомцев. Вижу, они бредут рука об руку по широкой аллее, то и дело останавливаясь. Но вот они повернулись ко мне спиной и удаляются от моего дома. По осанке дамы я заключаю, что она принадлежит к высшему сословию, а по благородному изяществу и ангельской красоте ее стана — что она необыкновенно хороша собой. Они, по-видимому, мало говорили, но все же дама говорила больше, чем ее спутник. Казалось, они совсем не обращают внимания на великолепное зрелище восходящего солнца.

Пока я ходил за подзорной трубой и наводил ее, чтобы получше разглядеть этих странных посетителей, они вдруг снова исчезли в боковой аллее, и прошло немало времени, прежде чем я увидел их опять. Солнце совсем уже взошло; вот они подходят близко к моему окну, и я вижу их лица... Что за небесное видение предстало глазам моим! Было то игрой моего воображения или же освещение создало такую волшебную картину? Мне показалось, что передо мной неземное существо, и я зажмурился, не в силах вынести этого ослепительного сияния. Что за грация, и при этом столько величия! Что за одухотворенность, что за благородство при такой цветущей юности! Тщетны были бы все мои попытки описать ее. До той минуты я и не знал, что такое красота.

Увлекшись разговором, она остановилась неподалеку от меня, и я имел полную возможность любоваться ее чудной красотой, позабыв обо всем на свете. Но когда взор мой упал на ее спутника, то тут даже ее красота перестала приковывать мое внимание. То был, как мне показалось, мужчина в расцвете лет, несколько худощавый, высокого роста, величественной осанки. Я никогда еще не видел лица, озаренного таким умом, таким благородством, такой божественной мыслью. Хотя я и знал, что заметить меня невозможно, но все же не мог выдержать его пронизывающего взгляда, молнией сверкавшего из-под темных бровей. Вокруг его глаз лежала смутная тень грусти, а выражение доброты в очертаниях губ смягчало печальную суровость, омрачавшую лицо. Весь его облик производил необычайное впечатление, еще усиленное тем, что характер лица у него был не европейский, а одежда, подобранная смело и с неподражаемым вкусом, представляла как бы смесь из одеяний разных народов. По рассеянному взору можно было предположить в нем мечтателя, но манеры и осанка обличали человека опытного и светского.

Тут Ц***, который, как вам известно, непременно должен высказать все, что думает, не выдержал.

— Это наш армянин! — воскликнул он. — Это мог быть только наш армянин, и никто другой!

— Что за армянин, осмелюсь спросить? — полюбопытствовал Чивителла.

— Да разве вы еще не слыхали об этой нелепой истории? — спросил принц. — Но не будем отвлекаться. Ваш незнакомец начинает интересовать меня. Продолжайте же свой рассказ!

— В поведении его было нечто непостижимое. Когда незнакомка смотрела в сторону, он бросал на нее взор, полный муки и страсти, но стоило ей взглянуть на него, как он опускал глаза. «Может быть, этот человек не в своем уме?» — подумал я. Право же, я готов был простоять целую вечность, наблюдая за ними.

Кустарник снова скрыл их от моего взора. Долго, долго ждал я их появления, но — напрасно. Наконец мне удалось вновь увидеть их, из другого окна.

Они стояли у фонтана, на некотором расстоянии друг от друга, погрузившись в глубокое молчание. Вероятно, они стояли так уже довольно долго. Ее открытый вдумчивый взор был пытливо устремлен на него: казалось, она читает каждую мысль на его челе. Он же, словно не находя в себе мужества прямо смотреть на нее, украдкой ловил ее образ на зеркальной поверхности воды или пристально глядел на дельфина, бросавшего в бассейн фонтана водяную струю. Кто знает, сколько продлилась бы эта безмолвная игра, если бы дама могла ее выдержать. С трогательной нежностью красавица подошла к нему, обняла и поднесла его руку к своим губам. Он принял эту ласку с холодным равнодушием и оставил без ответа.

Но что-то в этой сцене меня тронуло. Мне стало жаль его, а не ее. Казалось, в груди этого человека происходит страшная борьба: непреодолимая сила влекла его к ней, а чья-то невидимая рука удерживала. Безмолвна, но мучительна была эта борьба, а соблазн так близок, так прекрасен. «Нет, — подумал я, — ему не справиться; он не устоит, не может устоять».

Вот он незаметно кивнул, и негритенок исчез. Я ожидал чувствительной сцены, коленопреклонения, просьб о прощении, примирения, скрепленного тысячью поцелуев. Ничуть не бывало. Этот непонятный человек вынимает из бумажника запечатанный пакет и подает его своей спутнице. При виде пакета она опечалилась, слезы набежали ей на глаза.

После краткого молчания они отходят от фонтана. Из боковой аллеи к ним приближается пожилая дама, которая все время держалась поодаль, — я только сейчас ее заметил. Они пошли медленно, обе женщины занялись разговором, и, воспользовавшись этим, мужчина незаметно отстал от них. В нерешительности смотрит он на нее, останавливается, бросается вперед, снова замирает — и вдруг скрывается в кустарнике. Молодая дама наконец оглянулась. Заметив, что его нет, она забеспокоилась. Вот она останавливается, видимо, поджидая его. Но он не идет. Она испуганно глядит по сторонам, ускоряет шаг. И я тоже взглядом обыскиваю весь сад. Он не появляется. Его нет нигде.

Вдруг с канала доносится всплеск, и я вижу, как отчаливает гондола. Это он. Я насилу удержался, чтобы не вскрикнуть. Теперь мне все ясно — то была сцена прощания.

Незнакомка, по-видимому, догадывается о том, что мне уже ясно. Стремительно бежит она к берегу, так что пожилая дама не может поспеть за нею. Но поздно — гондола летит стрелою, и лишь белый платок развевается вдалеке. Вскоре и обе женщины переправились на другой берег.

Я уснул, а потом, очнувшись после недолгого сна, невольно посмеялся над своими грезами. Фантазия моя продолжила сие происшествие во сне, и явь словно смешалась со сном. Прелестная, как гурия[111], девушка, которая на утренней заре бродит с любовником в заброшенном саду под моими окнами; любовник, не умеющий воспользоваться такой минутой, — все это показалось мне фантазией, возможной разве что во сне и простительной только спящему. Но сон был так пленителен, что мне захотелось, чтобы он повторялся вновь и вновь, да и сад стал мне как-то милее, после того как мое воображение населило его существами столь прекрасными. Несколько хмурых дней, последовавших за этим утром, заставили меня покинуть окно; но в первый же ясный вечер я снова невольно выглянул в сад. Судите сами о моем изумлении, когда я сразу увидел, как мелькнуло белое платье моей незнакомки. Это была она. В самом деле — она. Значит, то был не сон.

С нею была та же пожилая дама, теперь она вела за руку маленького мальчика. Сама незнакомка шла поодаль, погруженная в свои мысли. Она обошла все места, которые стали ей дороги с того раза, как она посетила их вместе со своим спутником. Особенно долго стояла она у фонтана; устремив неподвижный взгляд на воду, она, казалось, напрасно искала там милый образ.

В первый раз необычайная ее красота сразу захватила меня, а сейчас она овладевала мной мягко и настойчиво, но с прежней силой. Теперь я мог без помехи созерцать это небесное видение. Изумление, которое я испытал, увидав ее впервые, незаметно сменилось светлой радостью. Окружавший ее ореол рассеялся, и я увидел в ней лишь прекраснейшую из женщин, воспламенившую мои чувства. В эту минуту я твердо решил: она должна стать моею.

Пока я раздумывал, сойти ли мне вниз и приблизиться к незнакомке или, прежде чем осмелиться на это, разузнать, кто она, — в монастырской ограде вдруг отворилась маленькая калитка, и из нее вышел монах-кармелит[112]. Заслышав шорох, дама обернулась и быстрым шагом направилась ему навстречу. Он вынул из-за пазухи какую-то бумагу, дама порывисто схватила ее, и лицо ее озарилось горячей радостью.

В этот самый миг появляются мои обычные вечерние гости, и я вынужден отойти от окна. Я всячески стараюсь даже не подходить к окну, ибо не хочу, чтобы ее увидел кто-нибудь другой. Целый час я вынужден ждать, снедаемый мучительным нетерпением, наконец мне удается выпроводить докучливых гостей. Я подбегаю к окну, но никого уже нет!

Схожу вниз — в саду ни души. На канале — ни одной гондолы[113]. Нигде ни следа людей. Я не знаю, откуда она явилась, куда исчезла. Брожу по саду, озираясь по сторонам, и вдруг вижу, что-то белеет на песке. Я подхожу и поднимаю листок, сложенный в виде письма. Не иначе как письмо, переданное ей кармелитом. «Счастливая находка! — вырвалось у меня. — Это письмо откроет мне тайну, оно сделает меня властителем ее судьбы».

На письме печать[114] в виде сфинкса; на нем нет адреса, оно написано шифром, но это меня не испугало — я умею разбирать шифры. Я торопливо списываю письмо — ведь можно ожидать, что она тотчас же хватится и возвратится его искать. Не найдя письма, она, пожалуй, решит, что в саду побывало много людей, а это открытие может навсегда отпугнуть ее. Тогда прощайте все мои надежды!

Как я предполагал, так и вышло. Едва я закончил, как она вновь появилась со своей прежней спутницей, и начались лихорадочные поиски. Я прикрепляю письмо к куску черепицы, сорванной мной с крыши, и бросаю его в такое место, где она непременно должна пройти. Она находит письмо, и ее пленительная радость служит наградой моему великодушию. Внимательно и тревожно разглядывает она листок со всех сторон, словно пытаясь угадать, не коснулась ли его нечестивая рука, но удовлетворенное выражение, с которым она прятала письмо, показало мне, что у нее не мелькнуло и тени подозрения. Она пошла назад и, обернувшись, казалось, послала на прощанье благодарный взгляд богам — хранителям сада, которые так верно сберегли тайну ее сердца.

Тотчас бросился я расшифровывать сие послание. Я перепробовал шифры нескольких языков: наконец мне удалось разобрать его с помощью английского. Содержание письма так поразило меня, что я запомнил его слово в слово...

Мне помешали. Докончу в другой раз[115].

Барон фон Ф*** — графу фон О*** Письмо восьмое

Август

Нет, дорогой друг. Вы несправедливы к доброму Бьонделло. Право же, Ваши подозрения ложны. Вы вольны думать об итальянцах что угодно, но этот честен.

Вам кажется странным, чтобы человек, отличающийся столь редкими талантами и столь примерным поведением, мог поступить в услужение, не преследуя при этом тайных целей; отсюда Вы заключаете, что цели его подозрительны. Но почему? Разве есть что-нибудь необычное в том, что человек умный и достойный стремится снискать расположение сиятельного лица, во власти которого составить его счастье? Разве есть в этом что-нибудь зазорное? И разве Бьонделло не показывает достаточно ясно, что его преданность принцу небескорыстна? Он ведь признался принцу, что хочет обратиться к нему с одной заветной просьбой. Эта просьба, без сомнения, и раскроет нам его тайну. Конечно, может, у Бьонделло и есть тайные цели, но отчего же им не быть невинными?

Вас удивляет, что в первые месяцы, когда мы еще имели удовольствие пользоваться Вашим обществом, Бьонделло скрывал все те таланты, которыми блещет теперь, и ничем не привлекал к себе внимания. Это правда; но разве был у него тогда случай показать себя? Ведь в то время принц еще не так нуждался в его услугах, а прочие таланты Бьонделло открылись нам случайно.

Но совсем недавно он дал нам новое доказательство своей преданности и честности, и оно должно развеять все Ваши сомнения. За принцем следят, собирают тайные сведения о его образе жизни, знакомствах и состоянии. Не знаю, кому это любопытно. Однако послушайте дальше.

Есть здесь, на острове Св. Георгия, одна таверна, куда Бьонделло частенько наведывается; может, что-нибудь и влечет его туда, не знаю. Как-то на днях заходит он в эту таверну и застает там целое общество адвокатов и чиновников — всё весельчаки и старые его приятели. Все удивлены, обрадованы встречей с ним, былое знакомство возобновляется, каждый рассказывает, как текла его жизнь. Бьонделло тоже просят поведать о себе. История его немногословна. Ему желают удачи на новом поприще, говорят, что уже наслышаны о роскошном образе жизни принца фон ***, о его особой щедрости к тем, кто умеет хранить тайны; всем известна его дружба с кардиналом А***, пристрастие к игре и прочее. Бьонделло изумлен. Его шутливо журят за то, что он напускает на себя таинственность, — ведь все знают, что он поверенный принца; два адвоката усаживают его между собой, бутылка живо пустеет; его понуждают пить, он отнекивается, говорит, что не переносит вина, но все же пьет, дабы притвориться пьяным.

— Да, — изрекает наконец один адвокат, — ты, Бьонделло, свое дело знаешь, но только не совсем, а лишь наполовину.

— Чего же мне еще недостает? — спрашивает Бьонделло.

— Хранить тайны ты умеешь, — вставляет другой адвокат, — а вот выгодно сбывать их не научился.

— А разве найдется покупатель? — интересуется Бьонделло.

Тут прочие посетители вышли из комнаты, он остался с двумя адвокатами с глазу на глаз, и они заговорили с ним без обиняков. Короче говоря, они просили его поставлять сведения об отношениях принца с кардиналом и его племянником, раскрыть им источник, откуда принц черпает средства, и передавать в их руки письма, адресованные графу фон О***. Бьонделло обещал дать ответ в другой раз, но так и не смог выведать, кем они подосланы. Судя по щедрому вознаграждению, которое они ему посулили, все это интересует какого-то очень богатого человека.

Вчера вечером он рассказал моему господину о случившемся. Тот сперва хотел было тут же схватить этих посредников, но Бьонделло стал возражать. Ведь их все равно пришлось бы отпустить на свободу, и тогда он лишился бы всякого доверия с их стороны и сама жизнь его могла бы оказаться в опасности. Весь этот народ заодно, все стоят друг за друга, он предпочел бы восстановить против себя весь Высокий совет Венеции[116], нежели прослыть предателем между ними; да и принцу он более не сможет быть полезен, потеряв доверие этой публики.

Мы думали и гадали, от кого бы сие могло исходить. Кому же в Венеции так интересно знать, что мой господин получает и что тратит, каковы его отношения с кардиналом А*** и о чем я пишу Вам? Быть может, это все еще происки принца фон ** д **? Или тут снова действует армянин?

Барон фон Ф*** — графу фон О*** Письмо девятое

Август

Принц утопает в блаженстве и любви. Он нашел свою гречанку! Слушайте же, как было дело.

Некий приезжий, прибывший из Кьоджи[117], так описывал красоты этого города у залива, что принц захотел побывать там. Вчера он исполнил свое желание, и, дабы не возбудить всеобщего внимания и не вызвать липшего шуму, было решено, что господин мой поедет инкогнито, и сопровождать его будем только мы с 3*** и Бьонделло. Мы нашли корабль, направлявшийся туда, и купили для себя места. Общество там было весьма смешанное, но ничем не примечательное, и путешествие прошло без всяких приключений.

Кьоджа стоит на сваях, как и Венеция, в ней насчитывается около сорока тысяч жителей[118]. Знатных горожан там не много, но на каждом шагу встречаешь рыбаков или матросов. Всякий, на ком парик или плащ, считается богатеем; шапка и куртка — приметы бедняков. Город действительно красив, но только для тех, кто не видал Венеции.

Мы задержались там не надолго. Хозяин нашего суденышка набрал еще пассажиров, ему нужно было вовремя попасть в Венецию, да и принца ничто не удерживало в Кьодже. Все уже сидели по местам, когда мы поднялись на корабль. Так как в первом рейсе нам докучало общество других пассажиров, мы взяли для себя отдельную каюту. Принц спросил, кто еще прибыл. Доминиканец, ответили ему, и несколько дам, возвращающихся в Венецию. Наш принц не проявил к ним никакого любопытства и тотчас удалился в свою каюту.

Как и по пути туда, предметом нашего разговора и при возвращении была гречанка. Принц с жаром вспоминал, как она явилась ему в церкви, — мы то строили планы, то отвергали их, и время пролетело как одна минута: не успели мы оглянуться, как корабль причалил к Венеции. Несколько пассажиров, среди них и доминиканец, сошли на берег. Хозяин корабля прошел к дамам, которые, как мы только сейчас обнаружили, были от нас отделены тоненькой переборкой, и спросил, куда они прикажут доставить их.

— На остров Мурано, — ответили ему и назвали адрес.

— Остров Мурано! — воскликнул принц, и дрожь предчувствия словно пронзила его душу.

Не успел я ему ответить, как в каюту влетел Бьонделло:

— Знаете ли вы, в чьем обществе мы путешествуем? (Принц вскочил с места.) Она тут! Она сама! Я только что говорил с ее спутником!

Принц бросился на палубу. Каюта стала ему тесной, весь мир был ему тесен в этот миг. Тысячи чувств бушевали в нем, колени подкашивались, он то бледнел, то краснел. Я тоже дрожал вместе с ним от ожидания. Не могу вам описать наше состояние.

В Мурано корабль подошел к пристани. Принц выскочил на берег. Она вышла. Я прочел по лицу принца, что это она. С одного взгляда на нее исчезали всякие сомнения: никогда я не встречал существа более прекрасного, все описания принца бледнели перед действительностью. Увидев принца, она залилась густым румянцем. Вероятно, она слышала весь наш разговор и не сомневалась, что была предметом нашей беседы. Она выразительно взглянула на свою спутницу, словно хотела сказать: «Это он!» — и в смущении опустила глаза. С корабля на берег перекинули узкий трап, по которому ей предстояло пройти. Со страхом ступила она на доски, но, как мне показалось, не оттого, что боялась поскользнуться, а потому, что не могла пройти без посторонней помощи. И принц уже протянул руку, чтобы ее поддержать. Выхода не было; победив нерешительность, она приняла его руку и сошла на берег. От жестокого волнения принц пренебрег долгом вежливости: он совсем забыл о второй даме, ожидавшей такой же услуги, — да и о чем он мог помнить в ту минуту? Оказать эту услугу пришлось мне, и я пропустил начало разговора, который произошел между моим принцем и незнакомкой.

Он все еще держал ее руку в своей, — видно, по забывчивости, сам того не сознавая, подумал я.

— Не впервые, синьора... я... мы... — Он не находил слов.

— Кажется, вспоминаю, — пролепетала она.

— В ***ской церкви.

— Да, да, в ***ской церкви, — проговорила она.

— Мог ли я подозревать, что сегодня... так близко...

Тут она тихонько отняла у него руку. Он явно растерялся. Бьонделло, который успел переговорить с ее слугой, поспешил на помощь принцу.

— Синьор, — начал он, — дамы заказали носилки, но мы прибыли гораздо раньше, чем думали. Здесь поблизости есть сад, где можно переждать вдали от толпы.

Предложение было принято. И вы можете легко вообразить, с какой радостью откликнулся на это принц. До самого вечера мы пробыли в саду. Мне и Ц*** удалось занять пожилую даму, и принц мог без помехи беседовать с девушкой. Вы, конечно, поняли, что он не терял времени понапрасну, так как получил разрешение посетить свою даму. Сейчас, когда я Вам пишу, он находится у нее. Когда он вернется, я узнаю, что там было.

Вчера, по прибытии домой, мы наконец нашли долгожданные векселя от нашего двора, но к ним прилагалось письмо, страшно разгневавшее моего господина. Его отзывают ко двору, но в таком тоне, к какому он совершенно не привык. Он тотчас ответил в том же духе и решил остаться. Полученных денег как раз хватит заплатить проценты с суммы, которую он задолжал. Мы с горячим нетерпением ждем ответа от его сестры.

Барон фон Ф*** — графу фон О*** Письмо десятое

Сентябрь

Принц рассорился со своим двором, всякая денежная помощь оттуда прекращена.

Шесть недель, по истечении которых мой господин должен был расплатиться с маркизом, уже прошли, но до сих пор нет никаких векселей ни от кузена, у которого принц снова настойчиво просил помощи, ни от сестры. Вы, конечно, понимаете, что Чивителла ни о чем не напоминает, но тем упорнее помнит о долге сам принц. Наконец вчера вечером пришел ответ двора.

Незадолго до того мы перезаключили контракт с владельцем особняка, который нанимали, и принц объявил всем, что остается. Не говоря ни слова, мой господин протянул мне только что полученное письмо.

Можете ли Вы себе представить, любезнейший О***: при ***ском дворе отлично осведомлены обо всех обстоятельствах здешней жизни принца, и клевета сплела вокруг него отвратительный клубок лжи. «С неудовольствием услыхали мы, — говорилось, между прочим, в письме, — что принц с недавних пор, наперекор своей репутации, стал вести жизнь, совершенно противоположную его прежнему, достойному всяческой похвалы образу мыслей. Известно, что он безудержно предался женщинам и азартной игре, залез в долги, допускает к себе всяких духовидцев и шарлатанов, состоит в подозрительной связи с католическими прелатами и содержит свиту, которая ему и не по рангу, и не по средствам. Говорят даже, что он собирается довершить в высшей степени предосудительное поведение ренегатством и перейти в Католическую Церковь. Ежели он хочет снять с себя это последнее обвинение, он должен незамедлительно вернуться к своему двору... Одному из венецианских банкиров, которого принц должен поставить в известность о размере своих долгов, даны указания немедленно удовлетворить всех должников, но только после его отъезда, ибо при создавшихся обстоятельствах давать ему деньги в руки считается неразумным».

Что за обвинения и что за тон! Я взял письмо, перечитал его, желая найти хоть какие-нибудь смягчающие слова, но ничего не нашел и остался в полном недоумении.

Тут Ц*** напомнил мне о том, как у Бьонделло еще недавно выпытывали всякие сведения о принце. Время, содержание разговора, обстоятельства — все совпадало. Мы неправильно приписывали эти расспросы армянину. Теперь стало ясно, от кого они исходили. Ренегатство! Но в чьих же интересах так отвратительно и так низко оклеветали моего господина? Боюсь, что это фокусы принца ***ского, который во что бы то ни стало хочет убрать нашего принца из Венеции.

Принц молчал, устремив неподвижный взгляд перед собой. Его молчание напугало меня. Я бросился к его ногам.

— Ради Бога, ваша светлость, — крикнул я, — только не решайтесь на отчаянные поступки! Вы должны получить полное удовлетворение, и вы получите его. Предоставьте это дело мне. Пошлите меня туда. Отвечать на такие обвинения ниже вашего достоинства, но мне вы разрешите ответить за вас. Клеветник должен быть разоблачен, я открою глаза его ***ству.

В этом положении нас застал Чивителла, который с удивлением осведомился о причинах нашего огорчения. Ц*** и я промолчали. Но принц уже давно не делал никакой разницы между нами и им и к тому же был слишком возбужден, чтобы в эту минуту внять голосу разума, — и приказал нам сообщить содержание письма маркизу. Я помедлил было, но принц вырвал письмо у меня из рук и сам отдал его Чивителле.

— Я ваш должник, господин маркиз, — проговорил принц, после того как Чивителла с еще большим удивлением прочел письмо, — но пусть вас это не беспокоит. Дайте мне еще двадцать дней сроку, и вы будете удовлетворены.

— Светлейший принц, — воскликнул Чивителла, — неужто я заслужил это?!

— Вы не напоминали мне о долге. Я ценю вашу деликатность и благодарю вас за нее. Через двадцать дней, как сказано, вы будете полностью удовлетворены.

— Что такое? — спросил меня Чивителла растерянно. — При чем тут долг? Я ничего не понимаю!

Мы как могли объяснили ему, в чем дело. Он совершенно вышел из себя. Принц должен требовать удовлетворения, сказал он, это неслыханное оскорбление. А пока что он заклинает принца неограниченно пользоваться его состоянием и его кредитом.

Маркиз покинул нас, а принц все еще не сказал нам ни слова. Широкими шагами мерил он комнату из угла в угол — что-то необычное происходило в его душе. Наконец он остановился и пробормотал сквозь зубы:

— «Пожелайте же себе удачи. В девять часов он скончался».

В испуге смотрели мы на него.

— «Пожелайте себе удачи», — повторил он. — Я, я должен пожелать себе удачи, — ведь так он сказал, не правда ли? Что же он имел в виду?

— Почему вы сейчас вспомнили об этом?! — воскликнул я. — При чем тут его слова?

— Тогда я не понимал, чего хотел этот человек. Теперь я его понял! О, как невыносимо тяжело, когда над тобой существует господин...

— Дорогой мой принц!

— ...который к тому же дает это чувствовать! О, как сладко должно быть... Он снова умолк. Лицо его испугало меня. Никогда я не видал его таким.

— Самый презренный из подданных, — начал он опять, — или наследный принц — всё едино. Есть только одно различие меж людьми: повелевать — или повиноваться.

Он снова взглянул на письмо.

— Вы знаете человека, — продолжал он, — который осмеливается так писать ко мне. Разве вы поклонились бы ему на улице, если б судьба не сделала его вашим господином? Клянусь Богом, великое дело носить корону!

В подобном духе он говорил и дальше, и речь его была такова, что я не решусь доверить ее ни одному письму. При этом принц открыл мне одно обстоятельство, которое и поразило и перепугало меня, так как оно может иметь опаснейшие последствия. Да, мы глубоко заблуждались касательно семейных отношений при ***ском дворе[119].

Принц тут же ответил на письмо, и ответ был составлен в таком духе, что трудно было надеяться на хорошую развязку.

Вам, милейший мой О***, должно быть, интересно узнать наконец что-либо определенное о гречанке, но именно об этом я не могу Вам дать сколько-нибудь удовлетворительного объяснения. От принца ничего нельзя добиться, так как он посвящен в тайну и, вероятно, обязался тайну сию не раскрывать. Выяснилось только, что его возлюбленная не гречанка, как мы предполагали. Она немка, и притом самого знатного происхождения. По слухам, дошедшим и до меня, ее мать — особа чрезвычайно знатная. А ее самоё считают плодом несчастной любви, о которой шумела вся Европа. Тайные козни могучей руки заставили ее, согласно этой легенде, искать убежища в Венеции, и та же самая причина принуждает ее жить в уединении, что помешало принцу сразу узнать ее местопребывание. Все эти предположения подтверждаются глубоким уважением, с которым принц говорит о ней, и всеми предосторожностями, которые он соблюдает.

Его привязывает к ней неистовая страсть, растущая с каждым днем. В первое время она еще скупилась на свидания, но уже со второй недели часы разлуки становились все короче, и теперь не проходит дня, чтобы принц не ездил туда. По целым вечерам мы его не видим, и даже в те часы, когда он не бывает в ее обществе, мысли его заняты только ею. Он совершенно изменился. Он бродит как во сне, и трудно заставить его обратить хотя бы малейшее внимание на то, что раньше его интересовало. До чего же это дойдет, дорогой друг? Я дрожу за его будущее. Разрыв с двором поставил моего господина в унизительную зависимость от одного человека — маркиза Чивителлы. Он сейчас держит в руках все наши тайны, всю нашу судьбу. Будет ли он всегда мыслить столь же благородно, как теперь? Сохранятся ли и далее эти добрые отношения, и хорошо ли давать одному человеку, хотя бы и самому превосходному, такую власть над собой, отводить ему столь важное место?

Сестре принца послано еще одно письмо. Надеюсь, что смогу в следующем своем письме сообщить Вам о результатах.

Граф фон О*** продолжает рассказ.

Однако письма не последовало. Целых три месяца прошло, пока я получил известие из Венеции; и причины этого перерыва стали мне слишком хорошо известны только впоследствии. Все письма моего друга ко мне задерживались и не пересылались. Можете представить, как я был потрясен, когда наконец, в декабре этого года, получил следующую записку, которая попала в мои руки только благодаря счастливой случайности (Бьонделло, ведавший обычно отправлением писем, внезапно заболел):

Вы не пишете мне. Вы не отвечаете на письма. Летите же, летите сюда на крыльях дружбы! Наши надежды погибли! Прочтите вложенное письмо. Все наши надежды погибли!

Рана маркиза, говорят, смертельна. Кардинал жаждет мести, и его наемные убийцы ищут принца. Господин мой, несчастный мой господин! Неужто этим кончится? Недостойная, ужасная судьба! Словно преступники, мы должны прятаться от наемных убийц и заимодавцев.

Пишу вам из ***ского монастыря, где принц нашел убежище. Сейчас он лежит на жестком ложе и спит — спит сном смертельной усталости, который если и подкрепит его, то лишь для того, чтобы он сильнее почувствовал свои несчастья. Те десять дней, что она проболела, он не сомкнул глаз. Я присутствовал на вскрытии. Найдены следы отравления. Сегодня ее хоронят.

Ах, любезный мой О***, сердце мое разрывается. Я пережил минуты, которые никогда не исчезнут из моей памяти. Я стоял у ее смертного одра. Она угасла, как святая, и в своих предсмертных словах просила своего возлюбленного встать на путь, который и ее вел на небеса. Наша стойкость была сломлена, один принц был непоколебим, и, хотя он втройне страдал, теряя ее, в нем все же сохранилось достаточно силы воли, чтобы отказать этой верующей душе в ее последней просьбе.

В письмо была вложена следующая записка:

Принцу фон *** от его сестры

Единая Католическая Церковь, сделавшая в лице принца ***ского столь блестящее приобретение, вероятно, не оставит его без средств, для того чтобы он мог продолжать тот образ жизни, которому эта Церковь и обязана своей победой. Я могу найти слезы и молитвы для заблудшего, но не благодеяния для недостойного.

Я тотчас сел в почтовую карету, ехал днем и ночью и на третьей неделе прибыл в Венецию. Но никакой пользы моя поспешность не принесла. Я приехал, чтобы принести утешение и помощь несчастному, а нашел счастливца, не нуждающегося в слабой моей поддержке. Когда я прибыл, Ф*** лежал больной, и к нему никого не допускали. Мне только передали его собственноручную записку:

Уезжайте, любезнейший О***, туда, откуда Вы приехали. Принц больше не нуждается ни в Вас, ни во мне. Долги уплачены, кардинал с ним помирился, маркиза уже поставили на ноги. Помните ли вы армянина, который так смущал нас в прошлом году? Так вот, в его руках вы найдете принца, который пять дней назад... прослушал первую католическую мессу!

Я все же попытался проникнуть к принцу, но меня не приняли. У постели моего друга Ф*** услышал я наконец эту невероятную историю.

Конец первой части

1789

Предыдущая главаГлава 3 из 38Следующая глава