К книге
Духовидец. Гений. Абеллино, великий разбойникКАРЛ ГРОССЕ ГЕНИЙ. ЧАСТЬ IV. Первый отрывок
29%
КАРЛ ГРОССЕ ГЕНИЙ. ЧАСТЬ IV. Первый отрывок
11

Мои друзья были изумлены не менее моего. Если бы нас вдруг поразила молния и мы при этом чудом не лишились сознания, то и тогда не могли бы с большим изумлением обмениваться взглядами, чем теперь. Мы были настолько потрясены, что, попытайся Амануэль снова от нас ускользнуть, даже не шевельнулись бы.

С невольным содроганием встретили мы наступление ночи, и окутавшая мир тьма соответствовала нашему состоянию. По небу, меж бледно мерцающих звезд, пробегали сполохи; стояла такая тишина, что можно было слышать биение наших сердец; листва трепетала со столь тихим шорохом, что нам мнилось, будто нас окружает рой духов. Наше существование казалось таким же призрачным.

Дон Бернардо, как наиболее отважный и хладнокровный из всех нас, первым поднял Альфонсо с земли. Граф не дыша наблюдал за этой сценой. На его смертельно бледном лице быстро сменялись всевозможные чувства. Темные подозрения боролись с умершими надеждами. Он был в ярости оттого, что его предали; но в то время как гнев искал выхода, его благородное сердце уже было полно раскаяния; наконец он обнял меня и заплакал у меня на груди.

Альфонсо был тяжело ранен. Помочь ему продержаться еще несколько часов — вот все, что мы могли для него сделать; мы надеялись, что тогда рассеется тьма, разрешатся все загадки и непроницаемая завеса спадет, обнажив каждый мельчайший штрих.

Открыв глаза после долгого обморока, он тут же устремил их на меня. Я стоял достаточно близко от него, чтобы распознать выражение его лица. Это был взгляд умирающего, который неохотно расстается со своим кумиром; взгляд ангела-хранителя, который навсегда покидает своего подопечного, ускользая в иные сферы со сладчайшей надеждой, что величайшее его задание исполнено. Его настроение сообщилось мне и пробудило сцены былых времен; воспоминания нахлынули на меня.

Наконец его внесли в комнату; врачи, которых мы к нему пригласили, объявили его рану смертельной, внутренности его были неисцелимо повреждены. Он спросил о своем состоянии и получил искренний ответ. Его величественная душа прояснилась при этих словах. Мы стояли обступив его постель; он улыбнулся нам, и в улыбке его сквозило надмирное спокойствие. Обернувшись ко мне, он взял мою руку, поцеловал ее и сказал:

— Мой путь пройден, я благодарю вас за все, дон Карлос!

Я не помню уже, что за думы тогда владели мной. Несомненно, они были туманны и исполнены горечи. Альфонсо меня, несомненно, любил, он давал мне это почувствовать при тысяче обстоятельств. Амануэль был мой ангел-хранитель и, по правде сказать, никогда не делал меня несчастным; благодаря его помощи мне бесчисленное множество раз удавалось избежать опасностей, и, если он сопровождал меня по приказу ужасного Союза, я знал его достаточно, чтобы не вменять ему это в преступление. Итак, множество моих представлений за истекшее время должны были измениться; Аделаида также сумела мне показать, что сия возвышенная связь давала мне больше преимуществ, нежели приносила вреда. Все мое существо было охвачено неясной мечтой, я позаимствовал у Союза прекраснейшие идеи, и он был причиной моих сладчайших переживаний, — по крайней мере, он мне их дозволил. Верность и преданность Альфонсо принадлежали мне незаслуженно.

Есть моменты в человеческой жизни, когда мысли сменяют одна другую с особенной поспешностью. Они образовывают тесную взаимосвязь, так что их можно обозреть единым взором. Все сцены прошлого предстали предо мною как единая картина. Никогда после этого не были мои воспоминания столь явственны. В моей душе снова ожила любовь к Эльмире, моей верной, прелестной, незабвенной супруге! Возможно, Альфонсо был причиной моего счастья с нею. По крайней мере, благодаря своей доброй, чувствительной душе, усердию и верности Альфонсо сумел внести свой вклад в мое безмерное счастье. Альфонсо был верным спутником пламенных, всепоглощающих наслаждений моей ранней юности, он присутствовал при восхитительнейших часах ясного домашнего философствования, разделял мои страдания, мои поруганные и обманутые надежды, борьбу, опасности, а также тяготы повседневной жизни. Я видел в нем своего друга; столь искушенное, страстное и чувствительное сердце, как мое, не скоро забывает свои прежние привязанности.

Я обратил внимание на то, как была тронута Аделаида. С самого начала происшествия она следила за нами издали и приблизилась при первом же шуме. Она слышала каждое наше восклицание и, увидев нас, недвижно стоящих возле раненого, поняла остальное. Она заклинала врачей применить все их умение, чтобы продлить жизнь умирающему по крайней мере на несколько часов, и усерднее любого из нас, с твердой решимостью старалась принести утешение этой страждущей душе в ее последние часы. Никто не понимал Аделаиду столь хорошо, как я; из моей истории она узнала о событиях, которые требовали пояснений; обрести их сделалось мечтой ее жизни. Нас не покидала надежда, что Альфонсо придет в себя настолько, чтобы быть в состоянии нам все рассказать; он оглядел нас растроганно и сочувственно, жена моя внимательно всматривалась ему в лицо в преддверии осуществления своих надежд — или их полного крушения. Это заставляло сильней биться ее сердце и сообщало ее чувствам непостижимую подвижность.

Так стояли мы вокруг постели Альфонсо в немом и смутном ожидании. Сверкнула молния, и прежде чем раздался удар грома, каждый ощутил удары своего пульса, замерев, как если бы в присутствии некоторой опасности. Глаза наши были боязливо потуплены, мы прислушивались к таинственным отдаленным звукам, едва смея дышать. Дон Бернардо стоял со скрещенными руками в изголовье больного, пристально наблюдая за ним. С—и обнимал моего тестя, граф положил голову мне на плечо, я смотрел на мою жену, в ожидании склонившуюся над постелью.

В волнении мы позабыли отослать слуг из комнаты. Они стояли вокруг нас, глядя робко, ничего не зная, ни о чем не догадываясь и живописно довершая сцену всеобщей растерянности и испуга. Но едва лишь Альфонсо открыл глаза и пошевелился, дон Бернардо первым делом махнул слугам, чтобы они ступали прочь. Они были рады покинуть комнату, и через миг мы остались одни.

* * *

Альфонсо, придя в себя, приподнялся на постели и окинул нас красноречивым взглядом. Тут же раны его дали о себе знать; терпя муку, он возвел глаза к небу — возвышенный момент! Все выражение лица его переменилось, я едва узнавал его.

— Благодарю вас, мадам, — сказал он, выпустив мою руку и беря руку моей жены, — я благодарю вас за вашу любовь ко мне, за все ваши распоряжения по поводу моей предстоящей кончины, но еще более за нечто другое. Ваш супруг пребывал в заблуждении, я подслушивал все ваши тайные беседы, вы именно та, кто уготовал ему его будущее счастье.

Аделаида молчала. Возможно, она не знала, что ей следует отвечать. Она не могла еще вполне его понять.

— Дни мои сочтены, — продолжил он после некоторого раздумья, — думаю, жить мне осталось совсем недолго. В моих бумагах содержится вся моя история. Эти записки откроют вам многое. Но моя любовь к тебе, Карлос, мое расставание с тобой, моя верность, моя более чем человеческая нежность... Ах, я принял тебя младенцем из рук твоей матери, гений величия и счастья благословил тебя уже в колыбели. Ты никогда не слышал о графе фон М**?

— Милостивый Боже! — только и вырвалось из моих уст, я опустился подле его ложа на колени. — Да, теперь я узнаю вас, вы мой дядя.

— Да, это я, Карлос; баловень судьбы потерял все наслаждения жизни, чтобы в сей низкой оболочке вести своего любимца. Я поклялся моей обожаемой сестре сделаться твоим другом, и я умираю с гордостью, ибо за всю свою жизнь ни на один-единственный миг не нарушил клятвы. Я жил для тебя, Карлос, и теперь умираю ради тебя!

Найдутся ли у меня силы, чтобы описать эту возвышенную сцену? Она была одной из торжественнейших и трогательнейших в моей жизни, ибо не было ни затруднения, ни недостатка для ее выражения. Величие его страсти, стойкость, жертвенность на протяжении долгих лет ради счастья другого человека, его столь проникновенный, столь всеосознающий, столь мощно влияющий дух — это было непостижимо, по ту сторону всяческих человеческих понятий. В лицах всех присутствующих читалось изумление, мне же пришлось глубоко ощутить свое несовершенство. Аделаида плакала безмолвно, дон Бернардо, погруженный в думы, был нем и неподвижен. Граф пребывал в крайнем волнении, а отец Аделаиды и С—и замерли, почти лишившись чувств. Альфонсо устремил на нас взор умирающего, без страсти и без слез, ибо он, терзаемый недугом, приближался к кончине.

— Ты не понял смысла Союза, Карлос, — заговорил он снова, — ведь я стоял у его руководства, я ввел тебя в его сердцевину. Я не намеревался сделать тебя великим, лишив счастья. Я оставался хозяином обстоятельств, но ничего не мог поделать со случайностями. Случайность не зависела от меня. Не вини меня за то, что причиной разногласия меж нами стал ты; я спас Эльмиру и подготовил нападение на похожую на нее обманщицу, которую к тебе подослали против моей воли. Я держал тебя вдали от Испании, как только увидел, что большинство против меня. Розалия поклялась тебя извести, она начала с Франциски, граф фон С** присутствовал при расправе с нею. Дон Педро предал всех нас, я не мог ему помешать. Я руководил твоей жизнью и счастьем и теперь приблизил тебя снова к Союзу, поскольку опять все объединились. Карлос, у меня есть перед тобой заслуги!

— Мой дорогой дядя!

Рыдания сдавили мою грудь, но я не мог плакать.

— Все, кто вокруг тебя сейчас собрались, Карлос, все они — твои верные друзья.

Ознакомь их с деятельностью и ценностями Союза, если ты его признаешь, пусть они заменят тебе меня. Я шел ради тебя трудным путем, но мне не удалось пройти его до конца. Ты был смыслом моего существования, и вот теперь вынужден я отпустить тебя без провожатого. Твой Гений отлетает в иную жизнь, но у тебя есть верные друзья. Я хочу указать тебе на одного надежного человека, который всей душой постиг цель нашего Союза.

Он взял руку дона Бернардо и вложил ее в мою. Этот неколебимо твердый человек разразился слезами и вздохами. Грудь его стеснилась.

— Я понял тебя, мой брат, — сказал он, обнимая моего дядю. — Моя присяга в этой руке, которую ты только что дал твоему Карлосу.

— Благодарю небеса! Лишь немногие способны нас понять. Покрывало природы прячет от сторонних глаз свои возвышеннейшие создания[240]. Сколь прекрасно и величественно — быть ничем, но влиять на все! Но еще прекрасней, умирая, видеть замыслы воплощенными. Мое дыхание отлетает прежде, чем я этого достиг, иначе бы и я сделался совершенным. Но теперь я наказан за то, что не осуществил свою задачу.

— Ты дал моему Карлосу доверенного и вожатого, — сказала Аделаида, — а мне ты не придаешь значения, Альфонсо?

— Я считаю тебя одним из его любимейших и пылких друзей. Не занимаешь ли ты в его сердце первое место? Разве не тебя выбрал я ему в жены, как участницу в его будущем счастье? Ты будешь первой изо всех разделять с ним славу, ободрять при зарождении каждой высокой мысли, что и надлежит благородной женщине.

— Я буду этим гордиться, Альфонсо!

— Объединитесь и обнимитесь еще раз все перед моими глазами!

Мы сплели над ним руки. Он простер свои слабые руки над нашими, стремясь к теплейшему объединению.

— Будьте же вечно друзьями моего Карлоса, идите всегда путем добродетели и величия, никакие узы не скрепляют сердца столь неразрывно, как одна великая цель; торопитесь к ней неустанно, объединяйте ваши силы, ваше счастье и ваши жизни; думайте всегда о том, что слезы радости ваших братьев — то, ради чего вы живете; ищите лишь благороднейшего и возвышеннейшего в Союзе[241] и будьте его достойны. Ангел мира да витает над вами! Мой дух не покинет вас никогда. Тишайшее движение воздуха, волна сладчайшего, неуловимого аромата, таинственные веяния и шорохи да возвестят вам мое присутствие и призовут к решимости, в коей вы мне сейчас в тишине клянетесь. Прощайте! Пелена заволакивает мне глаза — свет гаснет, я не вижу ничего более; дай мне еще раз твою руку, Карлос, я оставляю тебе всю мою душу... Я умираю...

Он притянул меня к себе, к своим холодным губам, и испустил последний прерывистый вздох. Мы все стеснились над ним и принесли клятву над его священным прахом.

* * *

Ни на кого эта картина не произвела такого сильного впечатления, как на мою супругу. Она столь долго и усердно размышляла над прекрасной сценой расставания с Альфонсо, что пришла к самым серьезным заключениям. Ее душа, тяготеющая ко всему возвышенному, жаждущая свершений, богатая думами и всегда деятельная, нашла во вновь явившихся мечтах обильную пищу для своих склонностей. Аделаида чувствовала, что пока еще дремлет, но она была полная владычица своих волшебных снов.

— О, милый Карлос! — сказала она мне однажды. — Как же ты был слеп!

— Но как мог я не быть слепым? Меня не только оставили блуждать в потемках, нет — мои мысли нарочно запутывали, я никогда не знал, где бы мог укрыться; Альфонсо всегда читал в моей душе! Едва я намеревался что-либо предпринять, как новые обстоятельства нарушали все мои планы, меня начинали мучить сомнения, и с самого начала я был обречен видеть, как всякий мой замысел рушится.

— Кто-либо другой под влиянием этих впечатлений стал бы менее доверять самому себе и собственному разуму, ты же все более погрязал в неопределенности. Великий Союз распростер для тебя свои любящие объятия, ты видел в нем средоточие некой всеобъемлющей власти и все же был настолько робок, что счел его способным на деяние, которого устыдился бы даже заурядный преступник.

— Ты имеешь в виду убийство короля[242], в котором я их обвинил и которое отвратило меня от связи с ними? Вспомни, однако, их слова при моем посвящении, о котором я тебе столь часто и подробно рассказывал: «Великий и добрый человек да будет свободным при всякой форме правления!» Привыкши доверчиво воспринимать все выражения в их собственном смысле, лишь к этому мгновению привязываться и рассматривать непринужденность как свободу, мог ли я думать иначе?

— Признаюсь тебе, Карлос, что перестаю быть женщиной, когда размышляю над всеми обстоятельствами твоей истории. В этом присутствует нечто столь сверхчеловеческое, что я воспаряю над всеми моими прежними думами в некий новый мир представлений и желаний.

— Ты разожгла во мне нетерпение прочесть бумаги покойного. Но погоди немного, моя милая жена. Париж — не место для их изучения; ближайшей же весной мы привезем их в поместье и тогда прочтем вместе.

— У нас и сейчас достаточно времени; однако, вне всяких сомнений, со смертью Альфонсо мы потеряли всякую непосредственную связь с Обществом.

— Это всего лишь предположение, Аделаида. Я пережил столько неожиданностей, что ничего не могу утверждать наверняка. Мне вспомнилось прощание с Амануэлем, он назвал дона Бернардо своим братом, соединил его руку с рукой моей обожаемой жены, чтобы затем назвать его моим вернейшим другом.

— Ты прав. Об этом я и не подумала. Наверное, дон Бернардо именно тот человек, чья великая душа сродни Союзу. В его обычно сухих глазах при расставании стояли слезы; но это, несомненно, случилось с ним впервые в жизни.

— Почему ты так думаешь, моя дорогая жена?

— Мне знаком этот горделивый дух, который особняком стоит в мире, эта одинокая тропа, ведущая к добродетели; во всем обязанный лишь себе самому и застрахованный против всех соблазнов собственным опытом, он идет своим путем, подобный Богу. Наверное, он посвящен в некоторые обстоятельства; но последнее происшествие показывает тебе определенно, что он ничего не знал об Амануэле.

— Я понял это, но любовь графа фон С** выше моего разумения.

— Она мне не кажется столь загадочной. Твоя предыдущая история уже давно заставила меня думать, что он мог бы помешать Союзу. Как часто вас пытались разлучить, как часто уничтожалась ваша переписка, и планы твои не удавались никогда, если ты намеревался осуществить их вместе с ним. Уже однажды его жизнь подвергли смертельной опасности, и, что ужаснее всего, он должен был умереть, вероятно, от твоей руки. Это обстоятельство, безусловно, позволило бы Союзу без помех обладать тобой.

— Наверное, ты в чем-то права, милая женушка. Все обстоятельства подтверждают твои догадки и делают их весьма вероятными. К тому же любовь к тебе, возможно, вспыхнула благодаря неким поддельным объяснениям, которые ему были тайно доставлены, потому что записка, которую ты мне передала, намекает на некое письмо, якобы тобою написанное.

Многие явления моей жизни объяснились через это предположение Аделаиды. Но кое-что еще оставалось непроясненным, пока не произошло еще несколько событий. Я теперь был заодно со своею женой и более испытывал благосклонность к Союзу, нежели отвращался от него. Мы решили, что нам стоит заручиться поддержкой дона Бернардо. Необходимо было это сделать, поскольку он играл главную роль, и в его дружбе, благословленной Альфонсо, видели мы тысячекратно способ достигнуть цели, которой было теперь посвящено все наше существование.

* * *

Зима тянулась медленнее обычного — отчасти оттого, что мы с нетерпением дожидались наступления весны, отчасти оттого, что каждый день приносил новое открытие.

Догадки моей жены оказались тем не менее весьма верными. Дон Бернардо был в Союзе новичок. Зная его характер, ему дали незадолго до смерти Альфонсо некую рукопись, которая осветила ему многие обстоятельства, побудила к размышлениям и, возможно, несколько растопила его обледенелое сердце. Он ненавидел и презирал людей, однако тем скорее им помогал; невзирая на слезы и страдания, шагал он через обломки и трупы к своей великой цели совершенства. Это было основой Союза. Не узнали ли Братья в доне Бернардо родственную душу?

Смерть Альфонсо дала его мерзнувшей в жилах крови некоторый новый разбег. Он сразу же принялся за чтение записок Альфонсо; проглотив их на одном дыхании, он начал ревностно их штудировать, дабы постичь дух Ордена и усвоить по возможности все, что он там для себя открыл. Никогда не был он столь холоден и немногословен, как в это время; когда просил я его отдать мне записки, он отвечал неизменно:

— Я должен их теперь переварить, позвольте мне сначала привести мою систему в порядок.

Некоторое время спустя дон Бернардо сделался более веселым, его визиты к нам участились, и когда он заставал лишь меня и Аделаиду, то вел непринужденный разговор о наших открытиях. Из его высказываний можно было понять, что он позаимствовал некоторые идеи, в которых все более и более утверждался. Мы знали его склонность вечно во всем сомневаться и все обдумывать, и теперь нам было ясно, что он наконец все испытал.

Граф фон С** уверился, что Альфонсо его провел. Подозревая истину более, чем мы поначалу могли себе представить, он несколько отдалился от моей супруги. Но его пылкое сердце боролось против отточенного ума, и исход борьбы был все еще не ясен; прося у Аделаиды прощения, он поклялся ей на коленях в нерушимой дружбе, что показалось мне весьма подозрительным: моя жена уже научила меня наблюдать графа под иным углом. Я был все еще его искренний, пылкий друг, но не доверял его порывистой страстности; он был несчастлив как разочарованный любовник и недоволен мной, чего я уж никак не заслужил. Нельзя было предвидеть, на что он окажется способен с течением времени.

С—и и мой тесть, казалось, позабыли начисто все неприятные впечатления прошлого. Никогда еще двое людей, разделенных возрастом, не сходились столь неразлучно вместе; еще ни один закоренелый человеконенавистник не обращался так быстро в веселящегося сладострастника, чем старый барон. Они неустанно делали выходы, и не было сомнений, никто еще не имел в Париже более обширного круга знакомых, чем эти двое. Собственно, их были готовы носить на руках.

Помимо нашей воли они втянули нас в водоворот развлечений. Мы должны были участвовать в бесчисленных визитах, пиршествах, ассамблеях и посещать всевозможные игорные общества. Мы не могли этому противостоять и потому, сделав хорошую мину при плохой игре, позволяли вести нас, куда им было угодно. Аделаида повсюду обнаруживала свой талант; она блистала во всем, за что бы ни принималась, и всегда становилась против воли первой персоной; дон Бернардо, по моим наблюдениям, выглядел значительно смягчившимся, и потому я без забот предался развлечениям.

Собирались в основном у герцогини Б—у, в то время модной красавицы Парижа. Каждый вечер сходились мы за ужином; у каждого имелось что-либо рассказать, за столом можно было увидеть гостей из самых разных стран и сделать множество забавных наблюдений.

Например, там были два странных помещика, лорд Т—д из Дербишира[243] и господин фон Р*** из Маркграфства[244]; оба представляли собой редчайшие карикатуры, неотесанные, но чересчур ученые и, возможно, по этой причине не слишком разумные.

Последний из них вскоре сделался примечателен благодаря случаю, который заставил смеяться пол-Парижа; мне известна эта история, поскольку она началась с того, что фон Р*** принялся ухаживать за моей Аделаидой.

Аделаида, не желая лишить нас возможности позабавиться, не старалась его отпугнуть; напротив, она обращалась с ним с тонким кокетством, которое нам постоянно подавало пищу к новым шуткам. Он писал ей стихи как утонченный любовник, почитал даже меня достойными удивления виршами. Мы не сговариваясь платили ему одной и той же монетой: я не читал его стихов, а Аделаида над ними смеялась. Наконец сделался он слишком назойлив и стал в тягость всему обществу. Граф фон С**, который все еще оставался неравнодушен к Аделаиде, стал к нему ревновать и, желая отделаться от него, придумал, как заставить соперника навсегда покинуть Париж.

Господин фон Р*** имел обыкновение посещать одну книжную лавку, где он целый день проводил за болтовней, а также просматривал названия всех находившихся там книг, ища анекдоты. Однажды следом за ним в лавку вошла пожилая дама[245] вполне обычной наружности, поздоровалась с ним доверительно и сказала, что должна перемолвиться с ним с глазу на глаз парой слов.

Бедный господин фон Р***, мечтатель по натуре, самовлюбленный франт и к тому же еще незадачливый стихоплет, уже мнил себя на седьмом небе. Его воображение полностью возобладало над крохами благоразумия, и он принялся фантазировать, что некая молодая особа сгорает от любви к нему. Не будь она дамой, он не приблизился бы к ней ни на шаг даже ради спасения ее жизни, ибо господин фон Р***, хотя его подлинный отец был неизвестен, ничем иным не гордился так, как своими предками.

Итак, он откликнулся на ее предложение с превеликой готовностью и выразил желание следовать за ней, куда бы она его ни повела. Одна улица сменяла другую, и через некоторое время господин фон Р*** полностью перестал понимать, в какой части города он находится. Наконец достигли они переулка, грязнейшего в Париже.

По природе своей не слишком отважный, он робел все более и более, углубляясь в лабиринт переулков; но несмотря на то, что от страха его уже прошиб холодный пот, он уверенным голосом отвечал подбадривающей его матроне, что ничего не боится.

Господин фон Р*** обладал счастливейшей способностью все находить само собой разумеющимся, что прочим честным людям, вероятно, очень нравилось. Уже за несколько улиц перед той, которая пользовалась дурной славой и к которой он теперь приближался, все прохожие наблюдали за ним с очевидным удивлением; и едва он свернул в небезызвестный переулок, как все окна открылись и множество молодых дам стали глядеть на него, шепчась за веерами, и иные даже разглядывали его в бинокль; те же, что стояли в дверях и были несколько постарше, улыбались ему с приятнейшей миной, покашливали и кланялись, когда он проходил мимо. Однако это не заставило господина Р*** задуматься, не лгали ли ему зеркала, ибо он понимал, что не может сделаться большим красавцем, нежели был, по его мнению, прежде.

Ему уже не терпелось говорить учтивости, поскольку сладостные надежды переполняли его, — от сомнений не осталось и следа. Когда они приблизились к небольшому дому, который выглядел довольно красиво и опрятно, господин фон Р*** вполне уже воспрял духом. Старуха отомкнула дверь бывшим при ней ключом, и они вошли. Они поднялись на несколько ступеней к небольшой площадке, там их поджидала уже какая-то женщина. Она вдруг обняла господина фон Р***, прижала его к себе и, бурно вздыхая, покрыла его лицо жаркими поцелуями. Плача, она повторяла по-немецки:

— О, мой брат, мой дорогой брат!

Р*** хоть и был неотесан, но чрезвычайно гордился тем, что он немец, считая это за некую честь; речь молодой особы прозвучала для него сладкозвучно, словно песнь барда[246]. Он хоть и не помнил, чтобы у него когда-либо была сестра, но решил все же принять на веру эти бесхитростные излияния невинного существа. Он прижал ее с ответным трепетом к груди и поднялся с ней еще на несколько ступеней, чувствуя себя счастливым оттого, что впервые в жизни встретил девушку, которая расточает ему свои ласки и терпит его нежности.

Они вошли в комнату, изящная обстановка которой говорила о хорошем вкусе и достатке. Повсюду можно было видеть серебряные приборы, расставленные довольно безыскусно; богатые ковры и безделушки, гравюры и живопись, наконец, роскошные платья, оставленные там и сям. Большинство из них граф фон С** приказал доставить сюда за несколько дней (потом он раздал их своим слугам). Случайно нашлась одна немецкая девушка в Париже, которую он посвятил во все семейные обстоятельства господина фон Р***; роль свою ей удалось сыграть блестяще.

После того как «сестра», держа господина Р*** за руку, провела его к софе и усадила, она принялась вновь его обнимать. Слезы радости обильно струились из ее прекрасных глаз, орошая еще более прекрасные щеки, алый, как цветущая роза, рот словно приклеился к устам ее вновь обретенного брата. Она так умело разыгрывала волнение, для выражения которого ей, казалось, не хватает слов, что бедный шельмец сам принялся всхлипывать.

После того как первые излияния этой немой сцены счастливо закончились, господин фон Р*** отважился спросить у молодой дамы, каким образом он удостоен чести быть принятым как ее брат. Она поначалу горячо убеждала его, что никто не имеет больше прав называться его сестрой, нежели она. Вместо того чтобы заподозрить неладное, он подумал, что красавица, вероятно, пребывает в заблуждении. Она же, с большой смышленостью используя его растроганность, доказательно изложила все сведения, которые узнала от своего покровителя, и под конец господину Р*** стало ясно как день, что отец его, останавливаясь в Б** в течение нескольких лет для улаживания некоторых дел, познакомился там с будущей матерью Юлии (этим именем назвалась девица), соблазнил ее, зачал с ней дочь и, наконец, предательски покинул обеих.

Несмотря на то что подобные происшествия случаются повсеместно и не являются чем-либо необычным, Юлия была повергнута в отчаяние; она верила, что сын предателя отца будет также предателем, и засыпала господина Р*** всевозможными упреками. Искусная актриса от природы, она так убедительно плакала и вздыхала, что бедняга Р***, который сидел словно на угольях, то и дело вынужден был просить у нее прощения за своего злосчастного родителя и наконец принялся уверять ее, что сделает все возможное, чтобы вернуть ей утраченную честь.

Собственно говоря, для этого был необходим совершенно иной человек, а отнюдь не безумный барон. Девушка не удовольствовалась его заверениями и поклялась, что приехала в Париж отомстить своему предателю брату за себя и свою мать. С этими словами достала она из-за диванной подушки огромный нож и занесла его над бароном.

При одном только виде сего режущего инструмента барон чуть было не лишился чувств. Ни разу в жизни не отваживался он даже взять в руку пистолет со взведенным курком — из опасения, как бы он не выстрелил самопроизвольно. Представьте же себе его душевное состояние в такую минуту! Господин Р*** съежился от ужаса в комок. Однако спрятаться было невозможно, и потому не оставалось ничего другого, как только вопить о помощи и молить о пощаде.

Как всякий благородный человек, он сам носил на боку большую шпагу, но перед ней он испытывал еще больший страх, чем перед кинжалом Юлии. Девушка, однако, хорошо понимала, что некоторые люди от испуга могут совершить удивительные подвиги, и это несколько смягчило ее горячность. Она сделала вид, что тронута его просьбами, слезами и обещаниями и примирилась со своим любезным, вновь обретенным братом.

Господин Р*** вскоре развеселился и забыл о неприятной сцене. Р*** легко поддавался очарованию, стоило с ним немного пошутить, и он чувствовал себя счастливейшим человеком в мире. Все подколы принимал он за искреннейшие комплименты и в любом общении находил нечто лестное для прирожденной чести своего имени.

Юлия к тому же была очень красива и еще весьма свежа, что же касается господина Р***, то было бы чудом, если бы он не имел в своей благородной крови некоторую неблагородную примесь. Он желал все больше, чтобы Юлия не была его сестрой. Это сомнение, это слабое подозрение придавало его обращению с красавицей такую теплоту, что вскоре она почти обернулась невоздержанностью.

Девушка превзошла сама себя в неизбывном остроумии. Было видно, что, побывав во многих руках, она превратилась в настоящую француженку. Ее неиссякаемая веселость, подлинной причиной которой, возможно, были подарки и обещания графа, расшевелила медлительного Р***, и они проболтали и прохохотали до позднего вечера. Юлия рассказала своему новоявленному брату тысячи семейных анекдотов, и он все больше убеждался, что она действительно приходится ему сестрой, которую ему должно любить и превозносить.

Изящно сервированный ужин, для чего пригодилась серебряная посуда графа, также немало способствовал прекрасному настроению. Изысканно приготовленные блюда, изобилие припасенных графом вин, которые искрились в хрустальных бокалах, дополняли впечатление, полученное господином Р*** о положении и богатстве своей сестры. Она не только не требовала у него денег, что повергло бы его в превеликое замешательство, но и предложила ему сама, в случае если он будет нуждаться, свой кошелек; он подумывал уже, что впоследствии, когда получше ее узнает, сможет воспользоваться ее предложением.

Ужин затянулся до двенадцати часов. Хоть и стояла светлая летняя ночь и на улице было полно прохожих, Юлия убедила брата, что было бы опасно возвращаться домой в столь поздний час сквозь все эти извилистые, пользующиеся дурной славой переулки, и потому он решил остаться на ночь у нее, в специально отведенной для него комнате. Даже его обостреннейшее чувство чести ничего не могло возразить против подобного предложения.

На том господин Р*** успокоился и снова принялся пить. Вино произвело ожидаемое действие. В два часа, когда на улице все стихло, он решил, что остаток ночи лучше провести растянувшись в кровати, нежели сидя на стуле. От усталости Р*** не мог шевельнуть ни одним членом, и когда он с усилием открывал один глаз, то другой закрывался поневоле. Короче, Юлия, которая искусала себе язык, чтобы не расхохотаться, сказала, что он нуждается в сне, и предложила ему проследовать за ней в приготовленную для него спальню.

И в самом деле отвела она его в отдаленный покой, окно которого выходило на боковую улицу, указала ему кровать, сама взбила подушку, ознакомила со всем, что могло ему потребоваться для удобства, обняла своего милого брата еще раз и, со сладостным поцелуем пожелав ему спокойной ночи, затворила за собой дверь.

Как только Р*** оказался один, он принялся непринужденно раздеваться. Поскольку ему пришлось это делать самому, без слуг, сие занятие показалось ему утомительным. В комнате было очень жарко. Господин Р*** отворил окно и, раздевшись до сорочки, приблизился к нему без чулок и прочего нижнего одеяния, чтобы насладиться ветерком, который приятно его овевал. Вокруг царила мертвая тишина, и ничто не препятствовало ему спокойно обдумать столь необычайную встречу. Он не солгал бы, сказав, что во всем этом кроется нечто невероятное, особенно не мог он понять, каким образом сестра разыскала его в Париже. Наконец Р*** почувствовал себя настолько сонным, что вынужден был лечь в постель. Придя к определенным заключениям, которые показались ему, как всегда, разумными, он затворил окно и направился к кровати.

По пути пришло ему в голову, что он должен еще уладить некое малое дело, к чему он перед сном имел привычку. Он вспомнил, что перед этим Юлия указала ему определенное место, открыл дверь потаенной комнаты, поднял край рубахи и хотел уже усесться, как вдруг с сиденьем и всеми досками со страшным грохотом провалился на улицу.

Поскольку никто не намеревался причинить ему какой-либо вред, в переулок нанесли всевозможный мусор, какой только можно было собрать второпях, и потому господин Р*** приземлился исключительно мягко. Но так как он, к несчастью, перекувырнулся в воздухе и воткнулся в груду мусора головой, он не имел возможности освободиться, одновременно соблюдая хорошие манеры. Наконец ему это удалось, он выпрямился и заметил себя в окружении таких запахов, что понял всю плачевность своего положения.

Поначалу господин Р*** принялся клясть свою несчастную судьбу, но, поскольку он еще не до конца понял истинную причину сего приключения, он поднялся со своим обычным спокойствием из кучи мусора, полагая, что, прежде чем ему отворят дверь, опасаться ему следует лишь возможности получить насморк.

Он принялся поспешно стучаться, но, казалось, в доме все вымерло, с первого до последнего этажа. Господин Р*** стал стучаться еще сильней — никакого ответа. Можно вообразить себе его отчаяние! Ночной ветер охлаждал своими ужасными порывами его икры, и не было ничего верней того, что он получит простуду, с которой должен будет пролежать по крайней мере восемь дней в постели.

Он принялся стучаться вновь, все настойчивей и бесстыдней; наконец отворилось окно и незнакомый ему женский голос прокричал:

— Что за дьявольский шум у двери? Чего вы хотите? Чего здесь ищете в столь неподходящий час?

— Откройте! — сказал господин фон Р***. — Иначе у меня от холода разболятся зубы. Откройте, говорю я вам.

— Но кто вы такой?

— Я господин Р***, благородный дворянин из Марки, и хочу к Юлии, моей родной сестре.

— Парень пьян, — услышал он другой голос, по которому узнал женщину, что привела его сюда. — Кто тут, к черту, хоть однажды слышал о благородных дворянах из Марки? Вылей ему что-нибудь на голову, Лотта.

Ничто не могло повергнуть шельмеца в больший ужас, как эта угроза; он отскочил на несколько шагов назад, на середину улицы, дабы не быть облитым, и принялся кричать, размахивая руками и топая ногами:

— Но ради Бога, крошки! Неужто вы меня не узнаете? Я в самом деле господин Р***

— Мы никогда не слыхали такого имени. Ступай прочь, дружище, и выспись; а когда наутро протрезвишься, приходи снова.

Шум и стук в дверь привлекли внимание прочих милосердных сестер, и вскоре во всех окнах показались головы в чепчиках. Поскольку дело касалось покоя и чести одной из них, они дружно заняли оборону, осыпая полуголого господина Р*** всевозможными ругательствами, бросая в него камнями и прочими предметами и угрожая, что спустятся к нему вниз, если он не успокоится и вновь нарушит их сон.

Господин Р*** осознал свое страннейшее положение. Оказаться ночью на улице без штанов и чулок, под холодным ветром — такое испытание явно не для каждого. Господин Р*** готов был уже из кожи вон вылезти, он собрал все свое мужество и стал вновь изо всех сил колотить в дверь.

Но в этот миг отворилось над ним маленькое оконце, из коего высунулась грубая смоляно-черная мужская голова с чудовищными усами и прорычала так грозно, что это заставило бы задрожать даже льва:

— Кто ты такой? Откуда ты? Чего тебе нужно?

Р*** так и застыл, неподвижно, оцепенело, но весьма выразительно глядя на ужаснейшую голову в колпаке над ним.

— Чего тебе тут нужно, пес? — повторил громила. — Сейчас, погоди вот, я к тебе спущусь.

С этими словами он захлопнул окно, делая вид, что собирается сойти вниз. Неизвестно, хотел ли он в самом деле исполнить свое намерение, поскольку господин Р*** положился на свои хоть и промерзшие, но, впрочем, довольно резвые ноги и помчался прочь, прежде чем противник смог достигнуть лестницы.

Когда господин Р*** оказался на следующей улице, он попался, к несчастью, стражникам, которые отвели его к полицейскому лейтенанту. Тому поведал он свою несчастливую историю, и через полдня в каждом уголке Парижа все знали и повторяли ее, вероятно с большими прибавлениями.

* * *

Зима миновала. Аделаида пресытилась и устала от забав и развлечений столицы. Она искренне тосковала по сельской жизни и, возможно, также по отеческим нивам. Мы четверо — отец Аделаиды, С—и, она и я — вновь обосновались в поместье тестя, и счастье мое сделалось для меня еще дороже.

Не то чтобы мы хотели похоронить себя в глуши, напротив, мы разработали приятнейший план всевозможных предприятий, служащих к нашему развлечению и пользе. Дон Бернардо, довереннейший друг Аделаиды, поддерживал с ней переписку касательно ее новых и еще находящихся в развитии идей; он обещал приехать к нам во второй половине лета, и мы решили отложить до той поры наши философские углубленные исследования и наслаждаться невинными радостями сельской жизни и сопутствующим ей свободным и нерушимым душевным согласием, думать поменьше о будущем, никогда о нем не говорить и поддерживать непринужденные и оживленные взаимоотношения с нашими соседями.

Среди них ближайший к нам был молодой человек по имени Г**, который жил в уединении с более чем достойной любви супругой. Он много путешествовал и многое испытал. Теперь он утешался тем, что в лоне своей семьи мог позабыть о неисполнившихся желаниях, и был счастлив оттого, что живет не думая о прочем мире, богат, хотя и в меру, и доволен, несмотря на отдаленность привычных увеселений. Его характеру была присуща ясная философия, очевидное непопечение обо всем, что происходило вне его, и именно это делало для нас общение с ним столь привлекательным и желанным.

Его супруга была очень знатна, и так как без нее он чувствовал бы себя чрезмерно несчастным, заключив брачный союз, они покинули навсегда свое отечество. Он оставил прежних друзей, но страждущее сердце, если оно не разбито, всегда умеет найти себе новых. Он успокаивал себя насчет своего неравного брака сознанием, что никому, кроме себя самого, не нанес вреда, был счастлив со своей благородной супругой, доволен и покоен.

Он владел небольшим поместьем, что давало ему независимость и возможность беспрепятственно заниматься литературным трудом[247]. Я тоже был не чужд сочинительства и с удовольствием отмечал, как фантазии из иного и лучшего мира оказывали ободряющее влияние на его умонастроение. Супруга его в заботливых и нежных руках своего мужа потеряла все сословные предрассудки и была ему благодарна за то, что он претерпел ради нее пересуды молвы и разлуку с друзьями — жертвы, которые ему пришлось принести ради нее. Она обладала умением приспособиться к любому положению и относилась к нам, как если бы знала нас всегда.

Благодаря Г** я более подробно ознакомился с литературой. В ее суждениях и ее твореньях приобретаешь познание человеческого сердца, так как слабости и чудачества пишущего присущи всему человеческому роду. Мы все видим и понимаем нашу схожесть, и поэтому существует больше совпадений, чем различий, которые поднимают одного-единственного надо всеми.

— Итак, вы обособлены здесь от всего мира, Г**, — сказал я ему, — слава вас не привлекает; но почему же тогда вы пишете и отчего пишете вы так много?

— Я не так уж обособлен от остального мира, как вам это видится, — ответил Г**. — У меня есть еще друзья, которые вспоминают обо мне с нежностью и прощают мне то, что лишь в их сердцах ищу я оправдания; они принимают участие в моих тихих домашних наслаждениях, радуются, если другие относятся ко мне с почтением и служат мне. Я знаком с С**, молодым благородным человеком, который с нежной добротой родственника сочетает строжайшие обязанности дружбы. Настроение моих читателей, правда, остается для меня неизвестным, но мои друзья судят с великодушием о моих удачах.

— Но повторю свой первый вопрос, милый Г**: почему вы пишете так много, вместо того чтобы тщательней оттачивать написанное, хотя это и потребовало бы больше времени?

— Я бы стал так делать, если бы посвятил себя другой области литературы — той, что связана с серьезными исследованиями. Но мой предмет составляют порождения безграничной испытанной фантазии, к которой речь льнет непринужденно. Первый набросок всегда наиболее удачен. Я наблюдаю все, что вокруг меня происходит, так много, как я только могу, но я наблюдаю еще точнее силу моего воображения, и в моем случае лучше избыточная неполнота, чем бесплодная скаредность.

Я нахожу сочинительство настолько неприятным, что воздерживаюсь делать заключения или выносить приговор.

— Неприятного не так уж и много, как вы, возможно, полагаете, маркиз; особенно в том положении, каковым является мое. Я мало воспринимаю похвалу или брань, но из того, что слышу, стараюсь извлечь для себя наибольшую пользу. Часто кажется мне, когда обо мне судят, что речь идет о ком-то другом, и я привык учиться на каждой своей ошибке. Я совершенно хладнокровно отношусь к тому, что происходит, как если бы для меня все было необходимо. Так постоянно учишься писать лучше, любезный маркиз, даже если завистники и враги оскорблены при сознании, что способствуют против воли нашему совершенствованию.

— Я удивляюсь вашему мужеству, дорогой Г**, которое может противостоять всеобщим слухам, служащим, как вы знаете, не к вашей пользе. У вас есть причины замкнуться в домашнем кругу, и все же открытость для общества могла бы оправдать в его глазах ваш характер.

— Знаете ли вы, чем я утешаю себя за это маленькое неудобство? Моим покоем, счастьем с любимой женщиной, независимостью и убеждением, что всякая точка зрения по-своему правдива и правда эта себя обязательно обнаружит, если даже ее из предусмотрительности какое-то время скрывали.

* * *

Мы жили в высшей мере счастливо. Чего мы могли еще желать? Барон С—и, Г**, я, обе наши супруги находили общество друг друга все более привлекательным, у нас не было никаких иных забот, как только жить в свое удовольствие, и мы сделали эту необходимость настолько сладостной, насколько только было возможно.

Замок В—л является замечательным местом для отдыха и обладает всеми преимуществами, придающими сельской жизни неповторимое очарование. Аделаида и супруга Г** были большими любительницами рыбной ловли, В—л и С—и — заядлые охотники, я любил полеводство, а Г** сочинял для нас тем временем истории, которые через свою мораль и свои образы полезно и занимательно представляли нам сцены из нашей жизни, полные верных наблюдений над нашими характерами. Сами мы ленились писать, но любили обсуждать его сочинения; порой возникали небольшие дружеские перепалки, он изменял написанное или спорил с нами, однако не переставал утверждать, что неизменно выигрывает благодаря нашим замечаниям, и особенно тем, которые делали дамы. Лишь женскому уху дано так тонко уловить беглость и изящность стиля.

В середине лета приехал к нам наконец дон Бернардо, и присутствие этого человека несколько изменило характер наших развлечений, к которым нас приучили радость вновь проснувшейся природы, свобода и горячность крови. Неохотно смирился я с тем, что вместо непринужденного обмена мыслями через общество дона Бернардо я обратился к более серьезным и глубоким размышлениям, и замечал, что другие чувствуют себя так же. Даже Аделаида с ее склонностью к унынию и глубокомыслию пребывала до этого самого времени весела и беззаботна, увлеченно участвовала во всех наших забавах и придавала нашим маленьким праздникам прелестную мечтательность. Но перемена была необходима; рано или поздно нам пришлось бы оставить сладостные мечтания, но тогда разочарование наше стало бы еще более болезненным. Не так уж и плохо, что дон Бернардо нас несколько встряхнул и возвратил душам былую сосредоточенность.

Его дух был исполнен тем временем большой решимости осуществить свои намерения, однако его неизменная серьезность, которой он был обязан своими достижениями, должна была смягчиться в постоянном общении с себе подобными. Он принял в наших развлечениях самое теплое участие, однако то и дело находил возможность вытеснить их из наших душ.

Можно себе представить, как часто Союз становился предметом наших разговоров. Г** знал о нем мало, казалось, сей предмет не пробуждал в нем никаких чувств, но при том, что он понимал возвышенность Союза, спокойное, гордое равнодушие дона Бернардо уязвляло его более, чем самая решительная враждебность. Долгое время открытый спор не возникал. Вначале, по крайней мере, было неизвестно, на чьей стороне окажется победа. Наконец мы почувствовали, что дон Бернардо одержал верх, так как верил в правоту своего дела, был хладнокровен и не столь рассеян, как Г**, для которого основами всегда оставались его собственное счастье и покой.

— К чему все это, — спрашивал он, — к чему жертвовать испытанными радостями ради счастья, которое еще весьма отдаленно и, возможно, для нас никогда недостижимо?

— Так полагаете вы, — отвечал дон Бернардо, — оттого что вы привыкли находиться в узком семейном кругу, то и мыслите так, а не иначе. Думается, в этих словах выражена вся ваша система.

— Вы считаете, что необходимо привыкнуть к домашнему кругу, чтобы так мыслить, поскольку сам образ жизни настраивает на особый лад? Но клянусь вам, дон Бернардо, я всегда был склонен рассматривать всю мою жизнь как плавание меж рифов, которое наконец должно привести в тихую гавань; однако во время сего плавания я совершенно не испытывал того возвышенного состояния души, которое, не отрицаю, присуще вам. Отсюда я заключаю: если вы признаете во мне некую способность и чувствительность, вы должны также признать: даже при сходных данных возникают совершенно различные настроения и побуждения.

— Следовательно, ваше дело — украшать единственную комнату в большом здании, а я пекусь о перестройке здания в целом.

— Совершенно верно. Но я не утверждаю, что я не выйду из своей комнаты после того, как приведу ее в порядок.

— Здесь можно видеть разницу между нами. Вы имеете талант к единственному, а я — ко всеобщему. Но речь идет о том, какое устремление для человечества важнее и какое из внутренних побуждений по большей части приводит к деятельности.

Принимая во внимание последнее — несомненно тяготение ко всеобщему. Но принимая во внимание первое — точно так же несомненно тяготение к единичному. Человек родился для великой цели и, чувствуя в себе непомерную силу ставить ограничения над людьми, стремится к этому; однако такой человек не способен понять, что, если каждый по своим возможностям займет отведенное ему место, это образует гармоническое целое.

— Совершенно верно, сейчас, сами того не желая, вы доказали основательность моей системы, и даже лучше, чем смог бы я сам. Если бы каждый занял правильно свое место, мир сделался бы совершенен. Но как каждый может распознать, какое место должен занять он? Тут заключена вся трудность, и для решения этой задачи существуем мы.

— И по какому праву?

— На основании большего права, чем то, какое глубокомысленный моралист предписывает человечеству. Это право того — я прибегну к новому сравнению, — кто, стоя на возвышенности, обозревает в целом передвижение войск внизу. Вот то право, на которое мы претендуем! Разве не является первой заповедью нашего Общества, что титулы, ордена и слава — лишь игрушка для глупцов и что первый наш шаг к совершенству — незаметно и неслышно, с легкостью прийти к удовлетворению потребностей? И на что обращаем мы эту нами самими избранную независимость, как не на изучение человека, которого мы, даже против его воли, намереваемся привести к счастью?[248] Приобретенный через долгую непрерывную деятельность опыт, круг влияния, через который можно изменить каждый момент человеческой жизни, распространенная по всему миру благородная семья, на которую можно опереться, определенное и, по крайней мере при дружных усилиях с нашей стороны, не зависящее от превратностей судьбы будущее — все это должно пробудить к деятельности даже самый медлительный дух. Прибавьте к тому таланты, которые человек в себе чувствует, силу, которую человек опробует, предприятия, которые человеку удаются. И признайте наконец, дорогой Г**, сколь велика разница — строить себе дом на взгорье, под облаками, или в узкой долине, где каждый обломок скалы являет собой опасность.

* * *

С наступлением осени дон Бернардо предложил нам вновь возвратиться в Испанию. С—и принимал в наших сходках живейшее участие до тех пор, пока можно было ограничиваться какой-то одной ролью. Теперь же он нашел тысячу предлогов, чтобы остаться со старым бароном В—л. Также граф фон С**, которого ради приличия пригласили отправиться с нами в Испанию, ответил (и ответ его мы с Аделаидой знали заранее), что примирился с Каролиной и не может оставить ее одну. Итак, в путь отправились дон Бернардо, Аделаида и я.

Мы прибыли в Алькантару, остановились у моей матери, лучшей и нежнейшей женщины в целом свете. О смерти ее брата написал я ей заранее, и наши слезы смешались при воспоминании о нем. Ее грудь была полна чувств ко мне, которых я едва ли заслужил. Ах! Как же сладостно — любить мать и быть ею любимым!

Аделаида вскоре сделалась избранницей ее души. Моей жене удавалось овладевать сердцами. Ее тихая серьезность, ее меланхоличная чувствительность, открытая для любого несчастья и тем скорее стремящаяся утешить и помочь, ее привязанность ко всему, что касалось меня и принадлежало мне, делали ее с каждым днем для меня дороже. Я делился с ней всеми своими мыслями и, несомненно, покинул бы Союз с его великими планами, если бы Аделаида была в том со мной согласна. Но дон Бернардо успокаивал нас своими пояснениями и, казалось, был прав. Он работал в тиши, и нельзя было даже заподозрить, что он работает.

С какой радостью знакомил я теперь мою дорогую жену со сценой, где разворачивались мои минувшие радости и горести! Но за мое короткое отсутствие время безжалостно разрушило декорации. Со смертью дона Антонио, друга моей юности, замок пришел в запустение. Он обветшал, и развалившиеся стены открыли мне тайные ходы, которые наверняка использовал Альфонсо. Здание, властвовавшее над моими обстоятельствами, явило мне наглядно свой костяк, но теперь, когда все покровы были сброшены, прошлое утратило свои красивые, обманчивые очертания. Замок дона Педро с его исчезновением превратился в руины, и нигде не находил я памятников былого счастья. Ни следа моих слез, ни одной беседки, где я столь сладостно предавался размышлениям и где мысли мои были либо стеснены, либо ясны; даже ручей, куда я бросал лепестки, пересох.

Все как будто подготавливало меня к грядущим событиям. Я погрузился в свою прежнюю меланхолию, Аделаида была склонна к меланхолии еще более, чем я, и ее раздумья объединялись с моими; но сколько бы мы ни мечтали, то всё были мечты, которые открывают духу возвышеннейшие надежды.

Дон Бернардо посещал нас, и вскоре наши разговоры свелись к одному-единственному предмету. Все вокруг словно наполнилось неведомым светом, но и сами себе мы казались неведомы.

Дон Бернардо на некоторое время исчез и потом вдруг явился к нам однажды утром сразу после своей поездки, в более веселом, чем обычно, настроении.

— Завтра вечером, Карлос! — сообщил он приветливо. — Завтра вечером, Аделаида!

Так как мы поручили ему все уладить, нам сразу стало понятно, о чем идет речь. Силы покинули мою нежную супругу; подхватив ее, я заметил, как трепещет ее тело. Нежная краска залила ее взволнованное лицо; в полуприкрытых глазах мерцала радость при виде новой занимающейся зари.

Вечером следующего дня мы отправились в путь верхом. Старый одичавший лес встретил нас вновь своими ужасами. Я указал своей супруге на хижину Якоба. Все прошедшие события живо предстали передо мной, но в них уже не было ничего, что порождало бы во мне страх.

Дон Бернардо вел нас более удобным путем, чем тот, по которому шли мы со стариком. Алое солнце погружалось в разбросанные повсюду кустарники, оставляя после себя мягкий сумрак, который, смешиваясь с удлиняющимися тенями меж серых обломков скал, замшелыми каменными дубами, колоннадами елей и сосен, развалинами старых зданий и запущенными парками, придавал всем предметам и нам вместе с ними некое возвышенное величие. Чем менее отчетливым виделось нам мирозданье, чем более пустым и отдаленным становилось пространство, тем быстрее возрастала наша душа, чтобы вместить самое себя.

Аделаида была наделена мужественным духом; однако при этом она не теряла женственности и оттого не могла хладнокровно идти навстречу событию, о котором еще недавно она не могла думать без трепета. Хотя мы и подбадривали ее, но сердце ее билось все чаще, и она то краснела, то бледнела по нескольку раз за минуту, не могла прямо сидеть на лошади, и было заметно, как поводья дрожат в ее руках.

Наступила ночь, мы спешились. Лошадей пришлось привязать к деревьям. Я взял свою жену под руку, и мы последовали за доном Бернардо, который, после недолгих поисков, нашел узкую тропку. Вокруг стояла тишина, ветер веял почти неслышно, и едва слышно было наше затаенное дыхание и глухой стук сердец. Только вдали раздавался тихий рокот, похожий на сдержанную речь, и в кустах тут и там вспыхивали огни. Все напомнило мне о моем первом смятении в этих ужасающих окрестностях.

Сцена переменилась, и мысли мои возвратились незаметно к истории графа фон С**. Я узнал кусты, которые он мне столь живо описал; лесной ручей тек по старому каменистому ложу, возбужденная, разыгравшаяся фантазия заставляла меня в каждом светлом пятне видеть лающую левретку. Наконец достигли мы небезызвестной лужайки, пересекли ее и вошли в темную беседку.

Аделаида чувствовала, как сильно бьется мое сердце под ее рукой.

— Что с тобой, милый Карлос? — ласково спросила она.

Я успокоил ее, но воспоминания о Франциске мучили меня, и — ах! — пламенный поцелуй, которым она наградила графа, горел на моих устах.

Внезапно всполохи пламени осветили беседку. Мы увидели, что стоим перед входом в аллею. Там толпилось множество людей, одетых с небывалой роскошью. Глухой, величественный напев слившихся воедино голосов нарушил жуткую тишину, тьма внезапно ожила. Это было празднество Элевсинских мистерий[249].

Шествие жрецов и жриц медленно потянулось из теснящейся толпы. Они были облачены в длинные белые одеяния, волосы, украшенные венками, спадали волнами безыскусных локонов. Я узнал большинство знакомых мне апостольских лиц, которым я дивился при моем первом приеме. Все приветствовали меня весело небесными улыбками, небесным смехом, проходя мимо с факелами. То были мои братья, которые с восторгом праздновали мое возвращение.

Меж жрецами, несшими таинственно прикрытые корзины, сразу же заметил я Розалию. Она взглянула на меня, зардевшись нежным румянцем, и слезы залили ее лицо. Примирительно взглянула она на мою супругу. Аделаида понимающе сжала мне руку и шепнула тихо:

— Это она?

Наконец к шествию присоединился дон Бернардо. Мы доверительно последовали за ним; вдали показался замок. Я все узнавал на своих прежних местах. Мы прошли по длинному коридору и, пока я подбадривал трепещущую Аделаиду, вступили в залитый светом зеркальный зал.

Вновь были заняты места на стоящих на возвышении стульях. Почтенный старец обнял меня, и все мои братья обняли и расцеловали меня за ним вослед. Дон Бернардо и моя супруга принесли клятву. Смешались слезы и кровь. Никогда и никому не доводилось слышать бессмертные слова, подобные тем, что говорились здесь! Мы потупили глаза свои в землю, и едва вновь подняли взор, как покровы спали. Мы увидели вещи непостижимые и несказанные; музыка доносилась до нас из иного мира, небесные лица проплывали мимо нас, все чаяния сбылись, и самые смелые надежды заставили действительность умолкнуть.

Предыдущая главаГлава 11 из 38Следующая глава