К книге
Сопротивление большевизму, 1917–1918 гг.Раздел 1 Октябрьские события в Петрограде. П. Краснов[25] Бои под Петроградом[26]
17%
Раздел 1 Октябрьские события в Петрограде. П. Краснов[25] Бои под Петроградом[26]
7

Можно ли говорить, что большевики не готовились планомерно к выступлению 25 октября? Но кто им помогал?

23 октября весь «корпус» – то есть оставшиеся 18 сотен – было приказано передвинуть в район Старого Пебальга и Вендена, где поступить в распоряжение штаба 1-й армии, потому что там ожидались беспорядки и массовые эксцессы. Я поехал в Псков узнать обстановку, а 24 октября отправил в штаб 1-й армии квартирьеров и приступил к погрузке 10-го Донского казачьего полка в вагоны.

25 октября я получил телеграмму. Точного содержания ее не помню, но общий смысл был тот: Донскую дивизию спешно отправить в Петроград; в Петрограде беспорядки, поднятые большевиками. Подписана телеграмма двумя лицами: Главковерх Керенский и полковник Греков.

Полковник Греков – донской артиллерийский офицер и помощник председателя Совета союза казачьих войск, казачьего учреждения, пользующегося большим влиянием у казаков.

Ловко, подумал я. Но откуда же при теперешней разрухе я подам спешно всю 1-ю Донскую дивизию к Петрограду?

Тем не менее 9-й полк направил к погрузке в вагоны. 4 сотни 10-го полка приказал остановить на станции, послал телеграммы в Ревель и Новгород о сосредоточении в Луге, откуда решил идти походом, чтобы не повторять ошибки Крымова, увы, уже сделанной мудрыми распоряжениями штаба фронта.

А квартирьеры? Они уже ушли и рыщут, вероятно, по имениям и мызам, отыскивая помещения. Послал нарочного и за ними…

Сам поехал в Псков просить начальника штаба и начальника военных сообщений ускорить все эти перевозки так, чтобы хотя бы к вечеру 26-го я мог бы иметь часть из Ревеля и Новгорода в Луге.

Все было обещано сделать. В штабе я нашел большую тревогу. Тихо шепотом передавали, что Временное правительство свергнуто и не то разбежалось, не то борется в Зимнем дворце, отстаиваемое юнкерами; вся власть захвачена Советами с Лениным и Троцким во главе.

Вернувшись из Пскова, я напечатал приказ, где полностью передал телеграмму Керенского и Грекова и призывал казаков к уверенным и смелым действиям. Приказ послал с нарочными и в Ревель, и в Новгород. После чего собрался сам и поехал на станцию Остров, где уже был погружен штаб 1-й Донской дивизии, без ее начальника, случайно бывшего в отпуску в Петрограде.

* * *

Глухая осенняя ночь. Пути Островской станции заставлены красными вагонами. В них лошади и казаки, казаки и лошади. Кто сидит уже второй день, кто только что погрузился. На станции санитары, врачи и две сестры Проскуровского отряда. Просят, чтобы им разрешено было отправиться с первыми эшелонами, чтобы быть при первом деле. Казаки кто спит в вагонах, кто стоит у открытых ворот вагона и поет вполголоса свои песни.

Ах, да ты подуй,

Подуй ветер с полуночи,

Ты развей, развей тоску!.. —

слышится откуда-то с дальнего пути.

Вдоль пути шмыгают темные личности, но их мало слушают. Большевики не в фаворе у казаков, и агитаторы это чуют.

После целого ряда распоряжений относительно остающихся частей – штаба Уссурийской дивизии, 1-го Нерчинского полка и 1-й Амурской батареи и длительных разговоров с новым командующим дивизией, генерал-майором Хрещатицким[27], я, в 11 часов ночи, прибыл на станцию.

– Лошади погружены? – спросил я.

– Погружены, – отвечал мне полковник Попов[28].

– Значит, можно ехать?

– Нет.

– Но ведь нашему эшелону назначено в 11 часов, а теперь без двух минут одиннадцать.

– Ни один эшелон еще не отошел.

– Как? А девятый полк?

– Стоит на путях.

– Стоило гнать сломя голову. Но что же вышло?

– Комендант станции говорит – нет разрешения выпустить эшелоны.

Пошел к коменданту. Комендант был сильно растерян и смущен.

– Я ничего не понимаю. Получена телеграмма выгружать эшелоны и оставаться в Острове, – сказал он.

– Кто приказывает?

– Начальник военных сообщений.

Я соединился с Псковом. Полковник Карамышев[29] как будто бы ожидал меня у аппарата.

– В чем дело?

– Главкосев приказал выгружать дивизию и оставаться в Острове.

– Но вы знаете распоряжение Главковерха? Идти спешно на Петроград.

– Знаю.

– Ну так чье же приказание мы должны исполнить?

– Не знаю. Главкосев приказал. Я эшелоны не трону. И в Ревель и в Новгород послано: отставить.

Начиналась уже серьезная путаница. Надо было выяснить положение. Может быть, справились сами, одни усмирили большевиков. Одно – идти с генералом Корниловым против адвоката Керенского, кумира толпы, и другое – идти с этим кумиром против Ленина, который далеко не всем солдатам нравился.

Я послал за автомобилем, сел в него с Поповым и погнал в Псков.

Позднею глухою ночью я приехал в спящий Псков. Тихо и мертво на улицах. Все окна темные, нигде ни огонька. Приехал в штаб. Насилу дозвонился. Вышел заспанный жандарм. В штабе никого. Хорошо, подумал я, штаб Северного фронта реагирует на беспорядки и переворот в Петрограде.

– А может быть, уже все кончено, – сказал мне Попов, – и мы напрасно беспокоимся. Теперь бы спать и спать…

– Где начальник штаба? – спросил я у жандарма.

– У себя на квартире.

– Где он живет?

Жандарм начал объяснять, но я не мог его понять.

– Постойте, я оденусь, провожу вас.

Полковник Попов пошел на телеграф переговорить с Островом, там напряженно ждали, выгружаться или нет, а я поехал с жандармом к генералу Лукирскому[30]. Парадная лестница заперта. На стуки и звонки никакого ответа. Нигде ни огонька. Пошли искать по черной. Насилу добились денщика.

– Генерал спит и не приказали будить.

С трудом добился от него, чтобы пошел разбудить начальника штаба.

Наконец в столовую, куда я прошел, вышел заспанный Лукирский в шинели, надетой поверх белья. Я доложил ему о том, что имею два взаимно противоречащих приказания и не знаю, как поступить.

– Я ничего не знаю, – лениво и устало сказал мне Лукирский.

– Как – ничего не знаете? Но ведь вы начальник штаба.

– Обратитесь к Главнокомандующему. Вы его сейчас застанете дома на совете. А я ничего не знаю.

Пошел к Главнокомандующему. Весь верхний этаж его дома на берегу реки Великой ярко освещен. Кажется, единственное освещенное место в Пскове. С треском отскочил от него автомобиль с какими-то солдатами и помчался вверх по городу.

Опять тот же адъютант с громкой еврейской фамилией меня встретил.

– Главкосев занят в совете, – сказал он на мою просьбу доложить обо мне, – и я не могу его беспокоить.

– Я все-таки настаиваю, чтобы вы доложили. Дело не может быть отложено до утра.

Адъютант с видимой неохотой открыл дверь, из-за которой я слышал чей-то мерный голос. В открытую дверь я увидал длинный стол, накрытый зеленым сукном, и за ним человек двадцать солдат и рабочих. В голове стола сидел Черемисов[31]. Он с неудовольствием выслушал адъютанта и что-то сказал ему.

– Хорошо, – сказал, возвращаясь, адъютант, – Главкосев вас примет, но только на одну минуту.

Меня провели в кабинет Главнокомандующего. Минуть десять я ожидал, стоя перед громадной картой, на которой цветными полосами было показано, как катился назад наш фронт этим летом. Сдали Ригу… Отошли к Вендену… Сдали Эзель… К весне – кто знает – может быть, немцы уже будут в Петрограде?

Дверь медленно отворилась, и в кабинет вошел Черемисов. Лицо у него было серое от утомления. Глаза смотрели тускло и избегали глядеть на меня. Он зевал не то первою зевотою, не то искусственною, чтобы показать мне, насколько все то, о чем я говорю ему, пустяки.

– Временное правительство в опасности, – говорил я, – а мы присягали Временному правительству, и наш долг…

Черемисов посмотрел на меня.

– Временного правительства нет, – устало, но настойчиво, как будто убеждая меня, сказал он.

– Как – нет? – воскликнул я.

Черемисов молчал. Наконец тихо и устало сказал:

– Я вам приказываю выгружать ваши эшелоны и оставаться в Острове. Этого вам достаточно. Все равно вы ничего не можете сделать.

– Дайте мне письменный приказ, – сказал я.

Черемисов с сожалением посмотрел на меня, пожал плечами и, подавая мне руку, сказал:

– Я вам искренно советую оставаться в Острове и ничего не делать. Поверьте, так будет лучше.

И он пошел опять туда – в «совет».

Я вышел на улицу. У автомобиля меня ожидал Попов. Я рассказал ему результат свидания.

– Знаете, – сказал Попов, – это дело политическое. Пойдемте к комиссару. Войтинский[32] все это время был порядочным человеком. Его долг нам подать совет. Да без комиссара мы и части не повернем. Вон уже 9-й полк волнуется оттого, что сидит сутки в вагонах.

Я согласился, и мы поехали в комиссариат.

Войтинского, который и жил в комиссариате, не было там. По словам дежурного «товарища», он ушел куда-то на заседание, но должен скоро вернуться.

Мы сели в комнате «товарища» и ждали. Уныло тикали стенные часы, и медленно ползла осенняя ночь. Било три, било половину четвертого. Наконец около четырех часов Войтинский приехал.

Он обрадовался, увидавши нас. Все лицо его, некрасивое, усталое, просияло.

– Вы как нельзя более кстати, – сказал он и начал расспрашивать про обстановку, про настроение частей.

– Что говорил Черемисов? – быстро спрашивал он. – А вы как думаете?.. Прямо Бог послал вас сюда именно сегодня… Мне нужно с вами поговорить наедине. Пойдемте ко мне.

Мы пошли по пустым комнатам комиссариата. Кое-где тускло горели лампы. Наконец в какой-то дальней комнате он остановился, тщательно запер двери и, подойдя ко мне вплотную, таинственно шепотом сказал:

– Вы знаете… Он здесь!

Я не понял, о ком он говорит, и спросил:

– Кто – он?

– Керенский!.. Никто не знает… Он тайно только что приехал из Петрограда… Вырвался на автомобиле… Идет осада Зимнего дворца… Но он спасет… Теперь, когда он с войсками, он спасет… Пойдемте к нему… Или лучше я скажу вам его адрес… Нам неудобно идти вместе… Идите… Идите к нему. Сейчас…

* * *

Месяц лукавым таинственным светом заливал улицы старого Пскова. Романическим средневековьем веяло от крутых стен и узких проулков. Мы шли с Поповым пешком, чтобы не привлекать внимания автомобилем. Шли как заговорщики… Да по существу, мы были заговорщиками – двумя мушкетерами средневекового романа!

Ночь была в той части, когда, утомленная, она готова уже уступить утру и когда сон обывателя становится особенно крепким, а грезы фантастическими. И временами, когда я глядел на закрытые ставни, на плотно опущенные занавески, на окна, подернутые капельками росы и сверкающие отражениями высокой луны, мне казалось, что и я сплю, и этот город, и то, что было, и то, что есть, не более как кошмарный сон.

Я шел к Керенскому. К тому Керенскому, который…

Я никогда, ни одной минуты но был поклонником Керенского. Я никогда его не видал, очень мало читал его речи, но все мне было в нем противно до гадливого отвращения.

Противна была его самоуверенность и то, что он за все брался и все умел. Когда он был министром юстиции – я молчал. Но когда Керенский стал военным и морским министром, все возмутилось во мне.

Как, думал я, во время войны управлять военным делом берется человек, ничего в нем не понимающий! Военное искусство одно из самых трудных искусств, потому что оно, помимо знаний, требует особого воспитания ума и воли. Если во всяком искусстве дилетантизм нежелателен, то в военном искусстве он недопустим.

Керенский полководец!.. Петр Румянцев, Суворов, Кутузов, Ермолов, Скобелев…. и Керенский.

Он разрушил армию, надругался над военною наукою, и за то я презирал и ненавидел его.

А вот иду же я к нему этою лунною волшебною ночью, когда явь кажется грезами, иду, как к Верховному Главнокомандующему, предлагать свою жизнь и жизни вверенных мне людей в его полное распоряжение?

Да, иду. Потому что не к Керенскому иду я, а к Родине, к великой России, от которой отречься я не могу. И если Россия с Керенским, я пойду с ним. Его буду ненавидеть и проклинать, но служить и умирать пойду за Россию. Она его избрала, она пошла за ним, она не сумела найти вождя способнее, пойду помогать ему, если он за Россию…

Вот о чем грезили, о чем переговаривались мы с С. П. Поповым, пока искали квартиру полковника Барановского[33], у которого был Керенский.

Искали долго. Спросить не у кого. Город спит, никого на улицах. Наконец, скорее по догадке, усмотревши в одном доме два освещенных окна во втором этаже, завернули в него и нашли много неспящих людей, суету, суматоху, бестолочь, воспаленные глаза, бледные лица, квартиру, перевернутую кверху дном и самого Керенского.

* * *

– Генерал, где ваш корпус? Он идет сюда? Он здесь уже близко? Я надеялся встретить его под Лугой.

Лицо со следами тяжелых бессонных ночей. Бледное, нездоровое, с больною кожей и опухшими красными глазами. Бритые усы и бритая борода, как у актера. Голова слишком большая по туловищу. Френч, галифе, сапоги с гетрами – все это делало его похожим на штатского, вырядившегося на воскресную прогулку верхом. Смотрит проницательно, прямо в глаза, будто ищет ответа в глубине души, а не в словах; фразы короткие, повелительные. Не сомневается в том, что сказано, то и исполнено. Но чувствуется какой-то нервный надрыв, ненормальность. Несмотря на повелительность тона и умышленную резкость манер, несмотря на это «генерал», которое сыплется в конце каждого вопроса, – ничего величественного. Скорее – больное и жалкое. Как-то, на одном любительском спектакле, я слышал, как довольно талантливо молодой человек читал стихотворение Апухтина «Сумасшедший». Вот такая же повелительность была и в словах этого плотного, среднего роста человека, чуть рыжеватого, одетого в защитное, бегающего по гостиной между столиком с допитыми чашками кофе, угловатыми диванчиками и пуфами и вдруг останавливающегося против меня и дающего приказание или говорящего фразу, и казалось, что все это закончится безумным смехом, плачем, истерикой и дикими криками: «Все васильки, красные, синие в поле!..»

Я сразу узнал Керенского по тому множеству портретов, которые я видал, по тем фотографиям, которые печатались тогда во всех иллюстрированных журналах.

Не Наполеон, но, безусловно, позирует на Наполеона. Слушает невнимательно. Будто не верит тому, что ему говорят. Все лицо говорит тогда – «знаю я вас; у вас всегда отговорки, но нужно сделать и вы сделаете».

Я доложил о том, что не только нет корпуса, но нет и дивизии, что части разбросаны по всему северо-западу России и их раньше необходимо собрать. Двигаться малыми частями – безумие.

– Пустяки! Вся армия стоит за мною против этих негодяев. Я сам поведу ее за собою, и за мною пойдут все. Там никто им не сочувствует. Скажите, что вам надо? N.N., – обратился он к Барановскому (я не помню имени и отчества Барановского. – П. К.), – запишите, что угодно генералу.

Я стал диктовать Барановскому, где и какие части у меня находятся и как их оттуда вызволить. Он записывал, но записывал невнимательно. Точно мы играли, а не всерьез делали. Я говорил ему что-то, а он делал вид, что записывает.

– Вы получите все ваши части, – сказал Барановский. – Не только Донскую, но и Уссурийскую дивизию. Кроме того, вам будут приданы 37-я пехотная дивизия, 1-я кавалерийская дивизия и весь 17-й армейский корпус, кажется, все, кроме разных мелких частей.

– Ну вот, генерал. Довольны? – сказал Керенский.

– Да, – сказал я, – если это все соберется и если пехота пойдет с нами, Петроград будет занят и освобожден от большевиков.

Слыша о таких значительных силах, я уже не сомневался в успехе. Дело было иное. Можно будет выгрузить казаков и в Гатчине и составить из них разведывательный отряд, под прикрытием которого высаживать части 17-го корпуса и 37-й дивизии на фронте Тосно – Гатчино и быстро двигаться, охватывая Петроград и отрезая его от Кронштадта и Морского канала. Моя задача сводилась к более простым действиям. Стало легче на душе… Но если бы это было так – разве сидел бы Черемисов теперь с «советом»? Разве принял бы он меня известием, что Временного правительства уже нет? Три дивизии пехоты и столько же кавалерии, беспрепятственно идущие среди моря армии, это показывает, что армия на стороне Керенского, а если так – бунтовался бы разве гарнизон Петрограда, задерживали бы эшелоны в Острове? Нет, тут что-то было не так. Сомнение закрадывалось в душу, и я высказал его Керенскому.

Мне показалось, что он не только не уверен в том, что названные части пойдут по его приказу, но не уверен даже и в том, что Ставка, то есть генерал Духонин передал приказания. Казалось, что он и Пскова боится. Он как-то вдруг сразу осел, завял, глаза стали тусклыми, движения вялыми.

Ему надо отдохнуть, подумал я и стал прощаться.

– Куда вы, генерал?

– В Остров, двигать то, что я имею, чтобы закрепить за собою Гатчину.

– Отлично. Я поеду с вами.

Он отдал приказание подать свой автомобиль.

– Когда мы там будем? – спросил он.

– Если хорошо ехать, через час с четвертью мы будем в Острове.

– Соберите к одиннадцати часам дивизионные и другие комитеты, хочу поговорить с ними.

Ах, зачем это! – подумал я, но ответил согласием. Кто его знает, может быть, у него особенный дар, умение влиять на толпу. Ведь почему-нибудь приняла же его Россия? Были же ему и овации, и восторженные встречи, и любовь, и поклонение. Пусть казаки увидят его и знают, что сам Керенский с ними.

Минут через десять автомобили были готовы, я разыскал свой, и мы поехали. Я – по приказанию Керенского – впереди, Керенский с адъютантами сзади. Город все так же крепко спал, и шум двух автомобилей не разбудил его. Мы никого не встретили и благополучно выбрались на Островское шоссе.

* * *

Бледным утром мы подъезжали к Острову. Верстах в пяти от города я встретил сотни 9-го Донского полка, идущие из города по своим деревням. Я остановил их.

– Куда вы? – спросил я.

– Ночью было передано от вас приказание выгружаться и идти по домам, – отвечал командир сотни.

– Я не отдавал такого приказания. Поворачивайте назад, мы сейчас едем на Петроград, с нами едет Керенский.

– Как – Керенский? – с удивлением спросил командир сотни.

Казаки, прислушивавшиеся к моим словам, стали передавать один другому: «Керенский здесь, Керенский здесь».

В эту минуту подъехал и Керенский. Он поздоровался с казаками. Казаки довольно дружно ему ответили. Сомнений не было, и сотни стали заходить плечом к Острову. Мы поехали дальше. Мне негде было устроить Керенского. Моя квартира была разорена, и я поехал с ним в собрание, где предложил ему чай и закусить, а сам пошел отдавать распоряжения. Мимо меня прошли сотни 9-го полка, лица казаков выражали любопытство.

Весть о том, что Керенский в Острове, сама собою распространилась по городу. Улица перед собранием стала запружаться толпою. Явились дамы с цветами, явились матросы и солдаты Морского артиллерийского дивизиона, стоявшего по ту сторону реки Великой в предместье Острова. Я поставил часовых у дверей дома и вызвал в ружье всю Енисейскую сотню, которая стала в длинном коридоре, ведшем к столовой, и никого не пропускала. Наверху собиралась комитеты. Как ни следили мы, чтобы не было посторонних, но таковых набралось немало. Однако передние ряды были заняты комитетом 1-й Донской казачьей дивизии, бравыми казаками, на лицах которых было только любопытство и никакого озлобления. Совершенно иначе был настроен комитет Уссурийской дивизии, и особенно представители Амурского казачьего полка, в котором было много большевиков.

Я пошел доложить Керенскому, что комитеты готовы. Керенский спал, сидя за столом. Лицо его выражало крайнее утомление. При моем входе он сразу проснулся.

– А! Хорошо. Сейчас иду. А потом и поедем, – сказал он.

Я никогда не слыхал Керенского и только слышал восторженные отзывы о его речах и о силе его ораторского таланта. Может быть, потому я слишком много ожидал от него. Может быть, он сильно устал и не приготовился, но его речь, произнесенная перед людьми, которых он хотел вести на Петроград, была во всех отношениях слаба. Это были истерические выкрики отдельных, часто не имеющих связи между собою фраз. Все те же избитые слова, избитые лозунги. «Завоевания революции в опасности», «Русский народ самый свободный народ в мире», «Революция совершилась без крови – безумцы большевики хотят полить ее кровью», «Предательство перед союзниками» и т. д. и т. д.

Донцы слушали внимательно, многие затаив дыхание, восторженно, с раскрытыми ртами. Сзади в двух-трех местах раздались крики: «Неправда! Большевики не этого хотят!» Кричал злобный круглолицый урядник Амурского полка.

Когда Керенский кончил, раздались довольно жидкие аплодисменты. И сейчас же раздался полный ненависти голос урядника-амурца.

– Мало кровушки нашей солдатской попили! Товарищи! Перед вами новая корниловщина! Помещики и капиталисты!..

– Довольно!.. Будет!.. Остановите его!.. – кричали из передних рядов.

– Нет, дайте сказать!.. Товарищи! Вас обманывают… Это дело замышляется против народа…

Я послал вывести оратора и уговорил уйти Керенского.

Керенский торопился уехать на станцию, но оттуда передавали, что нет еще вагона.

Толпа у дома, где был Керенский, становилась гуще. Офицеры мне передавали, что настроение ее далеко не дружелюбное, и не советовали отправлять Керенского без конвоя. Я вышел на улицу. Стояли какие-то дамы с цветами.

– Что, скоро выйдет Керенский? – спросили они. – Ах, я никогда не видала Керенского! Попросите его поговорить с толпой.

– Большевики за дело стоят, – говорили в толпе. – Солдату что нужно? – мир, а он опять о войне завел шарманку, – говорили солдаты.

– Схватить его и предоставить Ленину – вот и все.

– А казаки?

– Казаки ничего не сделают.

Я вызвал со станции конный взвод 9-го Донского полка для конвоирования автомобиля и приказал на станции выставить почетный караул. Около первого часа пополудни мы поехали на станцию.

Почетный караул сделал свое дело. Он был великолепен. Временно командующий полком войсковой старшина Лаврухин[34] (командир полка, полковник Короченцов[35], заболел дипломатическою болезнью) постарался. Громадная сотня была отлично одета. Шинели сверкали Георгиевскими крестами и медалями. На приветствие Керенского она дружно гаркнула: «Здравия желаем, господин Верховный Главнокомандующий», а потом прошла церемониальным маршем, тщательно отбивая шаг. Толпа, стоявшая у вокзала, притихла. Вагон явился как из-под земли, и комендант станции объяснял свою медлительность тем, что он хотел подать «для господина Верховного Главнокомандующего салон-вагон» и стеснялся дать этот потрепанный микст.

Мы сели в вагон, я отдал приказание двигать эшелоны. Паровозы свистят, маневрируют. По путям ходят солдаты Островского гарнизона, число их увеличивается, а мы все стоим, нас никуда не прицепляют и никуда не двигают.

Я вышел и пригрозил расправой. Полная угодливость в словах, и никакого исполнения.

Командир Енисейской сотни, есаул Коршунов, начальник моего конвоя, служил когда-то помощником машиниста. Он взялся провезти нас, стал на паровоз с двумя казаками, и дело пошло.

Все было ясно. Добровольно никто не хотел исполнять приказания Керенского, так как неизвестно чья возьмет; «примените силу, и у нас явится оправдание, что мы действовали не по своей воле».

Зная настроение Псковского гарнизона и то, что, конечно, из Острова уже дали знать в Псков, что с казаками едет Керенский, я приказал Коршунову вести поезд нигде не останавливаясь, набрать воды перед Псковом, и Псков пассажирский, и Псков товарный проскочить полным ходом – и не напрасно.

Наконец около трех часов пополудни мы тронулись.

На станции Черской остановка. Начальник военных сообщений, генерал Кондратьев[36], ожидал нас, он просил пропустить его к Керенскому. Я присутствовал при разговоре. Керенский накричал на него за промедление с эшелонами. Полная угодливость со стороны Кондратьева.

Керенский продиктовал ему, какие части должны быть направлены в первую очередь, речь шла о целой армии. Кондратьев почтительно кланялся.

Мне и полковнику Попову, бывшему со мной в одном купе, это показалось хорошей приметой. Значит, Черемисов пойдет с Керенским, решили мы.

На станции Псков громадная, в несколько тысяч, толпа солдат. Наполовину вооруженная. При приближении поезда она волнуется, подвигается ближе. Я стою на площадке; у паровоза Коршунов и его лихие енисейцы; поезд ускоряет ход, и станция, забитая серыми шинелями, уплывает за нами.

В вагонах на редких остановках слышны песни. Раздают запоздалый ужин. Пахнет казачьими щами. Слышна предобеденная молитва: «Очи всех на Тя, Господи, уповают». Никаких агитаторов. Все идет хорошо.

Со встречным петроградским поездом прибыли офицеры, бывшие в Петрограде. Сотник Карташов подробно докладывает мне о том, как юнкера обороняют Зимний дворец, о настроении гарнизона, колеблющегося, не знающего на чью сторону стать, держащего нейтралитет. В купе входит Керенский.

– Доложите мне, поручик, – говорит он, – это очень интересно, – и протягивает руку Карташову. Тот вытягивается, стоит смирно и не дает своей руки.

– Поручик, я подаю вам руку, – внушительно заявляет Керенский.

– Виноват, господин Верховный Главнокомандующий, – отчетливо говорит Карташов, – я не могу подать вам руки. Я – корниловец![37]

Краска заливает лицо Керенского. Он пожимается и выходит из купе.

– Взыщите с этого офицера, – на ходу кидает он мне…

Поезд мчится, прорезая мрак холодной, тихой сентябрьской ночи. Проехали, не останавливаясь, Лугу… Приближаемся к Гатчине. Всюду тишина. Смолкли казачьи песни. Но беспрерывное движение поезда вселяет почему-то уверенность в успехе.

Я задремал. Дверь купе распахнулась. Я открываю глаза. В дверях Керенский и с ним политический комиссар капитан Кузьмин.

– Генерал, – торжественно говорить мне Керенский. – Я назначаю вас командующим армией, идущей на Петроград, поздравляю вас, генерал!.. И, переменивши тон, добавляет обыкновенным голосом: – У вас не найдется полевой книжки? Я напишу сейчас об этом приказ.

Я молча подаю ему свою книжку. Он выходит. Командующий армией, идущей на Петроград! Идет пока, считая синицу в руках, – шесть сотен 9-го полка и четыре сотни 10-го полка. Слабого состава сотни, по 70 человек. Всего 700 всадников – меньше полка нормального штата. А если нам придется спешиться, откинуть одну треть на коноводов – останется боевой силы всего 466 человек – две роты военного времени!!

Командующий армией и две роты!

Мне смешно… Игра в солдатики! Как она соблазнительна, с ее пышными титулами и фразами!!!

Бледное утро смотрит в окно. Серый тоскливый осенний день. Станционная постройка, выкрашенная красной краской. Мокрая рябина, покрытая гроздьями спелых, хваченных морозом ягод. Мы стоим на Гатчино товарной…

* * *

В Гатчине меня ожидало приятное известие. Из Новгорода прибыл эшелон 10-го Донского полка, две сотни и два орудия. Командир эшелона, чудный офицер, есаул Ушаков, пробился силою, несмотря на все препятствия со стороны железнодорожников. Я приказал выгружаться, имея целью захватить Гатчино врасплох. В полутьме раннего утра вышли сотни 9-го и 10-го полков и артиллерия. Я послал разведку в город, а сам с сотнями выдвинулся на Петербургское шоссе. Офицеры, сопровождавшие Керенского, четыре человека, в какой-то придорожной чайной устроили чай для Керенского.

В Гатчино тихо. Гатчино спит. Разведка донесла, что на Балтийской железной дороге выгружается рота, только что прибывшая из Петрограда, и матросы. Посылаю туда сотни и сам еду с ними. Казаки со всех сторон забегают к станции. Видно, как рота выстраивается на перроне. Кругом ходит публика, железнодорожные служащие. Рота стоит развернутым строем, представляя собою громадную мишень. Я приказываю снять одно орудие с передков и ставлю его на путях. От пушки до роты не более тысячи шагов. Человек восемь казаков Енисейской сотни с тем же молодцом Коршуновым бегут к роте. Короткий разговор, и рота сдает ружья. Это рота лейб-гвардии Измайловского полка и команда матросов.

Ко мне ведут офицеров. Безусые растерянные мальчики.

– Господа, как вам не стыдно! – говорю я им.

Молчат. Тупо смотрят на меня, сами, видимо, не понимают, что произошло.

– Вы пошли против Временного правительства, – возвышая голос, говорю я. – Вы изменили Родине. Я повесить вас должен.

Лица бледнеют.

– Господин генерал, – лепечет один из них, – мы не шли против Временного правительства.

– Куда же вы шли?

– Мы шли… Мы шли в Гатчино… Охранять Гатчино от разграбления.

Что я буду делать с пленными? Их 360 человек, а в моих трех сотнях едва наберется 200!

Обезоруживши их, я отпускаю их на все четыре стороны. Мне их некуда девать и некем охранять. Когда еще придет 37-я пехотная и 1-я кавалерийская дивизии, когда еще подойдет 17-й армейский корпус. Да и придут ли?

Какая опасность от этих людей?

– Мы можем ехать обратно? – спрашивают солдаты.

– Поезжайте и скажите вашим товарищам, чтобы они не глупили, – говорю я им.

– Да мы что! Мы ничего! – добродушно заявляют солдаты. – Нам что прикажут, мы то и делаем.

Ко мне подъезжает казак. Варшавская станция занята казаками. Взята в плен рота и 14 пулеметов.

– Что прикажете делать с пленными?..

– Обезоружить и отпустить!

Их некуда было девать и прятать, их нечем было кормить, потому что базы и тыла у нас не было. Отправлять в Лугу? Но отношение Луги к нам неизвестно. Посылать в Псков? Но Псков явно враждебен к нам. Оставалось распускать их, надеясь, что они распылятся, разойдутся по своим деревням, на несколько дней станут безопасны. А там подойдет 17-й корпус, и можно будет их или снова мобилизовать, или, если будет надо, посадить за проволоку.

Ясно было, что Гатчино обороняться не будет. Я еще отдавал на площади перед Балтийской станцией приказания, когда мне доложили, что Керенский уже находится в Гатчинском дворце и требует меня для распоряжений.

Я нашел его в одной из квартир запасной половины. С ним его адъютанты – молодые люди, капитан Свистунов, комендант дворца, капитан Кузьмин и какие-то две молодые, нарядно одетые красивые женщины. Они закусывали. Обстановка была не для серьезного разговора, и я увел Керенского в другую комнату. Он настаивал на немедленном движении дальше. Но с кем? Было у меня три сотни и два орудия. Гатчино спокойно, но кто знает, каково будет настроение его частей, когда они увидят, что мы уйдем и нас слишком мало. Даже на разъезды не хватит!

– Но вы сами видите, что сопротивления никакого не будет. Петроградский гарнизон на нашей стороне, – сказал Керенский.

Я, однако, отказался идти вразброд. Надо было дождаться подхода остальных эшелонов, хотя бы своих, послать разъезды к Царскому, Красному и Петергофу и всеми возможными способами выяснить, что делается в Петрограде. Оттуда непрерывно прибывали юнкера и офицеры, бежавшие от большевиков, было много частных лиц, которые все допрашивались мною. Моя жена жила в Царском Селе у подруги моего детства, жены одного артиллерийского генерала, мне удалось связаться с нею городским телефоном и получить сведения о том, что делается в Царском. Все полученные донесения сводились к следующему: в Царском спокойно. К вечеру с великими трудами удалось собрать две роты, одна пошла к Гатчино, другая к Красному Селу. Шли в беспорядке, вразброд.

В Петрограде идет борьба между большевиками и правительством. На стороне большевиков матросы, которых считают до пяти тысяч, и вооруженные рабочие. На стороне правительства только юнкера. По существу, правительства нет. Оно рассеялось и никаких распоряжений не отдает, но в городской думе заседает какой-то «Комитет спасения Родины и Революции», который организует борьбу с большевиками и ведет агитацию в частях Петроградского гарнизона. Солдаты держатся пассивно. Никакого желания выходить из города и воевать. Были случаи, что солдатские патрули обезоруживались женщинами на улице. Преображенский и Волынский полки будто бы решили выступить против большевиков, как только мы подойдем к Петрограду. 1-й, 4-й и 14-й Донские полки собираются выступить к нам навстречу, к Пулково, и идти с нами. Их убеждает сделать это совет Союза казачьих войск, который очень энергично работает. Этот совет непрерывно снабжал меня донесениями. От 1-го Донского казачьего полка приехала даже делегация. Я ее принял. Три казака весьма подлого вида. Косятся, выспрашивают, производят впечатление разведчиков наших настроений, а не переговорщиков о совместных действиях. Наш донской комитет, руководимый доблестным и прекрасным офицером, подъесаулом Ажогиным[38], обрушился на них, говоря им, что они позорят казачье имя, что им нельзя будет вернуться на Дон. Они отмалчивались, но, уходя, заявили – какой же это демократический комитет, когда в него допущены офицеры?..

Но были сведения и менее оптимистические. Они говорили, что Петроградский гарнизон ничто – с ним и сами большевики не считаются. Он не выступит ни на чьей стороне и ничего делать не будет. Опора большевиков – матросы и красногвардейцы, то есть вооруженные рабочие, которых будто бы больше ста тысяч. Рабочие очень воинственно настроены и хорошо сорганизованы. Из Кронштадта в Неву пришла «Аврора» и несколько миноносцев. Большевистские вожди распоряжаются с подавляющей энергией и организуют все новые полки при полном бездействии правительства и властей. Верховский[39], Полковников и все военное начальство находится в состоянии растерянности и лавирует так, чтобы сохранить свое положение при всяком правительстве.

Я это видел в Гатчино. В Гатчино находилась школа прапорщиков. Почти батальон молодых людей отнюдь не большевистского настроения. Но начальство ее выступить с нами отказалось. Самое большее, что они могли взять на себя, – это поставить заставы на дорогах и наблюдать за внутренним порядком в городе. Офицеры авиационной школы все были с нами, но боялись своих солдат и могли только дать два аэроплана, которые полетели в Петроград, разбрасывать мои приказы «командующего армией, идущей на Петроград», и воззвания Керенского.

Эшелоны с войсками приходили туго. Пришло еще две сотни 9-го Донского полка и пулеметная команда, полсотни 1-го Амурского полка и совершенно мне ненужный штаб Уссурийской конной дивизии.

– А где нерчинцы? – спросил я у генерала Хрещатицкого.

– Главкосев Черемисов оставил их в Пскове для охраны штаба фронта, – отвечал Хрещатицкий.

– Да ведь вы получили категорическое приказание отправить их в Гатчино.

– Главкосев приказал командиру полка, и они высадились, – отвечал начальник дивизии.

В распоряжения Керенского и мои вмешивались сотни лиц. Ставка – Духонин – бездействовала, была парализована. Из Ревеля примчался ко мне офицер и передал мне, что начальник гарнизона отменил погрузку 13-го и 15-го Донских полков «впредь до выяснения обстановки». Ни 37-й пехотной, ни 1-й кавалерийской дивизий, ни частей 17-го корпуса не было видно на горизонте. Тщетно справлялся я по всем телеграфам Николаевской дороги. Никаких эшелонов на север не шло. Приморский полк[40] в Витебске отказался исполнить мой приказ.

Таково было отношение начальства, именно начальства, – то есть Черемисова в Пскове, начальника гарнизона в Ревеле, Духонина в Ставке, командира 17-го корпуса и начальников дивизий, 37-й пехотной и 1-й кавалерийской, – к выступлению большевиков. Никто не пошел против них.

Отозвалась только Луга – 1-й осадный полк в составе 800 человек решил идти на помощь Керенскому и погрузился в Луге. Да уже ночью ко мне пришел отличный офицер, капитан Артифексов, которого я знал по службе в 1-м Сибирском полку, командовавший теперь броневым дивизионом в Режице, и обещал прийти ко мне на помощь со своими броневыми машинами.

Разъезд, шедший на Пулково, встретил застрявший броневик «Непобедимый» и не долго думая атаковал его. Команда «Непобедимого» бежала, и он достался нам. В авиационной школе нашлись офицеры-добровольцы, которые взялись исправить броневик и составить его команду. К 11 часам вечера он был доставлен на двор Гатчинского дворца и офицеры принялись его чинить.

К вечеру 27 октября я имел: 3 сотни 9-го Донского полка, 2 сотни 10-го Донского полка, 1 сотню 13-го Донского полка, 8 пулеметов и 16 конных орудий. То есть моих людей едва хватало на прикрытие артиллерии. Всего казаков у меня было, считая с енисейцами, – 480 человек, а при спешивании – 320.

Идти с этими силами на Царское Село, где гарнизон насчитывал 16 000, и далее на Петроград, где было около 200 000, – никакая тактика не позволяла; это было бы не безумство храбрых, а просто глупость. Но гражданская война – не война. Ее правила иные, в ней решительность и натиск – все; взял же Коршунов с 8 енисейцами в плен полторы роты с пулеметами. Обычаи и настроение Петроградского гарнизона мне были хорошо известны. Ложатся поздно, долго гуляют по трактирам и кинематографам, зато и утром их не поднимешь – захват Царского на рассвете, когда силы не видны, казался возможным; занятие Царского и наше приближение к Петрограду должно было повлиять морально на гарнизон, укрепить положение борющихся против большевиков и заставить перейти на нашу сторону гарнизон. Ведь, опять-таки думал я, идет не царский генерал Корнилов, но социалистический вождь – демократ Керенский, вчерашний кумир солдатской толпы, идет за то же Учредительное собрание, о котором так кричали солдаты…

Я собрал комитеты. В этой подлой войне они мне были нужны для того, чтобы и то, что у меня было, не развалилось. Высказал свои соображения. Казаки вполне согласились со мною.

На 2 часа утра 28 октября было назначено выступление.

* * *

В 2 часа мне доложили, что отряд готов. На площади перед дворцом в резервной колонне стоял казачий полк, батареи вытянулись по улице. Я объехал ряды. Все было в порядке. Головная сотня по моему приказанию вытянулась вперед, бойко застучали копытами по грязному шоссе лошади дозорных казаков. За второю от головы сотнею потянулись, громыхая, казачьи пушки. Гатчино притаилось. Нигде ни огонька, нигде не светится ни одна щель ставни. Вряд ли спало оно в эту тревожную ночь, когда быстро стучали конские копыта по камням и тяжело гремели и звенели пушки?

Было темно. Я попробовал вести отряд переменными аллюрами, но батареи отставали – пришлось идти шагом. Отошли четыре версты, остановились, слезли, подтянули подпруги и пошли дальше. В восьми верстах от Гатчино, не доходя деревни Романово, остановились. В чем дело?

Впереди застава – рота стрелков. Не пропускает. Что же делает? Разговаривает.

Прорысил мимо меня дивизионный комитет с подъесаулом Ажогиным. Такая «война» была мне противна, но при малых моих силах приходилось покоряться – она была выгодна для меня.

Разговоры затягиваются, время идет. Близок рассвет. Я командую: «Шагом марш» – и еду к заставе. На середине шоссе три офицера-стрелка и несколько солдат.

– Сдавайтесь, господа, – говорю я им ласково.

– Уже сдают винтовки, – говорит мне командир головной сотни.

Мы едем дальше. В предрассветных сумерках видна выстраивающаяся рота без оружия. С поля, из наскоро нарытого окопа подходят люди, несут и отдают казакам винтовки. Путь свободен.

– Куда прикажете вести людей? – спрашивает меня офицер-стрелок.

– Оставайтесь в деревне до обеда, отдохните, а после обеда идите домой, в Царское Село…

Не расстреливать же их поголовно? А другого исхода не было. Или на волю, или перестрелять.

В мутном свете наступающего хорошего солнечного дня показалось Царское Село. Опять остановка. Дорогу преграждает цепь. Солдат много. Не меньше батальона (800 человек). Раздаются редкие выстрелы. Заставы мои прижались за домами деревни Перелесино. Наступает психологический момент – от него зависит все дальнейшее. Я приказываю спешить две головные сотни и выехать на позицию трем батареям. Остальным сотням их прикрывать. Сам еду к цепям.

Огонь со стороны стрелков усиливается. Трещит пулемет, но все-таки это не настоящий огонь батальона. Или у них мало патронов, или они не хотят стрелять. Я приказываю энергично наступать, а артиллерии открыть огонь по казармам. Там, подле казарм, живет моя жена – это знают многие казаки и офицеры, бывавшие у нее тогда, когда мы стояли в Царском. Командир батареи деликатно бьет на высоких разрывах. Казармы Царского окутываются дымками шрапнелей. Но цепи не отходят. Идти вперед? Но нас до смешного мало. Продвигаясь вперед, попадаем под обстрел с обоих флангов.

Опять выручают енисейцы. Коршунов ведет их – всего 30 человек – в обход.

И цепи стрелков отходят. Мы продвигаемся за Перелесино. Видны в конце шоссе ворота Царскосельского парка. Там все кишит людьми. Весь гарнизон столпился у ворот. Если они откроют дружный огонь по нас, то моих казаков сметет так же, как смела 111-я пехотная дивизия моих кубанцев. Но они не стреляют. Похоже, что там митинг. Дивизионный комитет садится на лошадей и едет вперед. По нему раздается пять-шесть выстрелов. Он, не обращая внимания, едет дальше. Кучка в 9 всадников быстро приближается к толпе. От толпы отделяется несколько человек.

Разговоры…

Октябрьское солнце поднимается на бледном небе. Серебрится роса на рыжей траве и кочках болота, блестят дощатые крыши домов, ярко сверкают зеленые купола Софийского собора. День настает, а они все разговаривают. Это надо кончить. Я сажусь на свою громадную лошадь и в сопровождении адъютанта, ротмистра Рыкова, и двух вестовых галопом туда.

Комитет окружен офицерами-стрелками. Идут разговоры. Или они стараются выиграть время, ожидая помощи (конечно, моральной – физической силы у них было слишком достаточно) из Петрограда, или сами не знают, что делать.

– Господа, – говорю я им. – Не нужно кровопролития. Сдавайте оружие и расходитесь по домам.

Офицеры соглашаются со мною и едут уговаривать стрелков. Но между стрелками раскол. Часть – около полка – густой колонной отделяется вперед и идет к нам, чтобы сдать ружья. Но другая часть бежит в цепь по опушке парка, стараясь отхватить нас. Я и комитет отъезжаем к цепям.

В цепях разговаривает с казаками статный, красивый человек средних лет, с выправкой отличного спортсмена, в полувоенном платье, с амуницией и биноклем. С ним каких-то два молодых человека и офицер-казак.

– Савинков[41], – говорит он мне.

Мы здороваемся. Савинков расспрашивает про обстановку.

– Что вы думаете делать? – спрашивает он меня.

– Идти вперед, – говорю я. – Или мы победим, или погибнем; но если пойдем назад, погибнем наверно.

Савинков соглашается со мною. Он говорит мне несколько слов по поводу того, как лестно обо мне и любовно отзывались казаки.

Революционер и царский слуга!

Как все это странно!

Сзади из Гатчины подходит наш починенный броневик, за ним мчатся автомобили – это Керенский со своими адъютантами и какими-то нарядными экспансивными дамами.

– В чем дело, генерал? – отрывисто обращается он ко мне. – Почему вы ни о чем мне не доносили? Я сидел в Гатчине, ничего не зная.

– Доносить было не о чем, – говорю я. – Все торгуемся.

Я докладываю ему обстановку.

Керенский в сильном нервном возбуждении. Глаза его горят. Дамы в автомобиле, и их вид, праздничный, отзывающий пикником, так неуместен здесь, где только что стреляли пушки. Я прошу Керенского уехать в Гатчино.

– Вы думаете, генерал? – щурясь, говорит Керенский. – Напротив, я поеду к ним. Я уговорю их.

Я приказываю Енисейской сотне сесть на лошадей и сопровождать Керенского, еду и сам.

Керенский врезается в толпу колеблющихся солдат, стоящих в двух верстах от Царского Села. Автомобиль останавливается. Керенский становится на сиденье, и я опять слышу проникновенный, истеричный голос. Осенний ветер схватывает слова и несет их в толпу, отрывистые, тусклые, уже никому не нужные, желтые и поблекшие, как осенние листья.

– Завоевания революции… Удар в спину… Немецкие наемники и предатели!.

Казаки-енисейцы въезжают в толпу и силой отбирают винтовки. Сзади подъехал наш грузовик, и гора винтовок растет на нем.

Обезоруженные солдаты сконфуженно идут прямо полем к казармам. Но там, у ворот Царского, настроение иное. Там кто-то распознается. Цепи выходят из парка, они учуяли нашу малочисленность и стараются окружить нас. С моего правого фланга тревожные донесения. На него из Павловска наступают цепи, и оттуда стреляет батарея.

Я прошу Керенского отъехать назад и вызываю взвод Донской батареи; той самой батареи, которая не раз выручала меня в тяжелые минуты в настоящей войне. Донские пушки становятся на шоссе в какой-нибудь версте от цепей и громадного скопища солдат у ворот Царскосельского парка. Молодцов артиллеристов можно перестрелять как куропаток. Я и енисейцы отъезжаем в боковые улички предместья.

Наступает томительная тишина. И вдруг – тах-тах-тах, – затрещали ружья по нашему левому флангу.

– Первое!.. – раздалась команда. – Пли!

И за первой, почти сливаясь, ударила вторая пушка. И затихла. Два белых мячика разрыва отчетливо сверкнули над самыми головами центральной толпы. И будто слизнули они все это море голов и блестящих штыками винтовок. Все стало пусто. Вся эта громадная многотысячная толпа метнулась в сторону и побежала сломя голову к станции, наваливаясь в вагоны и требуя отправки в Петроград.

Казаки стали входить в Царское.

В сумерках Царское было занято. Солдаты гарнизона, не успевшие убежать по железной дороге, попрятались в казармы, отказывались выдать оружие, но и не предпринимали ничего враждебного против нас. Казаки почти без сопротивления овладели станцией железной дороги, подошли и к Александровской и заняли радиостанцию и телефон.

Победа была за нами, но она съела нас без остатка.

* * *

До часа ночи я оставался на окраине Царского Села, устанавливал связь со своими частями. Тактически мне не надо было входить в Царское. Окруженное громадными парками с путаными дорожками, представляющее из себя множество домов, легких для обороны и трудных для атаки, требующее большого гарнизона для наблюдения за порядком – оно было мне не нужно. Но политически нужно было не только войти в него, но и занять дворцы, сесть в них прочно, выкурить оттуда местные силы. Царское занято тогда, когда Керенский будет сидеть во дворце, а я на своей старой штаб-квартире – в служительском доме дворца Марии Павловны; без этого Царское не поверит, что оно взято, а не поверит Царское – не поверит и Петроград. В час ночи я перешел в центр Царского Села, и маленькая горсть казаков, всего две сотни, стала на дворе дворца Марии Павловны. Надо было отдохнуть, накормить людей и лошадей, обдумать положение.

И опять для того, чтобы продолжить моральную победу, надо было идти, не останавливаясь, буде возможно тою же ночью – на Петроград.

Хорошо, идти. Но с кем?

За весь день, 28 октября, к нам подошло три сотни 1-го Амурского казачьего полка, но амурцы заявили, что «в братоубийственной войне принимать участия не будут, что они держать нейтралитет», и отказались даже выставить заставы для охраны Царского Села и сменить усталых донцов… Они стали в деревнях, не доходя до Царского Села.

Те люди, которые шли со мною, были сильно утомлены. Они двое суток провели без сна в непрерывном нервном напряжении. Лошади отупели, не имея отдыха. Необходимо было дать передышку. Но люди не столько устали физически, сколько истомились в ожидании помощи. Комитеты мне заявили, что казаки до подхода пехоты дальше не пойдут. Надежда на то, что кто-либо подойдет за день, и желание лучше выяснить обстановку заставили меня назначить на 29 октября дневку в Царском Селе.

Офицеры моего отряда – все корниловцы – возмущались поведением Керенского. Он обещал дать помощь, но он не только не дает нам посторонних войск, но и не может принудить вернуть корпусу части, входящие него. Его популярность пала, он ничто в России, и глупо поддерживать его. Вероятно, под влиянием разговоров с офицерами и казаками, которые говорили: пойдем с кем угодно, но не с Керенским, ко мне зашел Савинков и предложил мне убрать Керенского, арестовать его и самому стать во главе движения.

– С вами и за вами пойдут все, – говорил мне Савинков.

Но я знал, что это было не так. Я был генерал, это во-первых. Во-вторых, мое отношение к войне и победе было слишком хорошо известно солдатским массам. Я мог усмирить солдатское море не из Петрограда, а из Ставки, ставши Верховным Главнокомандующим и отдавши приказ о немедленном перемирии с немцами на каких угодно условиях. Только такая постановка дела могла привлечь на мою сторону солдатские массы. Но конечно, на это я не мог пойти. Да это не спасло бы Россию от разгрома. С этим не согласились бы и офицеры, и лучшая часть общества. А без этого – без мира – свержение и арест Керенского только сделали бы из него героя и еще более усилили бы разруху.

Была и еще одна деликатная сторона дела. Керенский явился ко мне искать у меня спасения и помощи. Я не отказал в ней, я не прогнал его сразу. Он был до некоторой степени гостем у меня, он мне доверился и арестовывать его было бы нечестно, не благородно, не по-солдатски. Я отверг предложение Савинкова.

Но с известными настроениями казаков все-таки приходилось считаться. 9-й Донской казачий полк волновался. Ко мне явился войсковой старшина Лаврухин, окруженный крайне возбужденными казаками, почти с требованием немедленно удалить Керенского из отряда, потому что казаки ему не верят, считают, что он идет за одно с большевиками и предает нас для того, чтобы уничтожить единственных верных правительству людей, а отчасти мстя за участие в походе с Корниловым. На мое счастье, в Царское приехали Станкевич и Войтинский. Я просил их поговорить с казаками и разъяснить им всю политическую сторону борьбы и необходимость наступления на Петроград во что бы то ни стало, а сам отправился к Керенскому. С большим трудом мне удалось уговорить его переехать в Гатчино, где отношение было лучше, куда пришел мой штаб корпуса, установить аппарат Юза со Ставкой и откуда он мог скорее подать нам помощь.

Другой моею заботою было усилить до пределов возможного свой отряд за счет Царскосельского гарнизона. Неужели из 16 000 солдат-стрелков не найдется хотя бы одной тысячи, которая согласилась бы пойти с нами. Я вызвал офицеров к себе. Они все были против большевиков и обещали повлиять на солдат. Начались митинги. Но резолюции были самые неутешительные. Солдаты обещали не вмешиваться в «братоубийственную» войну и держать полный нейтралитет. Я и этому должен был быть рад, по крайней мере, не ударят в спину.

В Царском Селе находилась пулеметная команда 14-го Донского казачьего полка. Я вызвал ее офицеров и комитет. Явились самые настоящие большевики. Злые, упорные, тупые, все ненавидящие. Тщетно и я, и чины дивизионного комитета говорили им о любви к Дону, о необходимости согласия всех казаков между собою, о призыве от совета Союза казачьих войск стать на защиту правительства. Напрасно простые казаки комитета, энергично разрушая программу большевистских вождей, говорили: «Нам, господа, казакам, с большевиками никак не по пути», – представители 14-го полка уперлись как бараны, что они заодно с Лениным, что Ленин за мир, и категорически отказались помочь.

Весь день прошел в бесплодных переговорах. Пришли ко мне помогать несколько человек юнкеров из Петрограда, запасная сотня оренбуржцев лейб-гвардии Сводного казачьего полка, вооруженная одними шашками и предводительствуемая очень лихим юношей, два орудия запасной конной батареи из Павловска, наполовину без прислуги, отличный блиндированный поезд, да к вечеру я узнал, что три сотни 9-го Донского казачьего полка высадились в Гатчино. Я послал им приказание спешно выступить походом к Царскому Селу.

Итак, к вечеру 29 октября мои силы были – 9 сотен, или 630 конных казаков, или 420 спешенных, 18 орудий, броневик «Непобедимый» и блиндированный поезд. Если настроение Петроградского гарнизона такое же, как настроение гарнизонов Гатчины и Царского Села, – войти в город будет возможно… А там? Там это будет уже дело Керенского, Войтинского и Станкевича, дело Комитета спасения Родины и Революции, дело совета Союза казачьих войск, наконец, дело Савинкова и министров организовать гарнизон Петрограда и произвести с помощью его, а не нас необходимую чистку города и аресты.

Керенский, Савинков и Станкевич настаивали на наступлении. По их сведениям, в Петрограде борьба с большевиками в полном разгаре. Нас ждут, мы должны прийти и спасти жителей города и Россию от большевистского ига. Вечером ко мне явились комитеты 1-й Донской и Уссурийской дивизий. Подъесаул Ажогин, конфузясь и стесняясь, заявил, что казаки отказываются идти на Петроград одни, без пехоты. Если пехота не приходит – значит, она вся против правительства и идет с большевиками. Нам одним все равно ее не победить. Я горячо начал возражать им. Я говорил, что пехота сама не знает, чего она хочет. Заняли же мы без боя Гатчино и Царское? Как можем мы отказываться идти вперед, не зная, что будет. А если правда, что 1-й, 4-й и 14-й Донские полки выйдут нам навстречу, если преображенцы и волынцы только и ожидают нас? Мы должны разведать, узнать все и тогда решить. Я сам понимаю, что девятью сотнями нам Петроград не взять, да если бы и взяли, так не охранили бы, но к нам примкнут сотни тысяч людей; будет великим позором для наших славных знамен, если мы откажемся даже разведать.

– Вы меня знаете за всю войну, – горячо говорил я казакам. – Разве я водил вас когда-либо очертя голову? Сделаем разведку, произведем усиленную рекогносцировку с боем, а тогда и увидим, кто наш противник. И если нельзя – то нельзя. Отойдем, будем обороняться и ждать помощи.

– Не придет эта помощь! Все против нас! – с тоскою сказал кто-то из казаков.

Но комитет сдался.

– Попробовать надо, – раздавались голоса. – Как же так, без разведки-то никак невозможно. Генерал прав…

Разошлись, постановив на том, что мой приказ исполнять точно. Я понимал что при таком настроении казаков нечего было и думать о серьезном бое, да и мало было нас, и отдал приказ об усиленной рекогносцировке в направлении на Пулково. Всю ночь казачьи заставы перестреливались с матросами у Александровской станции. Небольшая команда матросов прошла к виадуку, лежащему между Александровской и реки Пудость, и здесь обстреляла поезд, шедший с осадным полком из Луги. Солдаты осадного полка остановили поезд, частью сдались, частью разбежались куда глаза глядят, бросивши свои пушки на платформах. Мне стоило большого труда уже своими казаками, офицерами и юнкерами при помощи броневого поезда довезти эти пушки обратно в Гатчино.

От Артифексова – ничего. Позднее я узнал, что его дивизион отказался грузиться в Режице. Он повел его походом. Но на пути солдаты взбунтовались. Ему пришлось двоих застрелить из револьвера и только этим спастись и бежать от своего дивизиона.

Да… Не везло…

Рано утром 30-го прорвавшийся из Петрограда гимназист передал мне клочок бумаги, величиной немного более гербовой марки, на котором стоял бланк совета Союза казачьих войск и мелко было написано:

«Положение Петрограда ужасно. Режут, избивают юнкеров, которые являются пока единственными защитниками населения. Пехотные полки колеблются и стоят. Казаки ждут, пока пойдут пехотные части. Совет союза требует вашего немедленного движения на Петроград. Ваше промедление грозит полным уничтожением детей-юнкеров. Не забывайте, что ваше желание бескровно захватить власть – фикция, так как здесь будет поголовное истребление юнкеров. Подробности узнаете от посланных. Председатель А. Михеев. Секр. Соколов». (Эта записка совершенно случайно сохранилась у меня в одной из моих записных книжек. Печальный свидетель начала кровавого кошмара. – П. К.)

Я объявил эту записку собравшимся казакам и, казалось, поднял в них настроение.

* * *

Свежий осенний день. То солнце, то косой холодный дождь. На западной окраине Царскосельского парка в виду Александровской станции выстраивается мой отряд. У Александровской идет редкая перестрелка.

Я направляю сотню 13-го полка по шоссе на Красное Село на деревню Сузи, сотню 9-го полка – на Петроградское шоссе на деревню Редкое Кузьмино, полусотню – на нижнюю дорогу на Большое Кузьмино в обход Пулкова, взвод – на Славянку и к Колпино. Ушли… и у меня почти никого не осталось. Ожидаю донесений. Обстановка совсем какого-либо малого маневра под Красным Селом. Даже и разведка накоротке… Не прошло и часа, как я получил известие, что сотня остановилась. У Сузи и у Кузьмина началась перестрелка.

Идем на выстрелы. Броневой поезд продвигается по Варшавской ветке к Петрограду.

Я выезжаю в Кузьмино. По Кузьмину уже свищут пули. Приходится слезать и идти пешком. За мною целая свита, чего я так не люблю. Савинков не отстает от меня, как бы рисуясь своим нахождением в цепях. С ним два каких-то штатских, только что прибывшие из Петрограда. Мне называют их. Кажется, господа Гоц и Дан. Мне эти имена ничего не говорят. Я их не знаю, но знаю одно, что им не место в цепях, в бою и я их под разными предлогами удаляю. Помогает мне в этом и все усиливающийся огонь противника. Часто свистящие пули заставляют исчезнуть с поля битвы каких-то гимназистов-велосипедистов, офицера с двумя барышнями, вышедшими из дач посмотреть бой. Только мужики и бабы с ребятишками все не могут понять, что это не маневры, и никак не уходят. Офицеры прогоняют их.

– Ну чего гонишь-то! Эка невидаль. Сколько маневров-то тут было. Никогда не гоняли. И царь приезжал, и то не гоняли, – ворчат мужики.

Но появляются раненые, и настроение меняется. Редкое Кузьмино пустеет. Посторонних никого. Один Савинков бесстрашно ходит по цепям и смотрит в бинокль на Пулково.

С окраины деревни Редкое Кузьмино, где залегли казаки, позиция противника и вся местность до Петрограда видны отлично. За Редким Кузьмином глубокий овраг, по дну которого в осыпях голубой глины течет река Славянка. Этот овраг отделяет нас от большевиков. За оврагом небольшая деревушка, потом Пулково. Все склоны Пулковской горы изрыты окопами и черны от Красной гвардии. Даже на глаз можно сказать, что там не менее пяти-шести тысяч. Они то рассыпаются в цепи, то сбиваются в кучи. Густые, длинные цепи их спускаются вниз и идут к оврагу. В бинокль видно, что это не солдаты. Цепи двух видов. Одни в черных штатских пальто, идут неровно, то подаются вперед, то бегут назад – это Красная гвардия. Другие одетые в черные короткие бушлаты, наступают, соблюдая строгое равнение, быстро залегают, применяясь к местности, – это матросы. Красная гвардия в центре, на Пулковской горе, матросы по флангам. Три броневика работают по шоссе. Они снабжены пушками и обстреливают Редкое Кузьмино. Другой артиллерии – пока нет.

Моя сила в артиллерии и броневом поезде. Я расставил батареи за Редким Кузьмином – одну батарею вызвал совсем открыто перед Редким Кузьмином и артиллерийским огнем держу противника в почтительном отдалении. Один из наших снарядов попал подле броневика, и видно, как с него убежала команда, а броневик остался стоять за деревней Сузи. Кто-то, вероятно начальник и распорядитель боя, носился в автомобиле по шоссе, но и его остановили на шоссе удачным попаданием…

Слева мои пулеметчики перешли в наступление и заставили отойти противника к деревне Сузи. Мне уже было очевидно, что противник решил сопротивляться, что одним огнем артиллерии его не собьешь, а живой силы, чтобы надавить на него, у меня недостаточно, рекогносцировка дала свои результаты, но я не уходил. У меня были другие ожидания. Гром пушек под самым Петроградом, известие, что мы деремся под Пулковом, должны же были как-нибудь повлиять на Петроградский гарнизон и на донские полки, там находящиеся. Если они станут на нашу сторону, если в Петрограде произойдет восстание не одних юнкеров – Пулково будет очищено. Но на это нужно время. Хотя бы до вечера. И до вечера надо драться. Около полудня я получил донесение, что большая колонна солдат, тысяч до десяти, движется от Московского шоссе наперерез Варшавской железной дороги, выходя нам в тыл к Большому Кузьмину. Я послал броневой поезд и тридцать конных казаков. После получаса томительного ожидания донесение: колонна – л.–гв. Измайловский полк – в полном составе после первой же шрапнели бежала в беспорядке, один офицер взят в плен.

Офицера привели ко мне. Он показал, что солдаты, услышавши выстрелы под Пулковом, выступили в весьма воинственном настроении. Но по мере того, как подходили ближе к месту боя, настроение падало. Он с комиссаром полка пошли вперед, чтобы подать пример. Когда подошел поезд, они залегли в канаве. После первого выстрела комиссар выскочил из канавы и побежал к полку с криком: «Спасайся кто может». Офицеру показалось совестно лежать в канаве, он пошел к поезду и сдался. Полк разбежался.

Разговоры об этом произвели сильное впечатление на молодого офицера л.–гв. Сводного казачьего полка, стоявшего за неимением винтовок у его казаков в бездействии сзади Александровской. Он прискакал ко мне и просил разрешить ему атаковать деревню Сузи.

– Погодите, – сказал я ему. – Еще рано. Вы атакуете вместе со всеми.

Но не понял ли он меня, или уже очень хотелось ему отличиться и потешиться над большевиками, но не прошло и пяти минут, как за домами стали мелькать конные фигуры скачущих казаков. Ко мне подошел полковник Попов и с тревогою спросил:

– Вы приказывали атаковать оренбуржцам?

– Нет, – отвечал я.

– Смотрите, они уже атакуют!

Вернуть было невозможно. Сотня оренбургской молодежи с беззаветною лихостью развернулась в лаву и ринулась на деревню Сузи, занятую матросами.

Мы все вышли из-за домов следить за нею. Казалось, что вот-вот она достигнет своей цели и – кто знает – потрясет противника. Правее Сузи, вне поля атаки, целые толпы черных фигур в беспорядке кинулись бежать. Но это были красногвардейцы. Матросы стойко оставались на местах. Донцы-пулеметчики бегом побежали вперед, чтобы пулеметным огнем помочь атакующей части…

Но казаки наткнулись на болотную канаву. Лошади стали вязнуть, и атака остановилась. Еще секунда напряженного волнения. Видно, как под выстрелами, едва не в упор, падают люди. Командир сотни убит. И сотня – кто верхом, кто соскочивши с лошади – пешком побежала назад. Освободившиеся от всадников лошади задравши хвосты метались вдоль фронта и падали, сраженные пулями матросов.

Потери сотни были не так велики, как того можно было ожидать. Убит командир сотни и около 18 казаков было ранено, да погибло до сорока лошадей, но морально эта неудачная атака была очень невыгодна для нас. Она показала стойкость матросов. А матросы численно более нежели в 10 раз превосходили нас. Как же было бороться при таких условиях?

Бой стал затихать. Прибывшие из Гатчино две сотни 9-го полка с великою неохотою спешивались и вступали в бой. То та, то другая батарея смолкала. Снаряды были на исходе. Патронов было мало. Я послал за снарядами и патронами в Царское Село. Но там у артиллерийского склада стояла сильная вооруженная команда, которая сказала, что в виду заявленного нейтралитета, она никому ни снарядов, ни патронов не даст.

Ко всему этому, на Пулковской горе матросы установили морское дальнобойное орудие и начали обстреливать мой тыл, бросая снаряды вдоль шоссе по коноводам. Снаряды долетали и до Царского Села и падали возле Экономического общества и дворца Великой Княгини Марии Павловны. Это начало влиять на Царскосельский гарнизон. Во всех полках собрались митинги.

Царскосельская молодежь, студенты, лицеисты и кадеты, кто верхом, кто на велосипеде, кто на извозчике, все время поддерживали связь со мною, сообщая мне обо всем, что творится у меня в тылу. Они бесстрашно проникали в казармы, присутствовали на митингах, некоторые даже вступали в споры, и поставляли меня в известность о всех резолюциях Царскосельского гарнизона.

Резолюции были одинаковы: потребовать от казаков прекращения боя с угрозой, что иначе весь гарнизон с оружием в руках выйдет казакам в тыл. Эти резолюции волновали коноводов. Обремененные кто тремя, кто четырьмя лошадьми, они чувствовали себя под такой угрозой совсем плохо.

Смеркалось. Короткий осенний день сменялся сумерками ненастной ночи. Моросил дождь, артиллерийский огонь смолкал. Батареи без приказа отходили назад. Матросы, не сдерживаемые артиллерийским огнем, перешли в наступление. С большим искусством они стали накапливаться на обоих флангах; не только Большое Кузьмино было занято ими, но они выходили уже на Варшавскую железную дорогу, на царскую ветку и приближались к станции Царское Село, выходя мне в тыл. Пули прорезывали деревню Редкое Кузьмино с трех сторон. Я приказал отойти за полотно Варшавской дороги. Уходил я последним. У меня болела левая нога, и я, хромая, не мог поспевать за быстро уходящими казаками. Матросы уже входили в Редкое Кузьмино, непрерывно стреляя. Но стреляли они плохо. Казаки, укрываясь за домами, перебегали от дома к дому, я шел с подъесаулом Кульгавовым и ротмистром Рыковым прямо по дороге. Пули свистали близко, но ни одна не попала.

С трудом перелез я через крутую насыпь железной дороги и прошел в одну из ближайших дач, чтобы написать приказ об отходе. В ста шагах вдоль по насыпи лежала редкая казачья цепь. Дальше все Редкое Кузьмино было полно матросами и красногвардейцами. Они подходили уже и к станции Александровской, но из Редкого Кузьмина не выходили. Боялись темноты.

Черная непогодливая ночь наступала.

* * *

В несуразной обстановке дачной гостиной – дачи, спешно покинутой жильцами, – при свете кухонной чадной лампочки, взятой у дворника, я писал приказ «3-му конному корпусу»: «Усиленная рекогносцировка, произведенная сегодня, выяснила то, что… для овладения Петроградом считаю наших сил недостаточно… Царское село постепенно окружается матросами и красногвардейцами… Необходимость выжидать подхода обещанных сил вынуждает меня отойти к Гатчино, где занять оборонительное положение… для чего: головной отряд…» и т. д.

К чему я это писал? Разве что для истории. В «обещанные силы» никто не верил. Они были обещаны и им послано приказание еще 25 октября, прошло пять дней, и никто не подошел. Зрели планы отсидеться в Гатчино за реками Пудостью и Ижорой, укрепить мосты. А там что Бог даст. В крайности, в случае нажима неприятеля отходить с боем на Дон. Лишь бы люди дрались, не изменили и не предали.

Командиры полков, батарей и сотен собирались получить приказания. Лица хмурые, недоверчивые, усталые. Чувствуется глубокое разочарование и страшный надрыв. Тяготит и беспокоит вопрос о раненых и убитых. Не бросать же их большевикам. Мы видели сегодня утром трупы солдат осадного полка. Они были раздеты и изуродованы Красной гвардией до неузнаваемости.

Глухою ночью, когда зги не было видно, подошли коноводы к опушке парка, цепи незаметно сошли с насыпи и разошлись по лошадям. Я не мог идти и послал за своею лошадью. Долго отыскивали ее, наконец ее подали. Ничего не видно со света.

– Алпатов, где вы? – окликнул я. Лошадь узнала мой голос и ответила тихим ржанием.

– Я здесь, – отвечал Алпатов. Я ощупью нашел стремя и сел. Поехал за полками в Царское. На штабной квартире никого. Ожидает последний мой автомобиль. Я послал его за моей женой: ей уже небезопасно было оставаться в Царском. Казармы стрелков ярко освещены, и в окнах толпятся солдаты. Ни выстрелов, ни криков. Нас пятеро конных едет мимо них темными силуэтами, мелькая вдоль парка. «Кто едет?» Молчим. Зловещая тишина провожает нас. В небе не видно звезд. Мелкий надоедливый дождь начинает накрапывать.

За Царским Селом я пошел рысью, нагнал и стал обгонять полки. Шли в порядке. Пулеметчики 9-го полка шли пешком и волокли за собою пулеметы. Коноводы их удрали и не подали им лошадей. Но ругали они коноводов, а со мною разговаривали без озлобления.

Около часа ночи я был в Гатчино. Керенский меня ожидал. Он был растерян.

– Что же делать, генерал? – спросил он меня.

– Будет помощь? – спросил я его.

– Да, да, конечно. Поляки обещали прислать свой корпус. Наверно, будет.

– Если подойдет пехота, то будем и драться и возьмем Петроград. Если никто не придет – ничего не выйдет. Придется уходить.

Отдал распоряжение на все дороги к переправам поставить заставы с артиллерией и глубокою ночью прилег отдохнуть. Не успел я заснуть, как меня разбудили. У меня полковник Марков[42], командир артиллерийского дивизиона.

– Ваше превосходительство, – взволнованно говорит он, – казаки отказываются идти на заставы и не берут снарядов. Сказали, что по своим больше стрелять не будут.

– Передайте, что я приказываю разобрать снаряды и выполнить мой боевой приказ.

Едва ушел Марков, как явился Лаврухин и заявил, что 9-й Донской полк не взял патронов и не пошел на заставы. Гатчино никем не охраняется.

Накануне вечером пришли две сотни 10-го Донского полка из Острова. Я направил их на заставы и ожидал установки с ними связи. Рано утром поехал их проверить. В Гатчино спокойно, но как-то сумрачно. Донцы 10-го полка устроили окопы, перекопали шоссе, чтобы броневые машины не могли подойти, смотрят на холодные воды реки Пудости и говорят: «Никогда красногвардеец вброд не пойдет, а тут удержим».

На душе стало немного спокойнее. Поехал назад уговаривать артиллерию. На дворцовом дворе, где стояли казаки, нашел толпы казаков и среди них матросов. Это прибыли переговорщики. Они вели переговоры не от себя, а от таинственного союза железнодорожников Викжеля. Викжель уговаривал прекратить братоубийственную войну и сговориться миром. Он угрожал в противном случае железнодорожной забастовкой. Это было последней каплей, переполнившей чашу терпения казаков. Идея мира на внутреннем фронте казалась им не менее заманчивой, нежели идея мира на фронте внешнем. Все, даже самые солидные казаки, носились с этою идеею и находили ее прекрасной. Я вызвал комитеты. Говорят одно, но думают другое.

«Никогда донские казаки не подпадут под власть Ленина и Бронштейна… Этому не бывать», «Нам с большевиками не по пути!»…

И рядом с этим: «Отчего не вступить в мирные переговоры, может быть, до чего-нибудь и договоримся. Что же, разве большевики не люди? Они тоже драться не хотят», «Это дело Керенского. Он заварил кашу, он пускай и расхлебывает», «Время протянется, может быть, к нам и подойдет кто. Тогда со свежими силами можно и снова войну начать», «Все одно нам, одним казакам, против всей России не устоять. Если вся Россия с ними – что же будем делать?».

Тщетно я, Ажогин и фельдшер Ярцев, лихой казак, перевязывавший мне рану, когда меня ранили в 1915 году в бою под Незвиской, уговаривали и доказывали, что с большевиками мира быть не может, – у казаков крепко засела мысль не только мира с ними, но и через посредство большевиков отправления домой на Дон, и с этим уже не было никакой силы бороться. В конце переговоров ко мне пришел адъютант Керенского, он просил меня, председателя комитета и начальника штаба прийти к нему на совещание.

В дворцовой гостиной запасной половины Керенский нас ожидал. Он получил телеграмму от Викжеля, по-видимому, с ультимативными требованиями сговориться с большевиками. С ним был капитан Кузьмин и Ананьев, член совета Союза казачьих войск; он послал за Савинковым и Станкевичем.

Разговор шел о высшей политике. Возможно или невозможно примирение с большевиками? Керенский стоял на том, что если хоть один большевик войдет в правительство, то все пропало, работа станет невозможна, Станкевич полагал, что с большевиками сговориться все-таки можно, допуск их к власти и сознание ответственности за эту власть их должно отрезвить, Савинков настаивал на продолжении военных действий, говорил, что надо отстояться в Гатчино, он сам сейчас поедет к командиру польского корпуса Довбор-Мусницкому[43], который готов драться, Войтинский поедет в Псков и Ставку, а раз явится сила, то можно будет сломить большевиков.

Я, начальник штаба, полковник Попов и подъесаул Ажогин молчали. Образование нового министерства с большевиками или без них – это было дело правительства, а не войска, и нас не касалось.

На вопрос, поставленный мне Савинковым, можем ли мы продержаться несколько дней в Гатчине, я ответил, оценивая позицию у Пудости и Таицы и боеспособность Красной гвардии, – да, можем, но, оценивая моральное состояние казаков, отказавшихся брать снаряды и патроны и воевать, – конечно, нет. Перемирие нам необходимо, чтобы выиграть время, если за это время к нам подойдет хотя один батальон свежих войск, мы продержимся и боем.

Решено было войти в переговоры о перемирии с Викжелем. Против этого был только Савинков. Станкевич должен был поехать в Петроград искать там соглашения или помощи, Савинков ехал за поляками, а Войтинский в Ставку просить ударные батальоны.

Но пока шло совещание начальства, другое совещание шло у комитетов. Прибывшие матросы-парламентеры, безбожно льстя казакам и суля им немедленную отправку специальными поездами прямо на Дон, заявили, что они заключать мир с генералами не согласны, а они желают заключить мир через головы генералов с подлинной демократией, с самими казаками.

Казаки явились ко мне. Они просили меня составить им текст договора, который они и будут отстаивать от своего имени, как бы игнорируя меня.

Я составил текст такого содержания:

«– Большевики прекращают всякий бой в Петрограде и дают полную амнистию всем офицерам и юнкерам, боровшимся против них.

– Они отводят свои войска к Четырем рукам. Лигово и Пулково нейтральны. Наша кавалерия занимает исключительно в видах охраны Царское Село, Павловск и Петергоф.

– Ни та, ни другая сторона до окончания переговоров между правительствами не перейдет указанной линии. В случае разрыва переговоров о переходе линии надо предупредить за 24 часа».

С такими мирными предложениями наши представители-казаки отправились уже поздно вечером 31 октября к большевикам.

Керенский выработал свой текст, мне не известный, и с этим текстом на большевистский фронт поехал на автомобиле капитан Кузьмин.

Казаки вздохнули свободно. Они верили в возможность мира с большевиками.

Совсем иначе чувствовали себя я и офицеры. Только борьба и победа могли сломить большевиков.

Вечером из Ставки в Гатчино прибыл французский генерал Ниссель. Он долго говорил с Керенским, потом пригласили меня. Я сказал Нисселю, что считаю положение безнадежным. Если бы можно было дать хоть один батальон иностранных войск, то с этим батальоном можно было бы заставить Царскосельский и Петроградский гарнизоны повиноваться правительству силой. Ниссель выслушал меня, ничего не сказал и поспешно уехал.

Ночью пришли тревожные телеграммы из Москвы и Смоленска. Там шли кровавые бои и резня офицеров и юнкеров. Ни один солдат не встал за Временное правительство. Мы были одиноки и преданы всеми…

* * *

Я не хочу испытывать терпение читателя и потому не передаю многих мелких подробностей. Эти дни были сплошным горением нервной силы. Ночь сливалась с днем и день сменял ночь не только без отдыха, но даже без еды, потому что некогда было есть. Разговоры с Керенским, совещания с комитетами, разговоры с офицерами воздухоплавательной школы, разговоры с солдатами этой школы, разговоры с юнкерами школы прапорщиков, чинами городского управления, городской думы, писание прокламаций, воззваний, приказов и пр. и пр. Все волнуются, все требуют сказать, что будет, и имеют право волноваться, потому что вопрос идет о жизни и смерти. Все ищут совета и указаний, а что посоветуешь, когда кругом стала непроглядная осенняя ночь, кругом режут, бьют, расстреливают и вопят дикими голосами: «Га! мало кровушки нашей попили!»

Инстинктивно все сжалось во дворце. Офицеры сбились в одну комнату: спали на полу, не раздеваясь, казаки, не расставаясь с ружьями, лежали в коридорах. И уже не верили друг другу. Казаки караулили офицеров, потому что, и не веря им, все-таки только в них видели свое спасение, офицеры надеялись на меня и не верили и ненавидели Керенского.

Утром 1 ноября вернулись переговорщики и с ними толпа матросов. Наше перемирие было принято, подписано представителем матросов Дыбенко, который и сам пожаловал к нам. Громадного роста красавец мужчина, с вьющимися черными кудрями, черными усами и юной бородкой, с большими томными глазами, белолицый, румяный, заразительно веселый, сверкающий белыми зубами, с готовой шуткой на смеющемся рте, физически силач, позирующий на благородство, он очаровал в несколько минут не только казаков, но и многих офицеров.

– Давайте нам Керенского, а мы вам Ленина предоставим, хотите ухо на ухо поменяем! – говорил он, смеясь.

Казаки верили ему. Они пришли ко мне и сказали, что требуют обмена Керенского на Ленина, которого они тут же у дворца повесят.

– Пускай доставят сюда Ленина, тогда и будем говорить, – сказал я казакам и выгнал их от себя.

Но около полудня за мной прислал Керенский. Он слыхал об этих разговорах и волновался. Он просил, чтобы казачий караул у его дверей был заменен караулом от юнкеров.

– Ваши казаки предадут меня, – с огорчением сказал Керенский.

– Раньше они предадут меня, – сказал я и приказал снять казачьи посты от дверей квартиры Керенского.

Что-то гнусное творилось кругом. Пахло гадким предательством. Большевистская зараза только тронула казаков, как уже были утеряны ими все понятия права и чести.

В три часа дня ко мне ворвался комитет 9-го Донского полка с войсковым старшиною Лаврухиным. Казаки истерично требовали немедленной выдачи Керенского, которого они сами под своей охраной отведут в Смольный.

– Ничего ему не будет. Мы волоса на его голове не позволим тронуть.

Очевидно, это было требование большевиков.

– Как вам не стыдно, станичники! – сказал я. – Много преступлений вы уже взяли на свою совесть, но предателями казаки никогда не были. Вспомните, как наши деды отвечали царям Московским: «С Дона выдачи нет!..» Кто бы ни был он – судить его будет наш, русский суд, а не большевики…

– Он сам большевик!

– Это его дело. Но предавать человека, доверившегося нам, неблагородно, и вы этого не сделаете.

– Мы поставим свой караул к нему, чтобы он не убежал. Мы выберем верных людей, которым мы доверяем! – кричали казаки.

– Хорошо, ставьте, – сказал я.

Когда они вышли, я прошел к Керенскому. Я застал его смертельно бледным в дальней комнате его квартиры. Я рассказал ему, настало время, когда ему надо уйти. Двор был полон матросами и казаками, но дворец имел и другие выходы. Я указал на то, что часовые стоят только у парадного входа.

– Как ни велика вина ваша перед Россией, – сказал я, – я не считаю себя вправе судить вас. За полчаса времени я вам ручаюсь.

Выйдя от Керенского, я через надежных казаков устроил так, что караул долго не могли собрать. Когда он явился и пошел осматривать помещение, Керенского не было. Он бежал.

Казаки кинулись ко мне. Они были страшно возбуждены против меня. Раздавались голоса о моем аресте, о том, что я предал их, дав возможность бежать Керенскому.

Но тут произошло новое событие, которое совершенно все перевернуло. К Гатчинскому дворцу в стройном порядке, сверкая штыками, подходила густая колонна солдат. Она тянулась далеко по дороге, идущей к Петрограду. Люди были отлично одеты, на всех взводах, сверкая погонами, шли офицеры. Это шел л.–гв. Финляндский полк. Он стал выстраиваться в резервную колонну против дворца. Казаки оставили меня и разбежались куда попало. Я остался один. Офицеры штаба находились все вместе в соседней комнате.

В мою комнату вошло человек двадцать вооруженных финляндцев.

– Господин генерал, – сказал мне один из них. – Финляндский полк требует, чтобы вы вышли к нему на площадь.

– Как смеете вы, – закричал я что было силы на них, – требовать меня, корпусного командира! Вон отсюда, чтобы и духу вашего не было.

И к моему удивлению, солдаты стали пятиться и, толкая друг друга, выбежали из моей комнаты. Прошло минут десять в грозной томительной тишине. В мою комнату постучали.

– Можно войти? – послышался голос.

– Войдите, – отвечал я, готовый на все.

Вошел элегантно одетый капитан Финляндского полка, видимо кадровый офицер.

– Господин генерал, – сказал он, – честь имею представиться: командующий л.–гв. Финляндским полком. Я должен извиниться перед вами. Мои люди без меня позволили себе самочинно ворваться к вам. Где разрешите стать полку на ночлег? Люди сильно устали. Они походом шли из Петрограда.

Что сей сон обозначает, подумал я, уж не помощь ли это пришла к нам?

– Становитесь в Кирасирских казармах, – любезно сказал я.

– Слушаюсь. Будет исполнено.

Повернулся кругом и вышел.

Я пошел взглянуть, что происходит. Неужели действительно помощь? Но за финляндцами шли матросы, за матросами Красная гвардия. В окнах, сколько было видно, все было черно от черных шинелей матросов и пальто Красной гвардии. Тысяч двадцать народа заполнило Гатчино, и в их темной массе совершенно растворились казаки.

Таково было большевистское перемирие.

И вот в эту-то пору ко мне пришел Лаврухин и сказал, что 9-й полк просит меня выйти и объяснить ему, как бежал Керенский.

Я пошел. Казаки 9-го полка были построены в резервную колонну при винтовках, пешком. Их окружала густая толпа солдат, матросов, красногвардейцев и любопытных жителей Гатчины. Я протолкался через них и, подходя к полку, обычным голосом крикнул, как кричал им и в 1914-м и 1915 году на полях настоящей войны:

– Здорово, молодцы станичники!

Привычка взяла свое.

Громовой ответ: «Здравия желаем, господин генерал!» – раздался из рядов полка.

Положение было спасено.

Я глубоко вошел в ряды полка, стал среди казаков.

– Да, – сказал я, – Керенский бежал. И это к нашему счастью. Как охраняли бы мы его теперь, когда мы окружены врагами?

– Мы бы его выдали, – глухо пронеслось по рядам.

– А Ленина вы получили? Вы бы выдали его, чтобы позором покрыть свое имя, чтобы про вас говорили, что вы предатели. Хорошо? А?

Казаки молчали.

– Я знаю, что я делаю. Я вас привел сюда, и я вас отсюда выведу. Поняли это? Верьте мне и вы не погибнете, а будете на Дону.

И я спокойно, в гробовой тишине притихшего полка вышел из его рядов. Когда я проходил через толпу, я слышал, как там говорили: «Керенский бежал». И одни говорили это со вздохом радости, другие со вздохом разочарования.

* * *

Во дворце творилось черт знает что. Матросы, красногвардейцы и солдаты шатались по комнатам, тащили ковры, подушки, матрацы. Казаки сбились в кучу в коридоре и притихли, за ними в двух комнатах были офицеры. Начальник Уссурийской дивизии со штабом и комитетом под суматоху сел на лошадь и уехал из Гатчины.

Уже в сумерках ко мне вбежал какой-то штатский с жидкой бородкой и типичным еврейским лицом. За ним неотступно следовал маленький казак 10-го Донского полка с винтовкой больше его роста в руках и один из адъютантов Керенского.

– Генерал, – сказал, останавливаясь против стола, за которым я сидел, штатский, – прикажите этому казаку отстать от нас.

– А вы кто такие? – спросил я.

Штатский стал в картинную позу и гордо кинул мне:

– Я – Троцкий.

Я внимательно посмотрел на него.

– Ну же! Генерал! – крикнул он мне. – Я – Троцкий.

– То есть Бронштейн, – сказал я. – В чем дело?

– Ваше превосходительство, – закричал маленький казак, – да как же это можно? Я поставлен стеречь господина офицера, чтобы он не убег, вдруг приходит этот еврейчик и говорит ему: «Я Троцкий, идите за мной». Офицер пошел. Я часовой, я за ним. Я его не пущу без разводящего.

– Ах, как это глупо, – морщась, сказал Троцкий и вышел, сопровождаемый адъютантом Керенского и уцепившимся в его рукав маленьким, но бойким казачишкой.

– Какая великолепная сцена для моего будущего романа! – сказал я толпившимся у дверей офицерам.

Но было не до романа. Было ясно, что перемирие полетело к черту и все погибло. Мы в плену у большевиков. Однако эксцессов почти не было. Кое-где матросы задевали офицеров, но сейчас же являлся Дыбенко или юный и юркий Рошаль и разгонял матросов.

– Товарищи, – говорил Рошаль офицерам, – с ними надо умеючи. В морду их! В морду!

И он тыкал в морды улыбающимся красногвардейцам.

Я присматривался к этим новым войскам. Дикою разбойничьею вольницею, смешанною с современною разнузданною хулиганщиною несло от них. Шарят повсюду, крадут что попало. У одного из наших штабных офицеров украли револьвер, у другого сумку, но если их поймают с поличным, то отдают и смеются: «Товарищ, не клади плохо! Я отдал, а другой не отдаст». Разоружили одну сотню 10-го Донского казачьего полка, я пошел с комитетом объясняться с Дыбенко. Как же это, мол, так – по перемирию оружие остается у нас; оружие вернули, но не преминули слизнуть какое-то тряпье. Шутки грубые, голоса хриплые. То и дело в комнату, где ютились офицеры, заглядывали вооруженные матросы.

– А, буржуи, – говорили они, – ну, погодите, скоро мы всех вас передушим.

И это уже не шутка, это действительная угроза. Офицеры 3-го конного корпуса входили на ту Голгофу страданий, которую пройти пришлось всему офицерству и которая еще не кончилась и теперь.

Несмотря на позднее время, всюду во дворце по коридорам и комнатам, по дворам на улице, при свете ламп и фонарей споры и митинги. Матросы ругают Керенского, но и Ленина не хвалят.

– Нам что Ленин! Окажется Ленин плох, и его вздернем. Ленин нам не указ.

Чувствуется полное безвластие наверху. Сейчас вожди Дыбенко, Рошаль и другие. За ними пока пустое место. Возьмет власть тот, кто даст мир этому народу и разгонит его по домам и тогда уже будет создавать новую силу, более послушную и менее мятежную.

Около часу ночи меня позвали обедать. За всеми этими событиями мы ничего еще не ели.

Обед подходил к концу, когда в коридоре послышался шум. Быстро приближалась к нам толпа, грозно стуча сапогами и винтовками. Громадные двери распахнулись на обе половины, и в комнату ворвались, наполняя ее, несколько солдат и во главе их высокий худощавый загорелый офицер с полковничьими погонами. Он направился ко мне и, протягивая властным жестом руку и становясь в величественную театральную позу, воскликнул:

– Генерал, я вас арестую! – Он сделал паузу, обвел рукою кругом и добавил: – И со всем вашим штабом!

– Кто вы такой? – спросил я.

– Полковник Муравьев![44] – торжественно заявил офицер. – Вы мой трофей!..

В комнате стало тихо. Театральность обстановки повлияла на офицеров. Но вдруг к самому носу полковника Муравьева протолкался бледный, исхудалый, измученный подъесаул Ажогин, и за ним, как два его постоянных ассистента, сотник Коротков и фельдшер Ярцев.

– Я требую, полковник, – кричал маленький Ажогин, – чтобы вы немедленно извинились перед генералом и нами в том, что вы вошли сюда не спросивши разрешения.

Муравьев презрительно скосил глаза.

– П-паз-звольте! Паж-жалуйста… Как вы, обер-офицер, говорите с полковником! – начальственным тоном заявил Муравьев. – Вы з-заб-бываетесь!.

– Я и не знал, что в демократической армии существует чинопочитание! – с иронией воскликнул Ажогин. – Кроме того, я председатель дивизионного комитета, выборный от пяти тысяч казаков, и не мне с вами, а вам со мною нужно считаться.

Муравьев опешил от такого стремительного натиска. А Ажогин так и сыпал. Хороша, мол, честность большевиков, хорошо их слово! Дыбенко клянется и божится, что никто и тронуть не смеет, а уже начинаются аресты.

– Я ничего не знал, – сказал Муравьев.

– Да где вы были тогда, когда мы переговаривались?

– Я был в поле…

– Пока вы были в поле и ничего не делали, все было сделано без вас.

Начался длинный, бурный спор, потом помирились, Муравьев заявил, что он извиняется перед нами, и сел за стол, а с ним и его свита. Вдруг вспомнили, что где-то видались на войне, были вместе, и перед нами вместо грозного вождя большевиков оказался добрый малый, армейский забулдыга-полковник, и офицеры стали говорить с ним о подробностях боя под Пулковом и о потерях сторон. Мы скрыли свои потери. У нас было 3 убитых и 28 раненых, большевики, по словам Муравьева, потеряли больше 400 человек.

Спор о моем аресте был исчерпан, но множество вопросов было еще не решено, и ко мне в комнату пришел Дыбенко и подпоручик одного из гвардейских полков Тарасов-Родионов, человек лет тридцати с университетским значком.

– Генерал, – сказал Тарасов, – мы просим вас завтра поехать со мною в Смольный для переговоров. Надо решить, что делать с казаками.

– Это скрытый арест? – спросил я.

– Даю вам честное слово, что нет, – сказал Тарасов.

– Я ручаюсь вам, генерал, – сказал Дыбенко, – что вас никто не тронет. В 10 часов вы будете в Смольном, а в 11 мы вернем вас обратно.

– Вы понимаете, – сказал Тарасов-Родионов, – или нам придется арестовать и разоружить ваш отряд, или взять вас для переговоров.

– Хорошо, я поеду, – сказал я.

– Я поеду с вами, – решительно заявил и. д. начальника штаба полковник С. П. Попов.

Когда офицеры штаба узнали, что я еду в Смольный, они стали настаивать, чтобы я взял с собою и их. Особенно домогались мои адъютанты, подъесаул Кульгавов[45] и ротмистр Рыков, но я попросил поехать с собою только сына подруги моего детства – Гришу Чеботарева[46], который знал, где находится моя жена, и должен был уведомить ее, если бы что-либо случилось…

До утра во дворце продолжался шум и гам. То арестовывали, то освобождали офицеров. Матросы явно ухаживали за казаками и льстили им.

– В России только и есть войско, товарищи, что матросы да казаки, – остальное дрянь одна.

– Соединимся, товарищи, вместе – и Россия наша. Пойдем вместе.

– На Ленина! – лукаво подмигивая, говорил казак.

– А хоть бы и на Ленина. Ну его к бесу! На что он нам сдался, шут гороховый…

– Так чего же вы, товарищи, воевали? – говорили казаки.

– А вы чего?

И разводили руками. И никто не понимал, из-за чего пролита была кровь и лежали мертвые у готовых могил офицер-оренбуржец и два казака и страдали по госпиталям раненые…

* * *

Перед рассветом выпал снег и тонкою пеленою покрыл замерзшую грязь дорог, поля и сучья деревьев. Славно пахнуло легким морозом и тихою зимою.

Автомобиль должны были подать к 8 часам, но подали еле к 10. Тарасов-Родионов волновался и нервничал. То просил меня выйти, то обождать в коридоре. Рошаль собрал вокруг себя на внутреннем дворцовом дворе всех матросов и, ставши на телегу, что-то говорил им. У дворца громадная толпа солдат и Красной гвардии, и это нервит Тарасова, он отдает дрожащим голосом приказания шоферам.

Мы садимся. Впереди Попов и Гриша Чеботарев, сзади я и Тарасов-Родионов. Автомобиль тихо выезжает из дворцовых ворот.

Какой-то громадный солдат в пяти шагах от нас схватывает винтовку на изготовку и кричит:

– Стрелять этих генералов надо, а не на автомобилях раскатывать!

Тарасов мертвенно бледен. Я спокоен – тот, кто выстрелит, тот не кричит об этом. Этот не выстрелит. Я смотрю в злобные серые глаза солдата и только думаю: за что? – он и не знает меня вовсе.

– Скорее! Скорее! – говорит Тарасов шоферам; но те и сами понимают, что зевать нельзя.

Автомобиль поворачивается налево и мчится мимо статуи Павла I, стоящего с тростью и засыпанного белым чистым снегом, мимо обелиска, поворачивает еще раз – мы на шоссе.

В Гатчине людно. Шатаются солдаты и красногвардейцы. У Мозина мы обгоняем роту Красной гвардии. Она запрудила все шоссе, автомобиль дает гудки, и красногвардейцы сторонятся, косятся, бросают злобные взгляды, но молчат.

Под Пулковом из какого-то дома по нас стреляли. Одна пуля щелкнула подле автомобиля, другая ударила в его край.

– Скорей! – говорит Тарасов-Родионов.

Третьего дня здесь был бой. По сторонам дороги видны окопы, лежат неубранные трупы лошадей оренбургских казаков, видны воронки от снарядов.

За Пулковом Тарасов-Родионов становится спокойнее. Он начинает мне рассказывать, сколько счастья дадут русскому народу большевики.

– У каждого будет свой угол, свой домик, свой кусок земли. И у вас будет покой на старости лет.

– Позвольте, – говорю я, – но ведь вы коммунисты, как же это у меня будет свой дом и своя земля. Разве вы признаете собственность?

Молчание.

– Вы меня не так поняли, – наконец говорит Тарасов – Все это принадлежит государству, но оно как бы ваше. Не все ли вам равно? Вы живете. Вы наслаждаетесь жизнью, никто у вас не может отнять, но собственность это действительно государственная.

– Значит, будет государство, будет Россия? – спрашиваю я.

– О! Да еще и какая сильная! Россия народная! – отвечает восторженно Тарасов-Родионов.

– А как же интернационал? Ведь Россия и русские это только зоологическое понятие.

– Вы меня не так поняли, – говорить Тарасов и умолкает.

Мы въезжаем в Триумфальные ворота. Когда-то их любовно строил народ для своей победоносной гвардии, теперь… где эта гвардия?

– Увижу я Ленина? Представят меня перед его светлые очи? – спрашиваю я Тарасова.

– Я думаю, что нет. Он никому не показывается. Он очень занят, – говорит Тарасов.

Знакомые, родные места. Вот Лафонская площадь, вот окна конюшни казачьего отдела, манеж № 1, где я провел столько счастливых часов, служа в постоянном составе школы. Там дальше на Шпалерной моя бывшая квартира. Не нарочно ли судьба дает мне последний раз посмотреть на те места, где я испытал столько счастья и радости… Печальное предчувствие сжимает мое сердце.

Последствие усталости, бессонных ночей, недоедания, слабость?.. Не нужно этого.

У Смольного толпа. Крутится кинематограф, снимая нас. Ну как же! Привезли трофеи победы Красной гвардии – командира 3-го кавалерийского корпуса!!

В Смольном хаос. На каждой площадке лестницы пропускной пост. Столик, барышня, подле два-три лохматых «товарища» и проверка «мандатов». Все вооружено до зубов. Пулеметные ленты сплошь да рядом без патронов крест-накрест перекручены поверх потрепанных пиджаков и пальто, винтовки, которые никто не умеет держать, револьверы, шашки, кинжалы, кухонные ножи.

И несмотря на все это вооружение, толпа довольно мирного характера и множество дам – нет это не дамы, и не барышни, и не женщины, а те «товарищи» в юбках, которые вдруг, как тараканы из щелей, повылезали в Петрограде и стали липнуть к Красной гвардии и большевикам, – претенциозно одетые, с разухабистыми манерами, они так и шныряют вниз и вверх по лестнице.

– Товарищ, ваше удостоверение?

– Член следственной комиссии Тарасов-Родионов, генерал Краснов, его начальник штаба…

– Проходите, товарищ.

– Куда вы, товарищ?

– К товарищу Антонову…

Так с рук на руки нас передавали и вели среди непрерывного движения разных людей вверх и вниз на третий этаж, где, наконец, нас пропустили в комнату, у дверей которой стояло два часовых-матроса.

Комната полна народа. Есть и знакомые лица. Капитан Свистунов, комендант Гатчинского дворца, один из адъютантов Керенского, а затем различные штатские и военные лица из числа сочувствовавших движению. Настроение разное. Одни бледны, предчувствуя плохой конец, другие взвинченно веселы, что-то замышляют. Новая власть близка, источник повышений здесь, игра еще не проиграна.

Кто сидит третий день, уже сорганизовался. Оказывается, кормят недурно, дают чай, можно сложиться и купить сахар, тут и лавочка специальная есть в Смольном.

– Но ведь это арест?

– Да, арест, – отвечают мне. – Но будет и хуже. Вчера генерала Карачана, начальника артиллерийского училища, взяли, вывели за Смольный и в переулке застрелили. Как бы и вам того же не было, генерал, – говорит один.

– Ну зачем так, – говорит другой, – может быть, только посадят в Кресты или Петропавловку.

– В Крестах лучше. Я сидел, – говорит третий.

Внимание, возбужденное нашим приходом, ослабевает. Каждый занят своими делами. Пришла жена одного из арестованных, они садятся в углу и тихо беседуют.

Часы медленно ползут. В два часа принесли обед. Суп с мясом и лапшой, большие куски черного хлеба, чай в кружках.

Рядом комната. Бывшая умывальная институток. В ней тише. Я прошел туда, снял шинель, положил под голову и прилег на асфальтовом полу, чтобы отдохнуть и обдумать свое положение. Более чем очевидно, что Тарасов-Родионов обманул, что меня заманили и я попал в западню.

В 5 часов я проснулся. Ко мне пришел Тарасов-Родионов и с ним бледный лохматый матрос.

– Вот, – сказал мне Тарасов, – товарищ с вас снимет допрос.

– Позвольте, – говорю я, – поручик, вы обещали мне, что через час отпустите, а держите меня в этой свинской обстановке целый день. Где же ваше слово?

– Простите, генерал, – ускользая в двери, проговорил Тарасов. – Но лучшее наше помещение, где есть кровать, занято Великим Князем, Павлом Александровичем, если его сегодня отпустят, мы переведем вас в его комнату. Там будет великолепно.

Матрос, назначенный для следствия, имел усталый и измученный вид. Он дал бумагу, чернила и перо и просил написать, как и по чьему приказу мы выступили и как бежал Керенский.

Вдвоем с Сергеем Петровичем Поповым мы составили безличный отчет и подали матросу.

– Теперь мы свободны? – спросил Попов.

Матрос загадочно посмотрел на нас, ничего не ответил и ушел. Я долго смотрел, как сгущались сумерки над Невою и загорались огни на набережной и на мосту Петра Великого. Скоро темная ночь стала за окном. В наших двух комнатах тускло горело по одной электрической лампочке. Кто читал, кто щелкал на машинке, учась писать, кто примащивался спать на полу. Кое-кого увели. Увели Свистунова, и пронесся слух, что он получает какое-то крупное назначение у большевиков, увели адъютанта Керенского, еще троих выпустили. Всего оставалось человек восемь, не считая нас.

И вдруг в комнату шумно, сопровождаемый Дыбенко, ворвался весь наш комитет 1-й Донской дивизии.

– Ваше превосходительство, – кричал мне Ажогин, – слава Богу! Вы живы. Сейчас мы все устроим. Эти канальи хотели разоружить казаков и взять пушки вопреки условию. Мы им покажем! Вы говорите, что это зависит от Крыленко, – обратился Ажогин к Дыбенко, – тащите ко мне этого Крыленко. Я с ним поговорю как следует.

Он горел и кипел благородным негодованием, этот доблестный донской офицер, и его волнением заражались и чины комитета, сотник Карташов, не подавший руки Керенскому, фельдшер Ярцев и тот маленький казачок, что привязался к Троцкому; все они были при шашках, в шинелях, возбужденные быстрой ездой на автомобиле и морозным воздухом, шумные, смелые, давящие большевиков своею инициативой.

Дыбенко был на их стороне. Сам такой же шумный, он, казалось, не прочь был пристать к этой казачьей вольнице, которой на самого Ленина начихать.

Через полчаса меня попросили в другую комнату. Я пошел с Поповым и Чеботаревым. У дверей стояло два мальчика лет по 12, одетых в матросскую форму, с винтовками.

– Что, видно, у большевиков солдат не стало, что они детей в матросы записали, – сказал Попов одному из них.

– Мы не дети, – басом ответил матрос и улыбнулся жалкой бледной улыбкой.

В комнате классной дамы посередине стоял небольшой столик и стул. Я сел за этот стол. Приходили матросы, заглядывали на нас и уходили снова. По коридору так же, как и днем, непрерывно сновали люди.

Наконец пришел небольшой человек в помятом кителе с прапорщичьими погонами, фигура невзрачная, лицо темное, прокуренное. Мне он почему-то напомнил учителя истории захолустной гимназии. Я сидел, он остановился против меня. В дверях толпилось человек пять солдат в шинелях.

Это и был прапорщик Крыленко.

– Ваше превосходительство, – сказал он, – у нас несогласия с вашим комитетом. Мы договорились отпустить казаков на Дон с оружием, но пушки мы должны отобрать. Они нам нужны на фронте, и я прошу вас приказать артиллеристам сдать эти пушки.

– Это невозможно, – сказал я. – Артиллеристы никогда своих пушек не отдадут.

– Но, судите сами, здесь комитет 5-й армии требует эти пушки, – сказал Крыленко. – Каково наше положение. Мы должны исполнить требование комитета 5-й армии. Товарищи, пожалуйте сюда.

Солдаты, стоявшие у дверей, вошли в комнату, и с ними ворвался комитет 1-й Донской дивизии.

Начался жестокий спор, временами доходивший до ругательств, между казаками и солдатами.

– Живыми пушки не отдадим! – кричали казаки. – Бесчестья не потерпим. Как мы без пушек домой явимся! Да нас отцы не примут, жены смеяться будут.

В конце концов убедили, что пушки останутся за казаками. Комитеты, ругаясь, ушли. Мы остались опять с Крыленко.

– Скажите, ваше превосходительство, – обратился ко мне Крыленко, – вы не имеете сведений о Каледине? Правда он под Москвой?

А вот оно что! – подумал я. Вы еще не сильны. Мы еще не побеждены. Поборемся.

– Не знаю, – сказал я с многозначительным видом. – Каледин мой большой друг… Но я не думаю, чтобы у него были причины спешить сюда. Особенно если вы не тронете и хорошо обойдетесь с казаками.

Я знал, что на Дону Каледин едва держался, и по личному опыту знал, что поднять казаков невозможно.

– Имейте в виду, прапорщик, – сказал я, – что вы обещали меня отпустить через час, а держите целые сутки. Это может возмутить казаков.

– Отпустить вас мы не можем, – как бы про себя сказал Крыленко, – но и держать вас здесь негде. У вас здесь нет кого-либо, у кого вы могли бы поселиться, пока выяснится ваше дело.

– У меня здесь есть квартира на Офицерской улице, – сказал я.

– Хорошо. Мы вас отправим на вашу квартиру, но раньше я поговорю с вашим начальником штаба.

Крыленко ушел с Поповым. Я отправил Чеботарева с автомобилем в Гатчино для того, чтобы моя жена переехала в Петроград. Вскоре вернулся Попов. Он широко улыбался.

– Вы знаете, зачем меня звали? – сказал он.

– Ну? – спросил я.

– Троцкий спрашивал меня, как отнеслись бы вы, если бы правительство, то есть большевики конечно, предложили бы вам какой-либо высокий пост.

– Ну и что же вы ответили?

– Я сказал: «Пойдете предлагать сами, генерал вам в морду даст».

Я горячо пожал руку Попову. Милейшая личность был этот Попов. В самые тяжелые, критические минуты он не только не терял присутствия духа, но и не расставался со своим природным юмором. Он весь день нашего заключения в Смольном то издевался над Дыбенко, то изводил Тарасова-Родионова, то критиковал и смеялся над порядками Смольного института. Он и тут остался верен себе. О том, что мы играли нашими головами, мы не думали, мы давно считали, что дело наше кончено и что выйти отсюда, несмотря на все обещания, вряд ли удастся.

– Вы знаете, ваше превосходительство, – сказал мне Попов серьезно, – мне кажется, что дело еще не вполне проиграно. По всему тому, что мне говорил и о чем спрашивал Троцкий, они вас боятся. Они не уверены в победе. Эх! Если бы казаки вели себя иначе…

Нас перевели в прежнее помещение, и о том, чтобы отправлять на квартиру, не было ни слова. Наступила ночь. Заключенные понемногу затихали, устраиваясь спать в самых неудобных позах, кто сидя, кто лежа на полу, кто на стульях, не раздеваясь, как спят на станции железной дороги в ожидании поезда; да каждый из них и ждал чего-то. Ведь они были приведены сюда только для допроса.

Наконец, в 11 часов вечера, к нам пришел Тарасов-Родионов.

– Пойдемте, господа, – сказал он.

Часовые хотели было нас задержать, но Тарасов сказал им что-то, и они пропустили.

В Смольном все та же суматоха. Так же одни озабоченно идут наверх, другие вниз, так же все полно вооруженными людьми, стучат приклады, гремит уроненная на каменной лестнице винтовка.

У выхода толпа матросов.

– Куда идете, товарищи?

Тарасов-Родионов начинает объяснять.

– По приказу Троцкого, – говорит он.

– Плевать нам на Троцкого. Приканчивать надо эту канитель, а не освобождать.

– Товарищи, постойте… Это самосуд!

– Ну да, своим-то судом правильнее и скорее.

Гуще и сильнее разгоралась перебранка между двумя партиями матросов. Объектом спора были мы с Поповым. Матросы не хотели выпускать своей добычи. Вдруг чья-то могучая широкая спина заслонила меня, какой-то гигант напер на меня, ловко притиснул к двери, открыл ее, и я, Попов и великан красавец в бушлате гвардейского экипажа и в черной фуражке с козырьком и офицерской кокардой втиснулся с нами в маленькую швейцарскую.

Перед нами красавец боцман, типичный представитель старого гвардейского экипажа. Такие боцмана были рулевыми на императорских вельботах. Сытый, холеный, могучий и красивый.

– Простите, ваше превосходительство, – сказал он, обращаясь ко мне, – но так вам много спокойнее будет. Я сильно толкнул вас? Ребята ничего. Пошумят и разойдутся без вас. А то как бы чего нехорошего не вышло. Темного народа много.

И действительно, шум и брань за дверьми стала стихать, наконец и совсем прекратилась.

– Вас куда предоставить прикажете? – спросил меня боцман.

Я сказал свой адрес.

– Только, простите, я вас отправлю на автомобиле «Скорой помощи», так менее приметно. А то сами понимаете, народ-то какой!.. А людей я вам дам надежных. Ребята славные.

Нас вывели матросы гвардейского экипажа. Долго мы бродили по грязному двору, заставленному автомобилями, слышали выклики между шоферами, как в старину, только имена звучали другие.

– Товарища Ленина машину подавайте! – кричал кто-то из сырого сумрака.

– Сейчас, – отзывался сиплый голос.

– Товарища Троцкого!

– Есть…

В эту грозную эпоху со стоическим хладнокровием несли службу и оставались на своих постах железнодорожники и шоферы… Сегодня эшелоны Корнилова, завтра Керенского, потом товарища Крыленко, потом еще чьи-нибудь. Сегодня машина собственного Его Величества гаража, завтра товарища Керенского, потом Ленина. Лица сменялись с быстротою молнии и plus que ça change, ça reste la même chose…

Громадный автомобиль Красного Креста, в который влезли я, Попов, Тарасов-Родионов и шесть гвардейских матросов, с неистовым шумом сорвался с места и тяжело покатился к воротам. У разведенного костра грелись красногвардейцы. При виде матросов они пропустили автомобиль, не опрашивая и не заглядывая вовнутрь.

В городе темно. Фонари горят редко, прохожих нигде не видно.

Через четверть часа я был дома. Почти одновременно подъехала жена с Гришей Чеботаревым и командиром Енисейской сотни, есаулом Коршуновым.

Предыдущая главаГлава 7 из 42Следующая глава